Как вы пишете стихи? Разговор за ужином о любви, о необходимости закрывать себя и о самоубийствах
Они увидели толпу, ожидавшую перед Национальным театром «представление», которое вскоре должно было начаться. Несмотря на снег, который шел не прекращаясь, молодые люди в пиджаках и рубашках, пришедшие из дома, общежитий, безработные тунеядцы, собравшиеся для того, чтобы развлечься во что бы то ни стало, и сбежавшие из дома дети – все стояли на тротуаре перед дверью здания, построенного сто десять лет назад. Были и семьи, пришедшие в полном составе. Ка впервые увидел в Карсе открытый черный зонт. Кадифе знала, что в программе запланировано выступление Ка, но Ка не стал говорить об этом, сказав, что не пойдет туда, да и времени у него нет.
Он почувствовал, что подступает новое стихотворение. Он быстро шел к отелю, стараясь не разговаривать. Перед ужином он быстро поднялся в свою комнату под тем предлогом, что хочет привести себя в порядок, снял пальто и, сев за маленький стол, начал быстро записывать. Главной темой стихотворения была дружба и общие тайны. Мотивы снега, звезд и особенно счастливого дня и некоторые слова, сказанные Кадифе, входили в стихотворение, как есть, и Ка с волнением и удовольствием, будто глядя на картину, наблюдал, как строчки выстраиваются одна под другой. Его разум, движимый скрытой логикой, развил то, о чем они говорили с Кадифе, в стихотворении под названием "Дружба звезд", где говорилось, что у каждого человека есть звезда, у каждой звезды есть подруга-звезда, и что у каждого человека есть двойник, звезда которого похожа на его звезду, и что этого двойника человек хранит внутри себя, как посвященного в его тайны. Позднее он объяснит отсутствие некоторых строк и слов в стихотворении тем, что хоть он и слышал про себя музыку стихотворения и понял все его совершенство, но думал об Ипек и об ужине, на который опаздывал, и от этого был чрезмерно счастлив.
Закончив стихотворение, он торопливо прошел через холл отеля в маленькую квартиру хозяев. Тут во главе стола, накрытого посреди широкой комнаты с высоким потолком, сидел Тургут-бей, а по обеим сторонам от него дочери – Ипек и Кадифе. С другого края стола сидела третья девушка, и по элегантному лиловому платку на ее голове Ка сразу же понял, что это подруга Кадифе, Ханде. Напротив нее он увидел журналиста Сердар-бея. По странной красоте и неубранности стола, стоявшего перед этой маленькой компанией, которая выглядела счастливой от того, что все собрались вместе, по ловким и радостным движениям курдской служанки Захиде, которая за их спинами быстро ходила в кухню и обратно, он сразу же почувствовал, что у Тургута-бея и его дочерей вошло в привычку долго сидеть по вечерам за этим столом.
– Я думал о вас целый день, я беспокоился о вас целый день, где вы были? – произнес Тургут-бей, подымаясь. Внезапно он приблизился к Ка и так его обнял, что Ка решил, тот заплачет. – В любой момент может случиться что-нибудь плохое, – сказал он трагическим голосом.
После того как Ка сел туда, куда ему указал Тургут-бей, на другой конец стола, как раз напротив него самого, и, волнуясь, с аппетитом съел горячий чечевичный суп, поставленный перед ним, и после того как двое других мужчин за столом начали пить ракы, интерес всех собравшихся переключился на экран телевизора, стоявшего у него за спиной, а Ка сделал то, что хотел сделать уже давно, – вдоволь насмотреться на прекрасное лицо Ипек.
Так как он впоследствии во всех подробностях написал в своей тетради о своем необъятном, безграничном счастье, которое чувствовал в тот момент, я совершенно точно знаю, что он чувствовал: он постоянно шевелил руками и ногами, как счастливый ребенок, и дрожал он нетерпения, словно они с Ипек должны были сесть на ближайший поезд, который увезет их во Франкфурт. Он представил, как свет, похожий на свет, падавший от лампы с абажуром, стоявшей на рабочем столе Тургут-бея, на котором лежали вперемешку книги, газеты, гостиничные книги регистрации и счета, в ближайшем будущем будет падать на лицо Ипек от лампы с абажуром на его рабочем столе в маленькой квартире во Франкфурте, где они будут жить вместе.
