Многообразие трактовок международной морали

Проблема политической морали сложна сама по себе, что про­является как в конфликте (несовпадении) между различными системами ценностей в разных культурах и идеологиях, так и в конфликте теоретических представлений о политической морали.

Действительно, как подчеркивает П. де Сенарклен, «структу­ра той или иной политической системы не может быть понята без учета принятых в ней принципов, а объяснение этих принци­пов невозможно без анализа их нормативных и идеологических основ» (2). При этом социологическое понимание культуры ори­ентирует на точный, конкретный анализ политических систем, базирующийся на выявлении культурных кодов, или, иначе гово­ря, «исторически сформировавшихся смысловых систем, выпол­няющих функцию контроля по отношению к трансформации со­циальных и политических процессов» (см.: 1, р. 89).

Общим для разных культурных кодов является вопрос о леги-тимности политического действия и, следовательно, необходи­мости отличать власть от авторитета. Общим является также при­знание обоснованности политической критики и оценка ее идео­логического характера. Однако, если, например, обратиться к анализу мировых религий, то на этом общие черты их культур­ных кодов и заканчиваются.

Так, в рамках конфуцианской культуры, основывающейся на земной морали, власть и авторитет имеют тенденцию к слиянию и сосредоточению в руках Императора, обладающего «мандатом» Неба, который он, однако, может использовать лишь в исключи­тельных обстоятельствах (политические катаклизмы, угроза раз­рушения социальной гармонии и т.п.). Буддистско-индуистский культурный код, для которого характерна обращенность к поту­стороннему (понимаемому, правда, крайне метафизически), ори­ентирован, в отличие от конфуцианского, на создание могущес-


Многообразие трактовок международной морали - student2.ru  

твенной религиозной элиты, претендующей на только ей извест­ный справедливый социальный порядок, соответствующий бо­жественным предписаниям. Тем самым политическое действие обесценивается, становится вторичным, а роль монарха оказыва­ется десакрализованной: она ограничена функцией поддержания земного порядка и лишь в этом качестве признается и легитими-зируется религиозной элитой. В этих условиях политическая дис­куссия, политическое оспаривание, так же как и политическое участие ограничены, хотя и по другим причинам.

Совершенно иной культурный код присущ монотеистичес­ким религиям, в рамках которых спасение мыслится в тесном соединении Земного и Небесного миров, между которыми су­ществует постоянное напряжение, разрешение которого требует непрерывных усилий от человека, имеющих целью перестроить земной мир в соответствии с божественными законами. Подоб­ное видение придает политическому действию ту ценность, кото­рой оно не имело в буддистской модели. Вместе с тем политичес­кое действие в данном случае помещается в рамки легитимности, обращенной к священному и потому — легитимности бесконеч­но более принудительной, чем в конфуцианской модели (см.: там же, р. 93-95)1.

Однако указанное противоречие между земным и потусторон­ним и, следовательно, проблема спасения, являясь общей для хрис­тианства и мусульманства, решается ими существенно различ­ным образом. Так, например, христианству присуща идея инсти­туциональной дифференциации: являясь наместником Бога, го­сударь должен действовать на Земле в соответствии с божествен­ными предписаниями, но светскими методами. Тем самым поли­тические элиты и институты не совпадают с религиозными, а, следовательно, существует два вида ответственности: ответствен­ность государя по отношению к Богу, подсудная Церкви, и от­ветственность государя в управлении земными делами, в рамках которой он состоит » отношениях только со своим народом. Пос­кольку политическая сфера отделена от религиозной, постольку она открыта для соперничества между политическими элитами. В культурной модели ислама, напротив, Бог не делегирует свой авторитет, и политическое пространство может быть лишь про-

' Описывая рассматриваемые модели, Б. Бади ссылается на концепцию американ­ского исследователя С.Н Ейзенштадта, которого он, впрочем, критикует за аб­страктность анализа, существующего как бы вне временных рамок, за этноцен-тризм, но особенно — за невнимание к принципиальному различию христиан­ского и исламского культурных кодов.

