Московское общество и церковный раскол ХУП века
Окончание Смуты, утверждение на московском престоле новой династии, примирение с западными- соседями России, готовность сословий искать и находить компромиссные решения, продемонстрированная на Земском соборе 1613 г.,— все это, казалось бы, позволяло надеяться на социально-политическую стабилизацию. Подобным надеждам, однако, не суждено было осуществиться. XVII столетие отнюдь не стало периодом спокойного эволюционного развития русского общества. Весь век прошел, по словам Георгия Флоровского, «в крайнем напряжении и в беспокойстве, и разноголосице, в пререканиях и спорах»70.
ХУП век часто называют бунташным временем. Однако социальные и политические потрясения: городские восстания, казацкие выступления, стрелецкие мятежи, борьба за престол в 1680-е гг.— были только внешними проявлениями глубокого внутреннего разлада, на фоне которого проходило мучительное становление новых принципов общественной организации, новых взаимоотношений власти и подданных, новых черт духовной жизни.
Тяга к национальному единению позволила преодолеть Смуту, но не стала основой прочного и долговременного сотрудничества сословий. Неразвитое правовое сознание мешало обществу выработать такие правила, которые казались бы разумными и приемлемыми большинству подданных московского царя. Не было и отчетливых представлений об общенациональных задачах, способных сплотить общество. Грандиозные внешнеполитические мероприятия: освоение Сибири, борьба с Польшей и Крымом, расширение территории государства на западе — далеко не всегда воспринимались как общее дело. Внутреннюю же стабильность основные социальные и политические силы умели ценить лишь до тех пор, пока сказывалась усталость от потрясений Смуты.
Относительно спокойное царствование Михаила Федоровича (1613—1645) было временем собирания сил; однако эти десятилетия стали и периодом подспудного вызревания новых общественных противоречий, которые выплеснулись на поверхность социальной жизни в первые годы правлении Алексея Михайловича (1645—1676).
Речь идет не только о всегда существующем несовпадении интересов общественных групп, сословий, политических сил. Согласование таких интересов, смягчение межгрупповых, межсословных противоречий — обычная задача всякой государственной власти. Эту задачу с переменным успехом решали и первые Романовы. Конечно, им приходилось
несколько труднее, чем правителям XVI в., которые имели дело с почти безмолвным обществом и должны были считаться только с немногочисленными политически активными группами и слоями населения. После =- Смуты ситуация изменилась, и на протяжении нескольких царствований в ход политических событий постоянна вмешивались социальные НИЗЫ71
Недовольство, горожан финансовой и налоговой политикой правительства (породившее выступления 1648—1650 и 1662 гг.); противостояние черного посадского люда, несшего тягло (повинности в .пользу государства), и обитателей привилегированных белых слобод (так назывались частные и церковные владения ,в городах); стремление помещиков закрепить свои права на крестьянский труд — эти и подобные социальные проблемы можно было решить в рамках привычной -практики законодательства, в пределах политической традиции, восходящей еще ко временам Московского великого княжества. Однако XVII век ставил перед властью, перед обществом и такие вопросы, которые затрагивали сами принципы существования социального организма и основания духовной жизни нации.
По-новому зазвучали давние вопросы об источниках, задачах, пределах царской власти и о роли Церкви в жизни общества. Как уже говорилось, прежний взгляд на государство как на наследственное владение потомков Ивана Калиты был поколеблен пресечением династии; бурные события Смутного времени сделал' подобные воззрения явным анахронизмом, но не привел к становлению отчетливой концепции власти. Учение о том, что государь обретает права на престол в результате соглашения с подданными (представленными или боярской аристократией, или выборными от сословий), не стало идеологией Московского царства, несмотря на опыт земского избрания нескольких правителей. Чисто рациональное отношение к власти, восприятие царя как чиновника высокого ранга, исполняющего ответственное поручение общества, противоречило традиции, восходящей к византийским временам. В рамках этой традиции царь мыслился как носитель верховной власти, полученной от Бога при посредничестве Церкви, как защитник православия.
Уже в XV—XVI вв. на Руси бытовали представления о Москве как о новом центре 'вселенского православия, как о третьем Риме, призванном сменить второй Рим, т.е. Константинополь, погрязший в ересях и потому подпавший под власть иноверцев (см. главу 6). В XVII столетии подобные суждения об избранности Московского царства, об уготованной ему вселенской миссии стали важным элементом формирующегося национального самосознания (в тогдашней России это самосознание было одновременной самосознанием религиозным) 72.