Сразу после этого он увидел, что Калифе смотрит на него. Когда Ка встретился с ней взглядом, на ее лице, не таком красивом, как лицо сестры, на какой-то момент словно появилось выражение ревности, но Калифе сразу удалось это скрыть, хитро улыбнувшись.
Сидевшие за столом время от времени краем глаза поглядывали на телевизор. Трансляция спектакля из Национального театра только что началась, и долговязый, похожий на палку актер из театральной труппы, которую видел Ка, в первый вечер выходя из автобуса, кланяясь то вправо, то влево, начал представление, как вдруг Тургут-бей взял пульт дистанционного управления и изменил изображение. Они долго смотрели на мутное черно-белое изображение с непонятными белыми мушками.
– Папа, – спросила Ипек, – и зачем вы сейчас на это смотрите?
– Здесь идет снег… – проговорил ее отец. – По крайней мере, это правдивое изображение, достоверная новость. Ты же знаешь, когда я смотрю долго какой-нибудь канал, это задевает мое чувство собственного достоинства.
– Тогда, отец, пожалуйста, выключите телевизор, – сказала Кадифе. – Раз уж это задевает наше чувство собственного достоинства.
– Расскажите нашему гостю, – сказал ее отец, смутившись. – Меня беспокоит, что он не знает.
– Меня тоже, – сказала Ханде. У нее были сверхъестественно красивые, огромные, полные гнева глаза. Все сразу же замолчали.
– Расскажи ты, Ханде, – сказала Кадифе. – Здесь нечего стесняться.
– Как раз наоборот, здесь много чего стоит стесняться, и поэтому я хочу рассказать, – сказала Ханде. Внезапно ее лицо засветилось странной радостью. Улыбнувшись, словно вспомнив что-то приятное, она произнесла: – Сегодня сорок дней, как покончила с собой наша подруга Теслиме. Теслиме была среди нас самой верующей девушкой, сражавшейся ради слова Аллаха. Для нее платок означал не только любовь Аллаха, но также и собственную веру и честь. Никому бы и в голову не пришло, что она покончит с собой. На нее безжалостно давили учителя в институте и отец дома, чтобы она сняла платок, но она упорствовала. Ее вот-вот должны были выгнать из института, где она училась уже три года и который скоро должна была окончить. Однажды люди из Управления безопасности прижали ее отца в его бакалейной лавке и сказали: "Если твоя дочь придет на учебу, не сняв платок, мы закроем твой магазин, а тебя выгоним из Карса". В ответ на это отец сначала пригрозил Теслиме, что выгонит ее из дома, а когда это не подействовало, решил выдать ее замуж за сорокалетнего вдовца-полицейского. И полицейский даже стал приходить в бакалейную лавку с цветами. Теслиме чувствовала такое отвращение к этому человеку, которого она называла "человек с металлическими глазами", что сказала нам, что решила снять платок, чтобы не выходить за него замуж, однако это решение никак не могла выполнить. Некоторые из нас одобрили ее поступок, чтобы она не выходила замуж за этого – с металлическими глазами, а некоторые сказали: "Пригрози отцу, что покончишь с собой!" Больше всех советовала это я. Потому что я не хотела, чтобы Теслиме сняла платок. Сколько раз я говорила ей: "Теслиме, покончить с собой лучше, чем снять платок". Я говорила это просто так. Мы думали, что слова о самоубийстве испугают ее отца, полагая, что самоубийства женщин, о которых мы читали в газетах, были совершены от безбожия, от зависимости от материального достатка или от безнадежной любви. Я вовсе не предполагала, что Теслиме покончит с собой, так как она была верующей девушкой. Но когда я услышала, что она повесилась, я поверила первой. Я сразу же почувствовала, что если бы я была на месте Теслиме, то могла бы покончить с собой.
Ханде заплакала. Все молчали. Ипек подошла к Ханде, поцеловала ее и погладила. Кадифе тоже подошла; девушки обнялись, и Тургут-бей, держа издали в руках пульт дистанционного управления, начал говорить ей утешительные слова, они все стали шутить, чтобы она не плакала. Тургут-бей, словно отвлекая маленького ребенка, показал ей жирафов на экране, и, более того, Ханде словно ребенок, готовый к тому, чтобы его отвлекли, заплаканными глазами посмотрела на экран телевизора: все они долго, почти забыв о своей собственной жизни, смотрели на пару жирафов, двигавшихся с довольным видом, словно в замедленной съемке, где-то очень далеко, наверное в сердце Африки, в местности с тенистыми деревьями.