8*227

странством исполнения божественного закона. Разрешение про­тиворечия между земным и потусторонним предполагает в этом случае стремление к слиянию, к дедифференциации политической и религиозной сфер. Тем самым в рамках ислама теряет всякое значение любая попытка создания легитимной иерархической власти: власть легитимна только в том случае, если она соответ­ствует божественному Закону, она не допускает никакого делеги­рования или опосредования.

Более того, существенные различия в понимании морального долга наблюдаются и в рамках христианской традиции. Так, то-мистское течение исходит из существования «естественного за­кона», то есть единого для всех людей морального сознания, об­щей потребности в справедливости. Мораль в этом случае высту­пает в виде некоего кодекса, свода правил, предписанных извне, которые должны выполняться в обыденной действительности. Эта модель характерна для католицизма, а также для православия. Августианское течение, напротив, опирается на библейское от­кровение об антиномии между предписанием любви к ближнему и реальностью греха.

Проявляясь в протестантской традиции, такое понимание ис­ключает возможность обращения к «естественному закону», ибо само «естество», сама человеческая природа подверглась, с этой точки зрения, радикальному искажению под влиянием первород­ного греха. Только прощение, Слово Божие просвещают челове­ка относительно его долга (3). Поэтому поведение и жизненный уклад христианина тяготеют в данном случае не к мистическо-эмоциональной культуре, а к аскетической деятельности, направ­лены на преобразование религиозной аскезы в чисто мирскую, на необходимость найти подтверждение своей вере в светской профессиональной деятельности (4).

Несовпадение моральных принципов можно констатировать и в рамках разных идеологий, где они выступают своего рода идеологической надстройкой над экономической борьбой и кон­фликтами интересов. И почти всегда принципы, используемые для морального оправдания политических действий (таких на­пример, как войны, репрессии, пытки или терроризм) стремле­нием к общему благу, справедливости, национальному освобож­дению и т.п., вступают в противоречие с принципами индивиду­альной морали.

Наконец, указанное несовпадение проявляется и в конфлик­те теоретических школ, который резюмируется М. Вебером в ди­лемме социальной морали: «...всякое этически ориентированное действование, — пишет он, — может подчиняться двум фунда-

ментально различным максимам: оно может быть ориентировано либо на «этику убеждения», либо на «этику ответственности» (5). Приверженцы первой исходят из вечных и неизменных норм аб­солютной морали. При этом они «не чувствуют реально, что они на себя берут, но опьяняют себя романтическими ощущениями», не заботясь о последствиях своих действий (см.: там же, с. 704). Если же такие последствия окажутся скверными, то сто­ронники этики убеждения винят в этом кого угодно — глупость людей, несовершенство мира, волю Бога — только не самих себя, ибо они всегда руководствуются чистыми помыслами и благород­ными побуждениями, опираясь на всеобщие ценности. Напро­тив, исповедующие этику ответственности главным считают имен­но последствия своих действий, полагая, что не имеют права рас­читывать на совершенство окружающего мира и должны считаться с заурядными человеческими недостатками. Они учитывают, что политика «оперирует при помощи весьма специфического сред­ства — власти, за которой стоит насилие» (см.: там же, с. 694), тогда как сторонники этики убеждения отрицают его право на существование.

Анализируя проблему соотношения морали и политики, М. Вебер обращает особое внимание на необходимость постоян­но помнить о напряжении между целью и средствами с этичес­кой точки зрения, подчеркивая, что «ни одна этика в мире не обходит тот факт, что достижение «хороших» целей во множестве случаев связано с необходимостью смириться и с использовани­ем нравственно сомнительных или по меньшей мере опасных средств, и с возможностью или даже вероятностью скверных по­бочных следствий; и ни одна этика в мире не может сказать:

когда и в каком объеме этически положительная цель «освящает» этически опасные средства и побочные следствия» (см.: там же, с. 697).

