Факторы перехода к авторитарному управлению
В торжестве того или иного варианта политической организации огромную роль всегда играют не только социально-экономические факторы, но и характер политических деятелей, конкретный ход политических событий (в том числе событий случайных), традиции политической культуры и многое другое.
В советском обществе складывание политического режима, достигшего расцвета в 30 – 50-е гг., в огромной мере определялось тем, что народы нашей страны столетиями были лишены возможности участвовать в государственной жизни, что в массах (в частности, в массах партийных) были очень слабы демократические традиции, умения, привычки, навыки защищать свои права. Эти факторы действовали до и вне зависимости от принятия или непринятия стратегии форсированной индустриализации.
Точно так же не связаны напрямую с индустриализацией личностные особенности И.В. Сталина – сочетание в нем политической проницательности, сильной воли, выдающихся организационных способностей с неограниченным властолюбием, невысокой культурой, грубостью, болезненной подозрительностью, жестокостью, абсолютной политической безнравственностью. Не от индустриализации зависел и тот факт, что большинство его противников (из тех, кто мог сравниться с ним по масштабу личности) сформировались в эмигрантско-интеллигентской среде и по характеру своих идейных построений, по самой манере держаться и выражаться отличались от многих рядовых членов партии и партийных активистов того времени несравнимо сильнее, чем Сталин. Равно как и то, что среди сторонников Сталина не оказалось людей его калибра, так что никто из них не мог серьезно противостоять сталинским решениям и сталинскому произволу. Между тем все эти обстоятельства занимают совсем не последнее место в ряду причин, объясняющих характер политического режима, развивавшегося у нас в 30 – 50-е гг..
Напомним, что выбор форсированной стратегии предполагал резкое ослабление, если не полное уничтожение, товарно-денежных механизмов регулировании экономики и абсолютное преобладание административно-хозяйственной системы. Тем самым центр получал возможность быстро мобилизовывать материальные, финансовые, человеческие ресурсы, концентрировать их на участках хозяйства, которые определялись как ключевые, на время повышая темпы развития этих участков (как бы ни замедлялся при этом прогресс остальных сфер общественной жизни). Но одновременно тем самым устранялась возможность управлять течением производственных и воспроизводственных процессов, поддерживать необходимые народнохозяйственные пропорции, обеспечивать общую сбалансированность экономики с помощью преимущественно экономических воздействий, на основе использования и стимулирования социально-экономических интересов.
По сути дела, главным средством управления экономикой в рамках форсированного развития становились приказ, распоряжение, директива. Решающее значение для поддержания нормальной хозяйственной жизни в этих условиях получала дисциплина, неукоснительное подчинение подаваемой «сверху» команде. Инициатива, предприимчивость, самодеятельность имели ценность лишь в той мере, в какой они не противоречили директиве. Ибо понижение уровня инициативности, удлиняя сроки и ухудшая качество выполнения директивы, все же не вело административную экономику к развалу; она могла функционировать при низкой локальной инициативности. Между тем массовая недисциплинированность, особенно на средних и высших ступенях управленческой иерархии, грозила этой экономике прямой катастрофой, непоправимым нарушением множества жизненно важных связей и пропорций.
Здесь практически нет альтернативы. Выбор может быть между административно-хозяйственным механизмом и механизмом, в котором используются главным образом стимуляционные экономические воздействия. Но коль скоро система административного управления экономикой становится преобладающей, поддержание неукоснительной дисциплины оказывается непременным условием воспроизводства.
А дальше развертывается жесткая логика социальных зависимостей. Плановой, производственной, технической дисциплины в хозяйстве, лишенном рычагов экономического интереса и экономического давления, легче всего добиться, опираясь на политический аппарат, государственную санкцию, административное принуждение. Собственно политическое управление сращивается здесь с управлением экономическим, так что экономический механизм становится в форсированном варианте раннего социализма механизмом хозяйственно-политическим. Причем дисциплинарно-иерархическое строение экономики подталкивает политическую структуру этого механизма к тому, чтобы и в политике как таковой возобладали те же формы неукоснительного подчинения директиве, на которых строится здесь хозяйствование.
Преимущественно нетоварный, нерыночный вариант форсированного развития снимает противоположность принципов, на которых строится организация отдельного предприятия и народного хозяйства в целом. Они перестают уравновешивать друг друга, и на обоих уровнях преобладающими становятся административно-властные, преимущественно директивные, а не стимуляционные формыуправления. Естественно, что такое единство экономики рождает в ней тягу к авторитарной политике.
Усиления административно-авторитарных начал политической системы требовало также длительное снижение материального благосостояния народа, образующее органическую часть форсированного варианта индустриализации и преодоления экономической отсталости. Как ни сильны были энтузиазм передовых слоев советского общества, их убежденность в необходимости жертв и готовность стойко переносить бытовые лишения, трудно поверить, что одних лишь идеологических воздействий могло быть достаточно, чтобы в течение четверти века, в том числе на протяжении двух десятилетий мирного времени, удерживать жизненный стандарт десятков миллионов людей на уровне, который обычно существует в течение относительно кратких периодов, в годы войны и общественных катастроф.