В Московском государстве, подданные которого при известной этнической пестроте почти поголовно исповедовали православие, религиозная общность становилась основой формирования общности национальной. Понятия «русский» и «православный» зачастую воспринимались как синонимы. Государственной власти приписывались религиозные функции; национальные интересы и интересы православия отождествлялись (войны .с Польшей многие оценивали как способ противостояния «латинству», т. е. католицизму, и защиты единоверцев; конфликты с Крымским ханством — как оборону православного царства от «нечестивых агарян»; сохранение чистоты веры рассматривалось как задача не только церковной, но и светской власти).
В таких условиях представления об особой- миссии Московского царства казались вполне естественными и государям, и православным иерархам, и большинству подданных. Соглашаясь в том, что Москва призвана стать оплотом православия, тогдашние жители России, однако, весьма серьезно расходились в толковании этой популярной идеи.
Надо заметить, что само учение о Москве как о третьем Риме изначально обладало некоторой двусмысленностью. Инок Филофей и некоторые другие приверженцы этой концепции подчеркивали, что Москва — не просто третий Рим, но Рим последний. Миссия Русского государства определялась, соответственно, тем, что это последнее православное царство, завершающее земную историю. В такой трактовке мысль о перемещении вселенского центра в Москву приобретала эсхатологический оттенок (эсхатология — учение о конце света, от греч. eschatos — последний).
В ожидании конца света православные цари и их подданные должны были заботиться в первую очередь о том, чтобы Москва не впала в грехи и ереси (подобно Риму и Константинополю), чтобы истинная вера сохранилась в неизменности до последних времен. Приложение этой трактовки московской миссии к реальной истории становилось основой изоляционистских устремлений: чтобы спасти православное царство, надо оградить его от чуждых влияний (от «латинства», проникающего из польских пределов, и от «испорченного» греческого православия, сомнительность которого в XVII в. была одним из аргументов ревнителей отечественной старины).
Московский изоляционизм опирался на опыт долгого отчуждения Руси от Европы в века монголо-татарского владычества и на широко распространенное в социальных низах недоверие ко всему чужеземному. В XVII столетии, когда оживились контакты с иностранцами и иноверцами, когда многие западные новшества входили в московский быт, противники европеизации России охотно упоминали о превосходстве отечественной веры над всеми другими конфессиями, об исключительном значении Москвы как хранительницы православия. (О европейских влияниях в Московском государстве, о попытках сблизить Россию с Западом и использовать иноземные достижения см. в главе 9.)
Учение о третьем Риме позволяло, однако, сделать и совсем иные выводы. Со времен 'Ивана Грозного мысль о вселенском значении Москвы не раз становилась обоснованием имперских притязаний русских правителей (подробнее об идее империи см. в приложении к пособию). Раз истинная вера сохранилась только в отечественных пределах, а все прочие земли впали в ересь или оказались в зависимости от неправедных властителей, Москва должна нести другим народам свет православия. Присоединение к России новых территорий превращается, таким образом, в религиозную задачу: ведь расширение владений московского царя способствует торжеству православия.
Подобное толкование идеи третьего Рима подкреплялось византийской традицией. Призрак Византийской империи в XVII в. стал реальным фактором московской политики. Алексей Михайлович и его окружение мечтали о восстановлении вселенской православной империи, об изгнании турок из Константинополя, о возвращении в православие тех потомков древних киевлян, что приняли унию и признали власть римского папы. Будучи единственным православным царем, Алексей Михайлович считал себя царем всех православных и естественным наследником византийских императоров73.
Истолковав учение о третьем Риме в духе византийско-русской преемственности, заявив о своих правах на константинопольский престол, московский царь считал необходимым ориентироваться на имперские греческие образцы и в своих отношениях с Церковью.
В Византии еще в IV—VI вв. сложилась концепция симфонии царства и священства74. Слово «симфония» (созвучие, согласие) указывало не просто на союз светской и церковной власти, а на их неразрывную связь, взаимопроникновение, на нераздельность двух начал. Предполагалось, что император участвует в делах Церкви, а в мероприятиях светской власти неизменно реализуются принципы православия. При этом симфония священства и царства воспринимались иррационально, как некое установление, не нуждающееся в четком разграничении -функций, полномочий светских и духовных властителей. Реалии политической жизни Византии: постоянная борьба за власть и заговоры, перевороты и гражданские войны, вмешательство императоров в дела Церкви и участие иерархов в придворных интригах — отнюдь не свидетельствовали о практической осуществимости идеала симфонии.