Еще более сложной выглядит проблема морали в междуна­родных отношениях. Здесь появляется дополнительная и не ме­нее трудная дилемма: обязан ли международный актор защищать интересы особой общности, к которой он принадлежит (государ­ство, МПО, НПО, предприятие, социальная группа), или же можно (и должно) пожертвовать ими ради блага более широкой общнос­ти (этнической, региональной, общедемократической, всемирной), за судьбу которой он также несет моральную ответственность? Действительно, как опровергнуть аргумент Н. Макиавелли, кото­рый, допуская возможность нравственного и просвещенного по­ведения индивидов и социальных групп в стабильном и процве­тающем обществе, настаивал на том, что государственный дея-

тель, призванный защищать общие интересы данного общества, не может выполнить свою задачу, не прибегая ко лжи и обману, насилию и злу?

Проблема обостряется тем обстоятельством, что возможности морального выбора в сфере международных (и, особенно, межго­сударственных) отношений выглядят ограниченными: во-первых, существованием здесь долга государственного эгоизма; во-вто­рых, практически безграничной областью морального конфликта (в отличие от сферы внутриобщественных отношений, где эта область ограничена легитимной монополией государства на на­силие); наконец, в-третьих, постоянно присутствующей возмож­ностью вооруженного насилия, войны, превращающей вопросы безопасности и выживания в первостепенные для государств и отодвигающей тем самым заботу о морали и справедливости на задний план (6).

Драма международных отношений, подчеркивает известный американский исследователь Стенли Хоффманн, состоит в том, что и сегодня не существует никакой общепринятой замены ма­киавеллевскому пониманию морального долга государственного деятеля. Более того: макиавеллевская мораль обладает вполне оп­ределенной притягательной силой. Она отнюдь не представляет собой некий «закон джунглей» и не является полной противопо­ложностью христианской или демократической морали (см.: там же, р. 33). Скорее, речь идет о том, что другой американский ученый, Арнольд Уолферс, называет «этикой, не претендующей на чрезмерное совершенство», нравственностью, руководствую­щейся принципом «мы против них», «которая требует от челове­ка не следовать абсолютным этическим правилам..., а выбирать наилучшее из того, что позволяют обстоятельства», то есть выби­рать то, что допускает возможность как можно меньше жертво­вать ценностями (7).

Популярность такого понимания объясняется и непривлека­тельностью высокомерных претензией государственного деятеля на следование принципам христианской или демократической морали, и вызываемой ими скрытой неудовлетворенностью раз­личных слоев, на их взгляд, слишком мягкой, расплывчатой, не­конкурентноспособной внешней политикой. Кроме того, подчер­кивая существование ограниченности морального выбора в сфере международных отношений, указанное понимание позволяет рас­крыть не только теоретические недостатки политического идеализ­ма, но и опасность, которую может представлять воплощение его в практику межгосударственного взаимодействия (см.: 6, р. 34).

Так, выдвинув в 1916 году свой мирный план, который до­лжен был установить «верховенство права над любой эгоистичес-

кой агрессией» путем «совместного соглашения об общих целях», президент США Вудро Вильсон основывался «на ясном понима­нии того, чего требует сердце и совесть человечества» (8), и поэ­тому исключал необходимость применения силы для защиты меж­дународного права, считая, что для этого вполне достаточно ми­рового общественного мнения и осуждения со стороны Лиги Наций. Агрессивная политика пришедшего в тридцатые годы к власти в Германии нацистского руководства и ее ремилитариза­ция не вызвали со стороны европейских демократий и Лиги На­ций никакой практической реакции, кроме вербальных протес­тов. А когда Гитлер потребовал аннексии части Чехословакии, под предлогом помощи судетским немцам, Чемберлен и Даладье на сентябрьской конференции 1938 г. в Мюнхене уступили ему, полагая, что если Судеты будут присоединены к Германии, то это поможет предохранить мир от тотальной войны. На деле резуль­тат оказался прямо противоположным: Мюнхенская конферен­ция стала прологом Второй мировой войны, фактически поощ­рив Гитлера на дальнейшую эскалацию агрессии (9).