– После самоубийства Теслиме Ханде, чтобы еще больше не огорчать своих родителей, решила снять платок и пойти на учебу, – сказала затем Кадифе Ка. – Они вырастили ее словно единственного сына, без каких-либо трудностей и бедности. Ее родители все время мечтают о том, что в дальнейшем дочь будет заботиться о них, Ханде очень умная. – Она говорила очень нежно, словно бы шепотом, но так, чтобы Ханде слышала, а девушка с заплаканными глазами слушала ее, вместе со всеми глядя на экран. – Мы, девушки в платках, сначала пытались ее переубедить, чтобы она не прекращала нашу борьбу, но, поняв, что снять платок лучше, чем совершить самоубийство, решили помогать Ханде. Для девушки, которая считала платок повелением Аллаха и знаменем ислама, сложно потом снять его и выйти на люди. Ханде на много дней закрылась дома и пыталась сконцентрироваться на этом решении.
Ка, как и другие, съежился от чувства вины, но когда его рука коснулась руки Ипек, внутри его разлилось чувство счастья. Пока Тургут-бей быстро перескакивал с канала на канал, Ка прижался рукой к руке Ипек, желая ощутить то же счастье. Когда Ипек сделала то же самое, он забыл о грусти, царившей за столом. На экране телевизора появился спектакль в Национальном театре. Долговязый, похожий на палку человек рассказал, что для него почетно участвовать в первой в истории Карса прямой трансляции. Пока оглашали программу спектакля, среди душещипательных рассказов, откровений голкипера национальной сборной, позорных тайн нашей политической истории, сценок из Шекспира и Виктора Гюго, неожиданных признаний, скандальных историй, имен незабвенных ветеранов истории турецкого театра и кино, шуток, песен и страшных сюрпризов Ка услышал, как прочитали его имя, назвав его "наш самый великий поэт, спустя многие годы тихо вернувшийся в нашу страну". Под столом Ипек взяла его за руку.
– Значит, вы не хотите вечером идти туда, – проговорил Тургут-бей.
– Мне очень хорошо здесь, я очень счастлив, сударь, – ответил Ка, еще сильнее сжимая руку Ипек.
– Вообще-то я вовсе не хочу портить ваше счастье, – сказала Ханде. Все вдруг почти испугались этого. – Но сегодня вечером я пришла сюда из-за вас. Я не читала ни одной из ваших книг, но мне хватит уже того, что вы – поэт, который доехал до самой Германии и видел мир. Скажите, пожалуйста, в последнее время вы писали стихи?
– В Карсе ко мне пришло множество стихотворений, – ответил Ка.
– Я подумала, что вы сможете рассказать мне, как можно сконцентрироваться на этом. Скажите мне вот что, пожалуйста: как вы пишете стихи? Вы концентрируетесь?
Это был вопрос, который чаще всего задают женщины поэтам на поэтических вечерах, устраиваемых в Германии для турецких читателей, но на этот раз он вздрогнул, как это было каждый раз, когда спрашивали что-то особенное.
– Я не знаю, как пишутся стихи, – ответил он. – Хорошее стихотворение словно приходит извне, откуда-то издалека. – Он увидел, что Ханде смотрит на него с сомнением. – Скажите, пожалуйста, что означает для вас понятие "сконцентрироваться"?
– Я прилагаю усилия целый день на то, что хочу представить себя без платка, но ничего не получается. Вместо этого у меня перед глазами появляется то, что я хочу забыть.
– Что, например?
– Когда число девушек в платках увеличил ось, из Анкары прислали женщину, чтобы она убедила нас снять платки. Эта убеждавшая нас много часов женщина разговаривала в комнате с каждой из нас в отдельности. Она задавала сотни вопросов, такие, как: "Твой отец бьет маму? Сколько у тебя братьев и сестер? Сколько твой отец зарабатывает в месяц? Что ты носила до платка? Тебе нравится Ататюрк? Какие рисунки висят у тебя дома на стенах? Сколько раз в месяц ты ходишь в кино? По-твоему, мужчина и женщина – равны? Кто важнее – Аллах или государство? Сколько ты хочешь иметь детей? Тебе мешают в семье?" – записывала наши ответы на бумагу, заполняла о нас анкеты. У нее были крашеные волосы и накрашенные губы, голова у нее была непокрыта, она была очень изящно одета, как в модных журналах, но, как бы это сказать, на самом деле она была очень проста в общении. Хотя некоторые ее вопросы доводили нас до слез, потом мы ее полюбили… Среди нас были те, кто думал, что, слава богу, она не замаралась грязью Карса. Потом я стала видеть ее во сне, но сначала не придала этому значения. А сейчас, когда я пытаюсь представить, как сниму с головы платок, распушу волосы и буду ходить среди людей, я вижу себя в роли этой убеждавшей нас женщины. Как будто я тоже стала такой же шикарной, как она, я ношу туфли на тонких каблуках и открытые платья. Мужчины обращают на меня внимание. Мне это и нравится очень, и очень смущает.