Как видим, византийский опыт вряд ли мог стать хорошим подспорьем в устроении государства и в поисках новых оснований для взаимодействия с Церковью. Попытка реализовать принцип симфонии священства и царства рано или поздно должна была привести к столкновению этих властных начал.
Прежний московский опыт сотрудничества великокняжеской и царской власти с национальной Церковью также не мог послужить образцом для тех, кто мечтал о вселенском православном государстве. Кроме того, на Руси многое изменилось со времен Ивана IV. В годы Смуты и при патриархе Филарете (1619—1634; этот патриарх, в миру Федор Никитич Романов, был отцом царя Михаила и фактическим его соправителем) Церковь обрела известную политическую самостоятельность. Даже действуя совместно с государством, она не могла удовлетвориться подчиненной ролью. Окрепшая к середине столетия царская власть также должна была озаботиться как выбором между московской стариной и вселенским призванием, так и уточнением своих взаимоотношений с властью патриаршей.
Алексей Михайлович, как уже говорилось, явно склонялся к тому, чтобы принять византийское наследство. Такой выбор готовы были поддержать многие представители духовенства. Особенно горячо идею вселенской православной монархии отстаивали выходцы из польских владений, ученые украинские монахи, приезжавшие в Москву по приглашению царя, а иногда и по собственной инициативе. (Было совершенно очевидно, что реальным шагом к объединению православного мира под скипетром московского государя в середине XVII в. могло стать только присоединение украинских земель, где ширилось антипольское движение; поход на Константинополь и водружение креста над храмом Святой Софии относились к сфере мечтаний.)
Мысль о вселенской миссии Москвы и стремление распространить московское влияние на юг и на запад находили отклик и у многих великорусских епископов и священников. При этом в церковной среде не было ни ясного понимания идеи вселенской Церкви, ни общего мнения о сближении с греческими единоверцами. Немало было в Московском государстве рьяных приверженцев отечественной старины, опасавшихся любых изменений и потому с настороженностью относившихся к концепции вселенского православного царства. Однако во главе иерархии в 1652 г. оказался человек, чьи мечты о грядущем величии русской Церкви были вполне созвучны претензиям молодого царя,— патриарх Никон (в миру Никита Минин; 1605—1687).
Середина XVII столетия была кризисным, переломным моментом как во взаимоотношениях светской власти и Церкви, так и во взаимодействии сословий с государством. В 1649 г. было составлено и утверждено Соборное Уложение, в которое вошли и ранее действовавшие законы, и новые установления. Одной из основных идей, пронизывающих этот кодекс, стало усиление государственного контроля над обществом. Обозначившиеся в царствование Михаила Федоровича предпосылки сотрудничества сословий, которые в Смутное время обрели независимость от властей, в полной мере так и не реализовались; возобладал принцип жесткой регламентации хозяйственной деятельности людей, их социальных взаимоотношений.
Тенденция к огосударствлению всей жизни общества в известной мере затронула и интересы Церкви, ее .владельческие и судебные права. Монастыри, храмы, епископы утратили принадлежавшие им ранее городские дворы и слободы; передача боярских и дворянских земель монастырям или епархиям, весьма затрудненная и ранее, теперь оказалась почти, невозможной; значительная часть дел, традиционно разбиравшихся .в церковных судах* оказалась в компетенции светских судей.
Речь шла по существу об отмене средневековых, феодальных привилегий Церкви, ставших явным анахронизмом в новых условиях. Однако многие иерархи восприняли нормы Уложения, ограничивавшие их традиционные права* как покушение на принципы церковного устроения. (Склонность смешивать второстепенные черты церковной жизни с основами вероучения была весьма характерной чертой русского религиозного сознания в XVII в.; подобное смешение главного и непринципиального во многом определило остроту внутрицерковного и общественного противостояния во второй половине столетия.)