Политический идеализм оказался, таким образом, дискреди­тированным как в теории, так и на практике и уступил место политическому реализму. Как уже отмечалось, политический ре­ализм отнюдь не выступает против международной морали. Из шести сформулированных Гансом Моргентау принципов поли­тического реализма три непосредственно касаются взаимодействия морали и внешней политики государства (10). Подчеркивая су­ществование непримиримых противоречий между универсальными моральными нормами и государственными ценностями, Г. Мор­гентау настаивает на необходимости рассмотрения моральных принципов в конкретных обстоятельствах места и времени. Госу­дарственный руководитель не может позволить себе сказать: «Fiat justitia, pereat mundus», а тем более — действовать, руководству­ясь этой максимой. Иначе он был бы либо сумасшедшим, либо преступником. Поэтому высшая моральная добродетель в поли­тике — это осторожность, умеренность. О моральных ценностях нации-государства нельзя судить на основе универсальных мо­ральных норм. Необходимо понимание национальных интере­сов. Если мы их знаем, то можем защищать свои национальные интересы, уважая национальные интересы других государств. Глав­ное при этом — помнить о существовании неизбежной напря­женности между моральным долгом и требованиями плодотвор­ной политической деятельности.

С подобным пониманием солидарен, по сути, и Р. Арон, не разделяющий концепцию Г. Моргентау относительно националь-

ного интереса. Основываясь на «праксеологии» — науке о поли­тическом действии и политическом решении, Арон весьма скеп­тически относится к роли универсальных ценностей в области политики. В конечном итоге он настаивает на том, что за неиме­нием абсолютной уверенности относительно моральности того или иного политического решения следует исходить из учета его последствий, руководствуясь при этом мудростью и осторож­ностью. «Быть осторожным — значит действовать в зависимости от особенностей момента и конкретных данных, а не исходить из системного подхода или пассивного подчинения нормам или псев­донормам. Это значит предпочесть ограничение насилия наказа­нию так называемого виновного, или так называемой абсолют­ной справедливости. Это значит намечать себе конкретные, до­стижимые цели, соответствующие вековому закону международ­ных отношений» (11).

Таким образом, в основе политического реализма —веберовское понимание политической морали. Действительно, по М. Веберу, свойственная политической морали необходимость прибегать к плохим средствам находит свое логическое завершение в сфере международных отношений. Считая, что высшей ценностью го­сударственных деятелей является сила соответствующего государ­ства, он не только устраняет из этой сферы моральный выбор по поводу целей государственной внешней политики, но и, факти­чески, переносит этот выбор в область средств, где он также до­статочно ограничен, поскольку решающим средством политики Вебер называет насилие.

Указанное понимание является неизбежным для гоббсовской традиции, рассматривающей международные отношения как сферу непримиримых моральных конфликтов, разрешаемых насиль­ственными средствами. Однако и оно далеко не бесспорно.

Во-первых, сколь бы хрупкими и относительными ни были универсальные ценности в сфере межгосударственных взаимо­действий, они тем не менее существуют, как существует и тен­денция к увеличению их количества и возрастанию их роли в регулировании международных отношений. Появляются новые ценности, связанные с императивами сохранения окружающей среды, сокращения социального неравенства, решения демогра­фических проблем. В число наиболее приоритетных ценностей, приобретающих все новые измерения, выдвигается соблюдение прав человека. Как подчеркивает А. Самюэль, сегодня концеп­ция прав человека наполняется новым содержанием, включая право журналистов на независимую информацию, права личнос­ти на эмиграцию и конфессиональную свободу, права заключен-


Многообразие трактовок международной морали - student2.ru  

ных и беженцев, права ссыльных и права детей. В результате воз­никает настоящий «интернационал Прав Человека». Проводятся международные конференции, стоящие над межгосударственны­ми конфликтами и мобилизующие общественное мнение против насилия, где бы оно не совершалось — в ЮАР или в Ираке, в секторе Газа или на площади Тянаньмынь. Правительства испы­тывают растущее давление, призванное обеспечить соблюдение Хельсинкских соглашений (12).