– Ханде, если хочешь, не рассказывай о том, что тебя смущает, – сказала Кадифе.
– Нет, я расскажу. Потому что я стесняюсь в моих фантазиях, но не стесняюсь самих фантазий. На самом деле я не верю, что если я сниму платок, то стану женщиной, которая будет провоцировать мужчин и мечтать только о своих желаниях. Потому что я сниму платок, не веря в то, что я делаю. Но я знаю, что человека может охватить сильное желание, хотя он сначала может в это и не верить, и может охватить даже тогда, когда, как он думает, ему этого не хочется. И мужчины, и женщины, все мы по ночам в своих снах совершаем грехи, которые, как полагаем, совершенно не хотим совершать в реальной повседневной жизни. Это правда, разве не так?
– Довольно, Ханде, – сказала Кадифе.
– Разве не так?
– Не так, – ответила Кадифе. Она повернулась к Ка. – Два года назад Ханде должна была выйти замуж за очень красивого молодого курда. Но парень ввязался в политику, и его убили…
– Это никак не связано с тем, что я не могу снять платок, – рассердившись, сказала Ханде. – Причина того, что я не снимаю платок, в том, что я не могу сосредоточиться и представить себя с непокрытой головой. Каждый раз, когда я пытаюсь представить это, я в воображении превращаюсь в таких, как женщина, убеждавшая нас снять платок, либо в женщину, мечтающую о страсти. Если я хотя бы разок смогу представить себе, как с непокрытой головой вхожу в двери института, иду по коридорам и вхожу в аудиторию, я, даст бог, найду в себе силы сделать это и тогда стану свободной. Потому что я открою голову по своей воле и по собственному желанию, а не под давлением полиции. Но я не могу сосредоточиться на этом.
– Не придавай этому столько значения, – сказала Кадифе. – Если даже в тот момент ты не выдержишь, ты все равно всегда будешь нашей милой Ханде.
– Нет, – сказала Ханде. – Про себя вы меня вините и презираете из-за того, что я отделилась от вас и решила открыть голову. – Она повернулась к Ка. – Иногда девушка, оживающая у меня перед глазами, с непокрытой головой входит в институт, движется по коридорам, входит в наш класс, по которому я очень соскучилась, я даже вспоминаю иногда запах коридоров, тяжелый воздух в аудитории. Именно в этот момент в зеркале, отделяющем аудиторию от коридора, я вижу эту девушку и, поняв, что та, кого я вижу, – не я, а другая, начинаю плакать.
Все решили, что Ханде опять заплачет.
– Я не слишком боюсь быть другой, – сказала Ханде. – Меня пугает то, что я не смогу вернуться в свое нынешнее состояние, и даже то, что я его забуду. Вот из-за этого человек может покончить с собой. – Она повернулась к Ка. – Вы никогда не хотели покончить с собой? – спросила она кокетливо.
– Нет, но после поступков женщин в Карсе начинаешь думать об этом.
– Для многих девушек в нашем положении желание умереть означает стать свободной, хозяйкой собственного тела. Девушки, которых обманули и лишили невинности, девственницы, которых выдают замуж за человека, за которого они не хотят выходить, только поэтому совершают самоубийство. Они расценивают самоубийство как стремление к невинности и чистоте. Вы не писали стихотворений о самоубийствах? – Интуитивно она повернулась к Ипек. – Я не очень утомила вашего гостя? Хорошо, пусть он скажет, откуда появляются стихи, которые «пришли» к нему в Карсе, и я оставлю его в покое.
– Когда я чувствую, что подходит стихотворение, меня переполняет благодарность к тому, кто его послал, потому что я становлюсь очень счастливым.