В числе противников уложенных новшеств был и Никон, в 1649—1652 гг. новгородский митрополит. Доверительные отношения с царем (Алексей Михайлович называл Никона «собинным другом») позволили иерарху выговорить для Новгородской митрополии изъятие из общего порядка ведения судебных дел; даже светское судопроизводство было поставлено там под контроль митрополита. (Возможно, это объяснялось не только царским расположением к Никону, но и неспокойной ситуацией в Новгороде; в 1650 г. там произошло восстание, во время которого митрополит тщетно пытался образумить мятежников.)
Став патриархом, Никон постарался отчасти восстановить порядки, существовавшие на церковных землях до 1649 г. Уложение, сохранившее судебные и административные права и привилегии патриарха, оставляло предстоятелю Церкви возможность распоряжаться в собственных владениях, подобно удельному государю. И эту возможность, и готовность царя передавать патриарху новые земли Никон использовал для косвенного утверждения права Церкви на участие в светских делах.
Никон, подобно патриарху Филарету, назывался великим государем. Такое формальное признание равенства царя и патриарха казалось Никону важным шагом к осуществлению идеи превосходства церковной власти над светской. Эта идея (более характерная для католицизма, чем православия) обычно становится обоснованием теократических устремлений, т. е. попыток церковных иерархов присвоить функции светских властителей .
В течение своего недолгого патриаршества (1652—1658) и даже после отказа от кафедры Никон время от времени возвращался к мысли о том, что священство выше царства. Для реализации этой мысли, для установления теократического правления в тогдашней России не было, однако, никаких предпосылок. После кризиса 1648—1650 гг. царская власть упрочилась и постепенно приобретала самодержавный характер (последний Земский собор состоялся в 1653 г.; в дальнейшем монарх ограничивался советами Боярской думы и не созывал представителей сословий). В церковной среде теократические взгляды явно не были преобладающими; православное духовенство видело в мысли о превосходстве священства над царством «латинскую ересь».
Патриарх, вероятно, надеялся, что сам царь добровольно признает главенство Церкви. Алексей Михайлович, однако, к концу 1650-х гг. уже не был склонен терпеть чьи бы то ни было покушения на верховную власть. Когда Никон попытался добиться от царя уступок, демонстративно сложив с себя патриаршие обязанности, монарх не сделал никаких шагов к примирению. Предстоятелю Церкви ничего не оставалось, кроме как удалиться на покой. Соперничество церковной и светской власти завершилось безусловным торжеством монархического принципа над смутными теократическими притязаниями.
Никон мечтал, однако, не только о возвышении священства, но и об объединении всего православного мира, т. е. о реализации вселенской миссии Москвы. Такое объединение, с точки зрения патриарха, должно было осуществиться под скипетром русского царя, но не могло рассматриваться только как задача светской власти, задача чисто политическая. Предпосылкой создания вселенского царства Никон считал согласие всех православных Церквей.
Этому согласию препятствовали, по мнению московского патриарха, многочисленные местные особенности богослужения, отличавшие русскую Церковь от других патриархатов. За два столетия фактической самостоятельности (авто-кефалии) московской Церкви накопилось немало различий в обрядах и разночтений в богослужебных книгах. Так, в великорусских храмах возглас «аллилуйя» (хвала Господу) произносился дважды, а в греческих — трижды; в московских церквях крестили погружением в купель, в то время как в других православных землях установился обычай крестить обливанием и покроплением; при совершении крестного знамения великороссы складывали - вместе два перста, а православные подданные Речи Посполитой или Османской империи крестились «щепотью», т.е. тремя пальцами; В русских книгах слово «Иисус» писалось с одной буквой «И»; существовали и другие различия в текстах молитв, в обрядах;
Для ревнителей московской старины эти различия были свидетельством «порчи» греческого православия, но Никон заподозрил, что отступление от правильных обрядов произошло как раз в Русском государстве, и весьма энергично приступил к исправлению книг и введению греческих богослужебных обычаев. Уже в 1653 г. патриарх разослал по епархиям- и храмам «Память», в которой прямо предписывались обрядовые новшества (новшествами они были, разумеется, только для московских подданных).
Изменения в привычных обрядах казались многим священникам и мирянам отступлением от истинной веры; распоряжения патриарха сразу же вызвали неприятие, и сложилась церковная оппозиция Никону. Постепенно выдвинулись авторитетные - вожди этой оппозиции, в основном из числа священников: протопопы Аввакум Петров, Никита Добрынин, Логгин, Иван Неронов (позднее он принял монашеский Постриг и имя Григорий), епископ Павел Коломенский, диакон Федор, инок Авраамий и другие.