Во-вторых, даже если согласиться с тем, что высшей ценностью для государственного руководителя является сила (могущество) его государства, трудно отрицать то, что разные лидеры имеют различные представления как о приоритетных элементах ее со­става (темпы экономического роста, благосостояние нации, во­енное могущество, лидирующее положение в союзах, социально-политическая стабильность, престиж в международном сообщес­тве и т.п.), так и о средствах ее достижения. Достаточно сравнить соответствующие представления официальных лиц советского го­сударства и постсоветской России.

Наконец, в-третьих, не удовлетворяет и то, что политический реализм персонифицирует моральный выбор в области междуна­родных отношений, отдавая его «на откуп» государственным ли­дерам, что неизбежно приводит не только к моральному реляти­визму, когда остается «только давать советы правителям и на­деяться, что они не будут сумасшедшими» (13), но и к морально­му прагматизму, то есть к подчинению индивидуальной морали политической этике, столь знакомому нам во времена советского

режима.

Пытаясь избежать нормативных суждений, представители модернизма считают этику несовместимой с экспериментальной наукой. Вместе с тем некоторые из них полагают, что в рамках позитивного исследования можно (а в какой-то степени и нуж­но) принимать во внимание признанные в обществе нормы, если рассматривать их как факты. Можно также задаться вопросом об эффективности моральных норм. Так, К. Холсти различает три уровня, на которых моральные нормы способны влиять на пове­дение международного актора: уровень целей, провозглашаемых правительством (мир, справедливость и т.п.); уровень методов действия (декларируемая правительством приверженность неко­торым принципам поведения, например принципу ненасилия);

все решения, принимаемые «hie et nunc» («здесь и теперь»). Имен­но последний уровень «важнее всего в этическом плане, так как именно здесь проявляется способ достижения государством сво­их целей, и этика кажется наиболее применимой к международ-

ной политике» (14). В целом же представители данного направ­ления сходятся с политическими реалистами в позитивистском искушении установить четкое различие между объективными фактами и ценностями, которые, по их мнению, не могут оказать сколь-либо существенного влияния на международные отноше­ния, а, напротив, сами зависят от соотношения сил между госу­дарствами.

Однако в действительности анализ международных отноше­ний не может не учитывать нормативных суждений и ценностей, затрагивающих такие существенные явления, как мир и война, справедливость и свобода, интересы и цели и т.п. Без этого не­возможно понять мотивы поведения международных акторов, а значит и скрытые пружины функционирования международных отношений, которые отнюдь не сводятся к конфликту нацио­нальных интересов или соотношению сил между государствами.

Таким образом, ни одна из рассмотренных теоретических школ не может претендовать на окончательное решение вопроса о сущ­ности и роли морали в международных отношениях. Тем не ме­нее, это вовсе не лишает их значимости: каждая из них обращает внимание на тот или иной аспект, раскрывает ту или иную сто­рону проблемы, обогащая ее видение. Кроме того, они взаимно дополняют друг друга в том, что подводят к выводу, тривиально­му лишь на первый взгляд, — о действительном наличии этичес­ких норм в международных отношениях.

Вопреки противоположному мнению, дефицит правил вовсе не свойствен международным отношениям, пишут французские ученые Б. Бади и М.-К. Смуц (15). Добавим, что значительная доля среди этих правил принадлежит моральным нормам, побуж­дающим, согласно Э. Дюркгейму, к добровольному подчинению социальному принуждению.

В то же время, как мы могли убедиться, эти нормы носят противоречивый характер. Поэтому, отвечая утвердительно на вопрос о существовании специфического рода морали — морали международных отношений, мы сразу же сталкиваемся со следу­ющим вопросом: каковы ее главные требования?