– Тот, кто заставляет вас концентрироваться на стихотворении, тоже он? Кто он?
– Я чувствую, что стихи мне посылает он, хотя я и не верю.
– Вы не верите в Аллаха или в то, что стихи посылает вам он?
– Стихи посылает мне Бог, – сказал Ка с воодушевлением.
– Он увидел, как здесь поднялось движение сторонников введения шариата, – произнес Тургут-бей. – Может быть, они ему пригрозили… Он испугался и начал верить в Аллаха.
– Нет, это искренне, – сказал Ка. – Я хочу здесь быть как все.
– Вы испугались, я осуждаю вас.
– Да, я боюсь! – в тот же миг воскликнул Ка. – И к тому же очень боюсь.
Он вскочил, словно на него нацелили пистолет. Это повергло в изумление сидевших за столом.
– Что такое? – закричал Тургут-бей, словно почувствовав направленное на них оружие.
– Я не боюсь и ни на что не обращаю внимания, – сказала Ханде сама себе.
Однако она тоже, как и другие, смотрела в лицо Ка, чтобы суметь определить, откуда исходит опасность. Спустя много лет журналист Сердар-бей скажет мне, что лицо Ка в тот момент стало бледным как полотно, но вместо выражения лица человека, которому стало плохо от страха или от головокружения, у него на лице появилось выражение глубокого счастья. Он настойчиво говорил мне, что служанка проходила мимо, как вдруг комнату внезапно заполнил свет и все утонуло в свете. С того дня Ка предстал в его глазах святым. Кто-то из находившихся в комнате в тот момент сказал: "Пришло стихотворение", и все восприняли это с еще большим страхом и волнением, чем если бы на них было направлено оружие.
Позднее, описывая произошедшее в тетради, которую вел, Ка сравнит напряженное ожидание, царившее в комнате, с теми страшными моментами ожидания в детстве во время сеансов вызывания духов. Двадцать пять лет назад мы вместе с Ка, а также вместе с несчастливыми домохозяйками, пианистом, у которого были парализованы пальцы, с раздражительной кинозвездой средних лет (о ней мы спрашивали: "Она тоже придет?") и ее сестрой, которая то и дело падала в обморок, с отставным генералом, который «заигрывал» с увядшей кинозвездой, и нашим другом, который тихонько проводил нас в зал из дальней комнаты, принимали участие в этих вечерах, устраивавшихся оставшейся с юных лет вдовой и сильно располневшей матерью этого нашего приятеля у нее дома, на одной из окраинных улиц Нишанташы. В моменты напряженного ожидания кто-нибудь говорил: "О дух, если ты пришел, подай голос!" – и наступала долгая тишина, а затем слышалось неясное шуршание, скрип стула, стон, а иногда грубый удар ногой о ножку стола, и кто-нибудь в страхе говорил: "Дух пришел". Но Ка был не из тех, кто встречается с духами, и он пошел прямо к двери кухни. На лице его было счастливое выражение.
– Он много выпил, – сказал Тургут-бей. – Помогите ему. – Он сказал это, чтобы выглядело так, будто он посылает к Ка бегущую за ним Ипек. Ка рухнул на один из стульев рядом с кухонной дверью. Он достал из кармана свою тетрадь и ручку.
– Я не могу писать, когда все встали и наблюдают за мной, – сказал он.
– Давай я отведу тебя в другую комнату, – сказала Ипек.
Ипек – впереди, Ка – следом, они прошли через кухню с приятным ароматом, где Захиде поливала хлебный кадаиф сахарным сиропом, и холодную комнату и вошли в полутемную дальнюю комнату.
– Ты сможешь здесь писать? – спросила Ипек и зажгла лампу.
Ка увидел чистую комнату и две застеленные кровати. Он увидел тюбики с кремом, губную помалу, одеколон на подставке, которую сестра Ипек использовала вместо стола и комода, скромную коллекцию бутылок из-под миндального масла и алкогольных напитков, книги, сумку на молнии, коробку из-под швейцарского шоколада, заполненную щетками, ручками, синими камушками от сглаза, бусами и браслетами; Ка сел на кровать, стоявшую у заледеневшего окна.
– Здесь я могу писать, – сказал он. – Не уходи, не бросай меня.
– Почему?
– Я не знаю, – сказал сначала Ка. – Мне страшно, – затем проговорил он.