С противниками обрядовой реформы Никоя обходился весьма сурово, прибегая к расстрижению (лишению священнического сана), анафеме (церковному проклятию), ссылке, заточению в монастырях. На соборах 1650-х гг. епископы, как правило, не решались открыто выступать против властного патриарха, который не желал мириться даже с намеком на несогласие; однако во многих храмах священники и прихожане проявляли в отстаивании привычных обрядов не меньшее упорство, чем Никон в насаждении новых.
Старообрядцы (так стали называть противников Никоновой реформы) полагали, что отказ от установившейся обрядовой практики равносилен перемене веры; столь же большое значение второстепенным особенностям богослужения придавал и патриарх (лишь в конце жизни он, по некоторым свидетельствам, признал, что и старые русские, и греческие обряды обладают равной силой; но это было уже в те годы, когда мнение Никона не - могло повлиять на развитие событий). Никон не прислушался к суждению константинопольского патриарха Паисия, который, отвечая на запрос из Москвы, напоминал: «Не следует думать, будто извращается наша православная вера, если кто-нибудь имеет чинопоследование (порядок произнесения молитв.— А. Г.), несколько отличающееся в вещах несущественных ... если только в главном и важном сохраняется согласие с кафолической (т. е. вселенской.— А. Г.} Церковью»76. Паисий подчеркивал, что разнообразие внешних богослужебных порядков не только допустимо, но. и исторически неизбежно.
Никон, однако, предпочитал руководствоваться собственными представлениями о значении обрядов и охотно следовал советам тех греков, которым импонировало стремление московского .патриарха слепо копировать все мелочи константинопольского церковного обихода.
Никонова реформа, затронула и тексты богослужебных книг. Исправление этих текстов не было делом совершенно новым; и до Никона неоднократно осуществлялась книжная справа. Однако внесение изменений в богослужебные тексты Никон обставил таким образом, что оно вос-принималось многими священниками как нарочитая порча книг в угоду грекам (при выборе вариантов Никоновы сотрудники почти всегда отдавали предпочтение не славянским, а греческим текстам, что русским священникам казалось обидным)77.
Не только свойственное и патриарху, и его цротивникам смешение обряда и догмата, второстепенного и .существенного (так называемое обрядоверие), но и подчеркнутое грекофильство Никона обострило конфликт я Церкви и обществе. Превознесение всего греческого было, для патриарха и полемическим приемом, и способом, подготовить соотечественников ко вселенской миссии, и средством для завоевания симпатий балканского и малороссийского духовенства (на Украине, из-за присоединения которой Московское государство как раз в 1654—1667 гг. вело войну с Речью Посполитой, обрядовая практика была ближе к греческой, чем к московской). На церковном соборе 1655 г. патриарх прямо заявил, что его вера греческая, а не русская78.
Взаимная нетерпимость приверженцев реформы и ее противников; нежелание Никона считаться с патриотическими чувствами своих соотечественников и их предубеждением против всего иноземного; обрядоверие и богословское невежество, проявленные обеими сторонами; склонность патриарха к крутым действиям («оборвать, обругать, проклясть, избить неугодного человека — таковы были обычные приемы его властного пастырства»79 ); искренняя готовность старообрядцев пострадать за веру — все эти обстоятельства придали конфликту особенно ожесточенный характер и привели к тому, что спор о троеперстии перерос в церковный раскол.
Раскол стал фактом после того, как церковный собор 1666—1667 гг. предал анафеме всех упорствующих в сохранении старых обрядов и старых богослужебных книг. (До этого собор 1666 г. попытался избежать столь резкого разрыва со старообрядцами, составлявшими значительную часть паствы, и всего лишь подтвердил необходимость следовать Никоновым нововведениям. Однако несколькими месяцами позже слова проклятия были произнесены, и старообрядцы были поставлены перед выбором: смириться или пойти на безусловный разрыв с официальной Церковью, которая признала недействительными решения Стоглавого собора 1551 г., весьма почитаемые ревнителями московской старины.)