Правда, длительное проведение политики низкого жизненного уровня облегчалось у нас тем, что осознанная вера в ее оправданность и целесообразность упрочивалась влиянием бессознательных или подсознательных социально-психологических факторов, в том числе повышенной способностью народа к терпению. Видимо, И.В. Сталин принимал в расчет эту особенность народного характера. Во всяком случае, сразу же по окончании войны в редкий час искренности он признал, что у его «правительства было не мало ошибок» и что именно «терпение» русского народа помогло ему сохранить власть, несмотря на все промахи.
Что же касается народов, не обладающих терпением, – это те же народы, но достигшие в своем развитии стадии, когда поведение масс начинает определяться глубокими демократическими традициями немедленного и активного сопротивления любому давлению, коль скоро оно сознается неоправданным и несправедливым.
И все-таки опыт истории, да и просто человеческий, житейский опыт людей, еще помнящих быт 30 – 40-х годов, заставляет сомневаться в том, что факторы общественного сознания, даже если в их ряду действовали такие мощные силы, как особенности народного характера, сами по себе могли обеспечить согласие нескольких поколений 200-миллионного народа прожить всю жизнь едва ли не впроголодь в коммунальной ибарачной тесноте, ощущая непрерывное напряжение и нехватку предметов первой необходимости. Тем более что в России XX в. способность общества к «терпению» была уже изрядно размыта тремя революциями и гражданской войной, завершившейся всего за 10 лет до начала индустриализации.
Идеологические воздействия в подобной обстановке нужно было подкреплять твердым государственно-политическим регулированием меры труда и потребления. Введение смертной казни или десятилетней каторги за хищение колхозного добра, установление тюремных наказаний за сбор колосьев на полях (1932 г.), предание суду рабочих и служащих за три прогула в месяц (1938 г.), а затем и просто за небольшое опоздание (1940 г.), запрещение им переходить по своему желанию с одного предприятия на другое (1940 г.) и почти полное ограничение всякой свободы передвижения у колхозников, лишенных общегражданских паспортов (появившихся у остальной части населения в 30-е гг.), – посредством таких и даже еще более жестоких мероприятий, условия труда и жизненный уровень удерживались в пределах, совместимых с форсированной индустриализацией. Понятно, необходимость проведения этих мер никак не благоприятствовала демократизации политической жизни.
Главное здесь то, что преобразования, обусловленные индустриализацией и коллективизацией, неизбежно вели к временному (и даже долговременному) ослаблению социальных сил, которые при иных обстоятельствах могли бы противостоять авторитарным командно-нажимным тенденциям в политической сфере.
Собственно, силы эти не были слишком могущественны и раньше. Характерное для 20-х годов сочетание демократии и централизма, соединявшее политическую дисциплину с возможностью известного разнообразия политических решений, политической критики, политической дискуссии внутри правящей партии, держалось в основном «безраздельным авторитетом того тончайшего слоя, который можно назвать старой партийной гвардией». Этот слой включал несколько тысяч большевиков, вступивших в партию еще до революции, обладавших реальным опытом партийной демократии и высокой политической культурой, понимавших значение обеих сторон демократического централизма, умевших пользоваться ими.
Подобное умение было гораздо слабее у широкого партийного актива и рядовых членов партии. Среди них преобладали тогда сравнительно молодые и не очень грамотные люди – даже к концу 30-х годов 70% секретарей райкомов и горкомов, 40% секретарей обкомов имели только начальное образование или не имели даже его. Политически и нравственно активисты, воспитанные гражданской войной или под влиянием ее идейной атмосферы, были привычны к военным формам управления. Они искрение считали, что решение сложных общественных проблем с помощью «красногвардейской атаки» есть высшее проявление революционности и коммунистической самоотверженности. Исторически сложившаяся у нас однопартийная система не давала им в то время опыта нормальных форм политического соперничества. К тому же, формируясь в годы революционной ломки жизненных устоев и ощущая разрыв с традицией как долг революционеров, партийные активисты неизбежно теряли ту дополнительную опору самостоятельности («самостоянья человека», по пушкинскому выражению), которую обычно дает укорененность в привычной бытовой среде.
Понижению «сопротивляемости» общества в отношении авторитарно-бюрократических форм управления способствовали также некоторые изменения социальной структуры, происшедшие на начальных этапах форсированной индустриализации. Великим достижением индустриализации явилось стремительное превращение относительно немногочисленного рабочего класса в массовый народный слой, охватывающий десятки миллионов работников во всех отраслях и всех регионах страны. Напомним, что в 1928 г. в СССР насчитывалось менее 9 млн. рабочих, тогда как в 1940 г. их число достигло 24 млн., а в 1950 г. – почти 30 млн. человек. О прогрессивном социальном значении «взрывного» расширения рабочего класса мы уже говорили – без такого, расширения не было бы ни индустриального, ни профессионально-культурного рывка, осуществленного страной в 30 – 40-е годы. Но, как всякий сложный исторический процесс, скачкообразный рост рабочего класса был сопряжен со многими сложностями и противоречиями.