2. Основные императивы международной морали

Исходным при рассмотрении этого вопроса является тезис о том, что моральные императивы определяются принципами меж­дународных отношений. Резюмируя их, можно сказать, что ми­нимальный моральный императив международно-политического поведения требует от каждого государственного актора руковод-

ствоваться необходимостью сохранения других легитимных учас­тников международных отношений, ибо это — то «минимальное добро, без которого все исчезнет» (16). Речь идет, таким образом, прежде всего о сохранении мира, так как именно в войне нахо­дит свое наиболее полное проявление национальное высокоме­рие, презрение к общечеловеческим нормам и правам других (см.:

6, р. 55). Вместе с тем, как свидетельствует история человечества и современные события на мировой арене и, в частности, в пост­советском геополитическом пространстве, указанный императив далеко не стал основой осознанного международно-политичес­кого поведения всех государственных деятелей. Теоретическое объ­яснение этому факту можно найти в стихийном следовании тра­диционному подходу к состоянию войны. В соответствии с ним война не противоречит политике, во-первых, потому что человек воспринимает свою принадлежность к политическому миру имен­но через борьбу с другими. А в межгосударственных отношениях война даже обеспечивает политику, является ее основным сред­ством, поскольку она является условием выживания государств. Во-вторых, война не противоречит человеческой сущности, она даже придает смысл существованию человека, поскольку, когда он готов жертвовать собой, он способен осознать подлинное зна­чение свободы. Отказ от войны, при таком подходе, равносилен отказу от свободы. А без свободы нет политической демократии. И в-третьих, война не противоречит общечеловеческой морали:

библейское «не убий» не относится к уничтожению вооруженно­го противника — представителя другого государства-нации — на поле брани (17).

Однако современные реалии ядерно-космического века в корне меняют ситуацию: учитывая новейшие средства вооружений, су­ществование в мире многочисленных АЭС, огромного количест­ва хранилищ горюче-смазочных материалов и потребляющих их механизмов и устройств, близкое к критическому состояние ок­ружающей среды и т.п., нравственная оценка войны не может оставаться прежней. Это тем более важно, что изменился и сам характер вооруженных конфликтов: сегодня они фактически ли­шены традиционного разделения фронта и тыла, а потому неиз­бежно сопровождаются несоразмерными жертвами и лишениями среди мирного населения. Так, например, число беженцев (глав­ным образом женщин, детей и стариков), которым удалось поки­нуть зону грузино-абхазского конфликта только организованым путем (при помощи российских военно-транспортных средств), достигло более 2 тыс. человек. Никто не подсчитывал соотноше­ние жертв среди гражданского населения в вооруженных кон-

фликгах на территории бывшего СССР, но есть все основания полагать, что оно близко к соотношению жертв арабо-израиль-ского конфликта, где 90% пострадавших приходится на мирное население (см.: 13, р. 207).

Вот почему усилия международных организаций, и прежде всего ООН, направлены не только на привлечение мирового об­щественного мнения к моральному осуждению войн и насилия в международных отношениях, но и на организацию действенных мер по прекращению существующих и предотвращению новых вооруженных конфликтов. Задачи эти отличаются чрезвычайной сложностью, особенно учитывая неоднозначный, рисковый ха­рактер принимаемых мер, — в том числе и с точки зрения неод­нозначности их актуальных и потенциальных моральных оценок. Так, например, позиция руководства России по отношению к войне в Персидском заливе и в особенности к ракетным ударам американской авиации по Багдаду вызвала противоречивую ре­акцию со стороны различных политических сил как в самой стра­не, так и за ее пределами. При этом налет демагогичности в рас­суждениях коммунистов и «патриотов» об аморальности рос­сийского правительства, поддержавшего «агрессию американского империализма» против суверенного государства, имевшую след­ствием гибель невинных людей из числа гражданского населе­ния, не избавляет от самой проблемы. Действительно ли главной целью администрации Д. Буша была защита ростков нового — правового, следовательно, справедливого — международного по­рядка, предпосылки к сознательному созданию которого усилия­ми мирового сообщества появились с окончанием холодной вой­ны? Или же в основе принятого решения лежал холодный рас­чет, связанный с геополитическими интересами США в этом наи­более богатом нефтью регионе мира? Как увязать данное реше­ние с взятой на себя Соединенными Штатами ролью основного поборника прав человека во всем мире? Ведь в рассматриваемом примере было нарушено основное из этих прав — право на жизнь множества ни в чем не повинных людей, ставших жертвами ре­шения, принятого за тысячи миль от их дома. Следовало ли России, учитывая все эти вопросы, оказывать политическую поддержку действиям США? Аналогичные вопросы встают и в связи с ракет­ным ударом США по иракскому разведцентру 26 июня 1993 года, в результате чего погибло шесть мирных жителей. Можно ли счи­тать достаточным основанием для такой акции доказанность (даже доказанность!) вины нескольких человек, готовивших (то есть имевших намерение) по заданию иракской разведки покушение на экс-президента Дж. Буша? И не является ли данная акция