Формальными причинами раскола стали обрядовые разногласия, споры о богослужебных текстах и несоблюдение старообрядцами церковного послушания, дисциплины, обязывающей священников и мирян исполнять соборные решения' и повиноваться архиереям. Более глубоких чисто религиозных оснований для разрыва не было; взаимные обвинения в ереси были явно несправедливы, так как Никонова реформа не затрагивала основ веры, а старообрядцы в первые два десятилетия своей полемики с официальной Церковью твердо стояли на почве православия (лишь в дальнейшем в некоторых старообрядческих общинах были сформулированы учения, к которым можно применить слово «ересь»).
Вряд ли уместно считать причиной раскола личную вражду Никона и Аввакума (или, допустим, Никона и Ивана Неронова). Неприязнь, разделившая патриарха и вождей старообрядцев, была идейного, а не личного свойства, хотя основные участники тогдашней бурной полемики хорошо знали друг друга. (В 1640-е гг. они не раз вполне дружелюбно обсуждали проблемы Церкви и способы возвышения Москвы как православной столицы; Аввакум, Неронов, Логтин, Никон, в ту пору архимандрит, а также духовник Алексея Михайловича Стефан Вонифатьев составляли кружок ревнителей благочестия.) Показательно, что после самоустранения Никона с патриаршего престола и даже после его осуждения на упоминавшемся выше соборе 1666—1667 гг. (бывшему предстоятелю русской Церкви велели именоваться простым монахом за то, что он «досадил великому государю, вторгаясь в дела, не подлежащие патриаршему сану и власти», за отсутствие смирения и кротости, за непочтительное отношение к александрийскому и антиохийскому патриархам и за иные вины),— после этих событий конфликт старообрядцев с официальными церковными и светскими властями отнюдь не был исчерпан, не пошел на убыль.
В основе противостояния, расколовшего русское общество во второй половине XVII в., было столкновение двух идеологий, двух взглядов на будущее Московского царства, на его роль в утверждении православия.
Старообрядцы, опираясь на описанную выше концепцию изоляционизма, искали свой идеал в былом, пытались обнаружить гармонию в московском прошлом. Однако обращенность к минувшему была способом решения насущных проблем XVII столетия, средством сохранения веры в условиях безмерного раздвижения границ формирующейся империи и неизбежных контактов с иноверцами, в условиях проникновения в Россию латинской образованности и западных веяний. По замечанию русского и украинского историка Н. И. Костомарова (1817—1885), «раскол (т.е. старообрядцы.— А. Г.) гонядся за стариной, старался как бы точнее держаться: старины; но раскол был явление новой, а не древней жизни».
Новаторство Никона было столь же эфемерным, как приверженность старине его противнике». ,В реформаторской деятельности патриарха «было немало новых впечатлений, но вовсе не было новых идей»80. Никон не менее усердно, чем старообрядцы, пытался опереться на традицию, но не московскую, а вселенскую (за которую патриарх порой принимал традицию греческую, византийскую).
И Никон, и хулители его реформы мечтали о величии Москвы, но для патриарха это было вполне земное величие, а для старообрядцев — величие духовное. Никон стремился к воссозданию вселенской империи, в которой престол церковного владыки располагается выше, чем трон светского правителя. Старообрядцы надеялись, что Московское царство станет некоей империей духа, в которой православный царь пуще всего заботится о чистоте веры и оберегает подданных от разрушительных иноземных влияний. Когда стала ясна безосновательность упований на реального царя Алексея, старообрядцы устроили по всей России множество замкнутых общин и уединенных скитов — осколков несостоявшегося идеального царства. Их узконациональная утопия стала утопией эсхатологической; Москва перестала быть новым Римом, она в глазах обитателей раскольничьих поселений превратилась в Рим падший.
Имперской утопии Никона суждено было причудливым образом видоизмениться и стать основой устроения вполне реального царства. В этом царстве, правда, не нашлось места для патриаршего престола. Труды Никона не только не возвысили Церковь, но, расколов, предельно ослабили ее. Алексей Михайлович довел до конца реформу, начатую его бывшим «собинным другом», но результат преобразований оказался совсем не тем, на который рассчитывал их зачинатель. В борьбе двух церковных, общественных сил — а в XVII столетии в сознании всех жителей Московского государства Церковь и общество не различались — поражение потерпели и никониане, и старообрядцы. Выиграло только государство, которое при младшем сыне царя Алексея, Петре Великом, по существу поглотило Церковь и превратилось в могущественную империю. Империя эта, однако, вовсе не напоминала ни вселенское православное царство из мечтаний Никона, ни заповедник московской истинной веры, о котором грезили старообрядцы.