В этот момент он начал писать стихотворение, начинавшееся описанием коробки из-под шоколада, который в детстве привозил его дядя из Швейцарии. На крышке коробки были виды Швейцарии, как и на стенах чайных в Карсе. Судя по записям, которые потом стал вести Ка, чтобы понять стихотворения, «приходившие» к нему в Карсе, распределить и упорядочить их, из коробки в стихотворении сначала показались игрушечные часы, которые, как через два дня узнает Ка, остались с детства Ипек. И Ка предстоит подумать о том, что она, отправляясь в путь по этим детским часам, говорила что-то о времени в детстве и о времени в жизни.
– Я хочу, чтобы ты от меня совсем не уходила, – сказал Ка Ипек, – потому что я ужасно в тебя влюблен.
– Ты же меня не знаешь, – сказала Ипек.
– Есть два типа мужчин, – сказал Ка поучительно. – Первому до того, как влюбиться, нужно узнать, как девушка ест бутерброды, как расчесывает волосы, какие глупости ее беспокоят, почему она сердится на своего отца, и другие истории и легенды, которые о ней рассказывают. А второй тип – и я из таких – должен очень мало знать о девушке, чтобы влюбиться.
– То есть ты влюблен в меня потому, что совсем меня не знаешь? И ты считаешь, что это и в самом деле – любовь?
– Такой бывает любовь, за которую человек может отдать все, – сказал Ка.
– Твоя любовь закончится после того, как ты увидишь, как я ем бутерброды и о чем думаю.
– Но тогда близость между нами станет глубже и превратится в желание, охватывающее наши тела, в счастье и воспоминания, связывающие нас друг с другом.
– Сядь, не вставай с кровати, – сказала Ипек. – Я не могу ни с кем целоваться под одной крышей с отцом.
Она сначала не сопротивлялась поцелуям Ка, но потом, оттолкнув его, сказала:
– Когда отец дома, мне это не нравится.
Ка еще раз насильно поцеловал ее в губы и сел на кровать.
– Нужно, чтобы мы как можно скорее поженились и вместе сбежали отсюда. Ты представляешь, как мы будем счастливы во Франкфурте?
Наступила тишина.
– Как ты в меня влюбился, если ты совсем меня не знаешь?
– Потому что ты красивая… Потому что я представлял себе, как мы будем счастливы с тобой… Потому что я могу тебе, не стесняясь, говорить обо всем. Я все время представляю, как мы занимаемся любовью.
– Что ты делал в Германии?
– Я был занят стихами, которые не мог писать, и все время онанировал… Одиночество – это вопрос гордости; человек самодовольно погружается в свой собственный запах. Проблема настоящего поэта – то же самое. Если он долго будет счастлив, то станет заурядным. А если он долго будет несчастен, то не сможет найти в себе силы сохранить свои стихи полными живых чувств… Настоящая поэзия и счастье могут быть вместе очень недолго. Через какое-то время либо счастье делает стихи и поэта заурядными, либо настоящая поэзия уничтожает счастье. Я теперь очень боюсь вернуться во Франкфурт и стать счастливым.
– Оставайся в Стамбуле, – сказала Ипек. Ка внимательно посмотрел на нее.
– Ты хочешь жить в Стамбуле? – прошептал он. Он очень хотел сейчас, чтобы Ипек у него что-нибудь попросила.
Женщина почувствовала это.
– Я ничего не хочу, – сказала она.
Ка осознал, что торопится. Он чувствовал, что сможет оставаться в Карсе очень недолго, что скоро не сможет здесь дышать и что другого выхода, кроме как торопиться, нет. Они прислушались к неясным голосам, доносившимся издалека, к скрипу повозки, проехавшей перед окном, приминая снег. Ипек стояла на пороге, держала в руках щетку и задумчиво вычищала ее от застрявших волос.
– Здесь такая нищета и безнадежность, что можно, как ты, разучиться чего-нибудь хотеть, – сказал Ка. – Человек здесь может мечтать не о жизни, а только о смерти… Ты поедешь со мной?.. – Ипек не ответила. – Если ты собираешься ответить отрицательно, ничего не говори, – попросил Ка.
– Я не знаю, – сказала Ипек, не отрывая взгляда от щетки. – Нас ждут в комнате.
– Там назревает какой-то заговор, я это чувствую, но не могу понять, что случилось, – сказал Ка. – Расскажи мне.