Применительно к нарушению равновесия факторов демократического и «недемократического» централизма важнее всего то обстоятельство, что гигантское увеличение численности рабочих в 30 – 40-е годы достигалось главным образом за счет массового притока выходцев из крестьянства и деревни вообще.
Общее окрестьянивание города затронуло рабочий класс в первую очередь. В рабочих коллективах количественное преобладание получили люди, выросшие вне городской, промышленной среды, непривычные к промышленной дисциплине, далекие от рабочих традиций и привычек, лишь постепенно овладевавшие мастерством и квалификацией. Многие из них чувствовали себя выбитыми из привычной колеи, испытывали растерянность, если не страх, перед мощью индустриальной техники и сложностью городского быта.
Массовое сознание рабочих в этой обстановке переставало быть серьезным препятствием для авторитарного нажима. Наоборот, в сознании новых рабочих, неопытных, не владевших техникой, далеких от традиций пролетарской самодеятельности и солидарности, жесткая производственная дисциплина и необходимое на производстве единоначалие выступали как образец нормальной, естественной, даже единственно возможной организации всей общественной жизни, в том числе политики. Индустриализация вызывала среди рабочих нарастание такой же готовности принять командно-административные формы управления, какая (хотя и по иным причинам) еще раньше сложилась у немалой части партийных, советских, хозяйственных руководителей.
Создание колхозов активнее всего поддержала сельская беднота. Она закономерно дала большую часть первого колхозного актива. При этом надо учитывать, что процесс дифференциации крестьянства, определявший облик бедноты в 20-е гг., имел ряд особенностей. Он протекал в условиях Советской власти и свободного крестьянского землепользования. Дифференциация в такой обстановке приводила к тому, что в составе бедноты оказывалась повышенная доля слабых, неумелых, а то и просто безответственных людей. За 10 – 15 лет, прошедших после революции, большинство мало-мальски старательных крестьян выбилось хотя бы в середняки, в бедняках остались по преимуществу либо калеки, либо плохие работники. Соответственно и в верхах новой деревни оказалось достаточно подобных «обсевков» сельской жизни.
В других гораздо более опасных случаях коллективизация выбрасывала наверх озлобленных и беспринципных деревенских крикунов-неудачников. Презираемые соседями и не заслужившие уважения товарищей, они были готовы творить любые беззакония, идти на любые авантюры, лишь бы поправить свое положение.
К беззакониям склонялись не только неудачливые деревенские карьеристы, но и честные сельские романтики-коммунисты, также составившие заметную часть новых руководителей деревни. Выбитые из нормальной колеи гражданской войной, да так и не сумевшие снова врасти в крестьянскую жизнь, они в своем мироощущении оторвались от среднего крестьянства и перестали воспринимать его интересы как свои собственные.
В общем, основные типы выдвиженцев коллективизации были готовы к принятию авторитарных порядков. Да, собственно, приказ, указание, директива представляли единственные методы, с помощью которых только и можно было управлять деревней через такие кадры. В дальнейшем, когда колхозная система стабилизировалась и формирование кадров приняло более упорядоченный характер, сама организационная структура этой системы оказалась мощным фактором выдвижения новых людей, хотя и грамотных, но скорее дисциплинированных, чем самостоятельных, инициативных, готовых принимать и отстаивать демократические ценности. Тем более что весь строй колхозной жизни, как он реально сложился у нас в 30 – 40-е годы, открывал самые широкие возможности подчинения жизни села административно-командному воздействию.
Впервые проявившийся на XVI съезде партии отказ от критики – или, точнее, переход от свободной, равноправной критики, направленной как сверху вниз, так и снизу вверх, – к критике, идущей только вниз, фактическое появление лиц (прежде всего самого Сталина), поставленных вне критики, – все это выражало смену политического режима в партии и в стране. На всех высших партийных форумах в течение последующей четверти века (и даже позже) подобный стиль сохранялся и усиливался. На съездах сталинского периода – и чем дальше, тем явственнее, – свободная критическая атмосфера уступала место парадности, отчетному рапортованию и покорно-восторженному принятию истин, вещаемых вождем. Да и сами съезды стали собираться раз от разу реже.
Иными словами, в ходе форсированной индустриализации и сплошной коллективизации, вместе с ними и отчасти на их базе завершился переход от политического режима, в котором генеральная линия партии вырабатывалась в ходе сопоставления и борьбы мнений и где проведение такой линии постоянно подвергалось критике, к режиму, в котором политическое руководство осуществлялось на основе военной или полувоенной дисциплины, безоговорочного подчинения нижестоящих органов и работников вышестоящим. Такой режим позволял достичь почти абсолютного единства действий и монолитного единомыслия, во всяком случае, в его внешних выражениях. Но он неизбежно менял соотношение основных элементов демократического централизма в партии и во всей системе Советской власти. Централизм в громадной мере усиливался, демократические начала политической жизни (и раньше не слишком развитые в главных звеньях управления) слабели и практически сходили на нет. В политической жизни происходило не декларируемое, но действенное, реальное возрождение теории и практики «военного коммунизма».