следствием политики «двойного стандарта», подобно подходу Запада к оценке эстонского Закона об иностранцах, нарушаю­щего права русскоязычного населения в этой стране?

Если же говорить не только о межгосударственных, а о меж­дународных отношениях в целом, то вышеназванный императив приобретает еще более широкий характер, трансформируясь в необходимость действовать так, чтобы способствовать преобра­зованию международной среды «из состояния джунглей в состо­яние международного общества» (см.: 6, р. 46), или, точнее гово­ря, более тесной интеграции мирового сообщества (см.: 3, р. 174). Иначе говоря, речь идет о том, чтобы способствовать социализа­ции международных отношений в том ее аспекте, который каса­ется моральных (и правовых) норм, призванных играть, по край­ней мере, такую же роль, какую они уже играют во внутриобщес-твенных отношениях. Данная задача является не менее сложной и противоречивой, чем та, о которой упоминалось выше. Во-пер­вых, потому что она связана с задачей сознательного формирова­ния нового международного порядка, который, как будет показа­но в следующей главе, понимается по-разному, в том числе и в морально-нравственном отношении. Во-вторых, социализация, сама по себе, отнюдь не панацея в решении проблем междуна­родной морали, особенно в том, что касается таких принципов, как счастье и справедливость.

Еще Ж.-Ж. Руссо предупреждал, что социализация влечет за собой эффект сравнения себя с другими, последствиями чего яв­ляются зависть и корыстолюбие, хитрость и насилие. Во времена обострения «холодной войны», которое сопровождалось наиболь­шей непроницаемостью разделяющего человечество на «два мира» «железного занавеса», отсутствие возможностей для сравнения имело следствием то обстоятельство, что, например, многие со­ветские люди, лишенные информации об условиях жизни в за­падных странах, чувствовали себя относительно счастливыми, ощу­щая «заботу партии и правительства о справедливом распределе­нии социальных благ и неуклонном повышении уровня жизни советского народа». Когда же, с крахом «железного занавеса» и появлением новейших средств связи и массовой информации, они получили эти возможности, возник эффект относительной депривации: многие почувствовали себя обездоленными, лишен­ными элементарных благ цивилизации и, соответственно, глубо­ко несчастными. Даже та минимальная либерализация, которая стала чертой российской социально-политической действитель­ности последних лет, вместо ожидаемых от наиболее динамич­ной части населения усилий по обустройству своей страны, при-

несла эффект массовой эмиграции на Запад. Культурная экспан­сия Запада, ставшего своего рода референтной группой в обмене культур, приносит с собой не только богатство и многообразие мировой цивилизации, но и агрессивные суррогаты искусства, сопровождаемые подавлением национальных культурных ценнос­тей. В более широком плане указанные процессы депривации затронули целые народы и даже континенты (Африка), которые столкнулись с проблемой сохранения своей культурной идентич­ности, разбалансированности социальных и политических усло­вий жизни (в то время как процессы демократизации проходят крайне болезненно и неровно).

Иначе говоря, новые явления в международной жизни по­рождают новые явления и новые моральные вызовы. В этой свя­зи встает еще один вопрос: действенны ли нормы и принципы международной морали?

Наши рекомендации