Выключилось электричество. Пока Ипек стояла, не двигаясь, Ка захотел ее обнять, но его охватил страх, что он вернется в Германию один; он не шелохнулся.
– Ты не можешь писать стихи в этой темноте, – проговорила Ипек. – Пойдем.
– Что ты хотела больше всего, чтобы я сделал для того, чтобы ты меня полюбила?
– Будь собой, – сказала Ипек. Встала и вышла из комнаты.
Ка был так счастлив, что сидит в этой комнате, что с трудом поднялся. Какое-то время он сидел в холодной комнате перед кухней и там, в дрожащем свете свечи, записал в зеленую тетрадь пришедшее ему на ум стихотворение под названием "Коробка из-под шоколада".
Когда он встал, то оказался за спиной Ипек, и, едва он сделал порывистое движение, чтобы обнять ее и зарыться лицом в ее волосы, внезапно в голове у него все перемешалось, будто он окунулся в темноту.
На кухне, в свете свечи, Ка увидел обнявшихся Ипек и Калифе. Они обнимали друг друга за шею и прижимались друг к другу, как влюбленные.
– Отец попросил, чтобы я за вами присмотрела, – сказала Кадифе.
– Хорошо, дорогая.
– Он не написал стихотворение?
– Написал, – отозвался Ка, выступая из темноты. – Но сейчас я бы хотел к вам присоединиться.
На кухне, куда он вошел при дрожащем свете свечи, он никого не увидел. Налив в стакан ракы, он залпом выпил, не разбавляя водой. Когда из глаз полились слезы, он торопливо налил себе стакан воды.
Выйдя из кухни, он вдруг обнаружил себя в кромешной тьме. Увидев обеденный стол, освещенный одной свечкой, он подошел к нему. Огромные тени на стенках повернулись к Ка вместе с теми, кто сидел за столом.
– Вы смогли написать стихотворение? – спросил Тургут-бей. До этого, помолчав несколько секунд, он хотел сделать вид, что не обращает на Ка внимания.
– Да.
– Поздравляю. – Он дал в руку Ка стакан с ракы и наполнил его. – О чем?
– С кем бы здесь я ни встретился, ни поговорил, я признаю его правоту. А сейчас у меня в душе тот страх, что в Германии бродит снаружи по улицам.
– Я вас очень хорошо понимаю, – проговорила Ханде знающе.
Ка благодарно ей улыбнулся. Ему захотелось сказать: "Не открывай голову, милая".
– Раз уж вы сказали, что поверили в Аллаха рядом с Шейхом, так как вы верите всякому, с кем бы ни встретились, я хочу это поправить. Глубокочтимый Шейх не является представителем Аллаха в Карсе! – произнес Тургут-бей.
– А кто представляет здесь Аллаха? – грубо спросила Ханде.
Но Тургут-бей не рассердился на нее. Он был упрямец и спорщик, но у него было такое доброе сердце, что он не мог быть неуступчивым атеистом. Ка почувствовал, насколько Тургут-бея беспокоило то, что его дочери несчастливы, настолько он боялся и того, что то, что было привычно его миру, обрушится и будет утрачено. Это беспокойство не было связано с политикой, это было беспокойство человека, который может потерять свое место во главе стола, человека, ссорившегося и часами спорившего каждый вечер со своими дочерьми и гостями о политике и о существовании или несуществовании Аллаха, у которого в жизни это было единственным развлечением.
Дали свет, в комнате внезапно стало светло. В городе так привыкли к тому, что свет неожиданно выключается и включается, что, когда дали свет, не было радостных криков, как было в детстве Ка в Стамбуле, никто не волновался и не говорил: "Ну-ка, глянь, как бы не испортилась стиральная машина" или "Свечи я задую", люди вели себя так, как будто ничего не произошло. Тургут-бей включил телевизор и опять пультом управления начал переключать один канал за другим. Ка прошептал девушкам, что Карс сверхъестественно тихое место.
– Это потому, что мы боимся здесь даже собственного голоса, – сказала Ханде.
– Это безмолвие снега, – сказала Ипек.
Все, охваченные этим чувством поражения, долгое время смотрели телевизор, где медленно переключались каналы. Когда они под столом взялись с Ипек за руки, Ка подумал о том, что смог бы счастливо провести здесь всю свою жизнь, дремать днем на маленькой работе, а по вечерам смотреть телевизор, привязанный к антенне-тарелке, держась за руки с этой женщиной.