Страны «социалистической ориентации»
Еще раз стоит в самом начале заметить, что принципиальной грани между жесткими марксистскими режимами и странами, ориентирующимися на марксизм, нет. Не потому, что нет разницы; она есть и вполне ощутима. Но прежде всего потому, что одна и та же группа стран (упоминавшиеся уже Ангола и Эфиопия, Лаос и Камбоджа, Никарагуа) может быть с оговорками отнесена и к той, и к другой категории. Только при отнесении ее к первой категории нужны одни оговорки, при отнесении ко второй – иные. Связано это с тем, что группа стран, о которой идет речь, характеризуется неустоявшимся режимом, чаще всего в сочетании с экстремальной ситуацией перманентной войны, когда стоит задача не столько последовательно воплощать в жизнь утопические требования доктрины, сколько находить оптимальные варианты для выживания.
Но есть и другая группа стран, ориентировавшихся на марксистский социализм. Это преимущественно страны Африки, включая в разные периоды их современной истории Мали и Гвинею, Гану и Танзанию, Конго и Мадагаскар, Египет и Зимбабве, да и ряд других. Это упоминавшийся уже Южный Йемен, может быть, еще некоторые страны ~ опять‑таки в разные периоды их современной истории. Главное отличие режимов этих стран от жестких марксистско‑социалистических в том, что все они так или иначе стремились с самого начала их «социалистической ориентации» в сторону марксизма сочетать генеральные установки доктрины с ее отношением к частной собственности, рынку, индивиду и коллективу с различного рода послаблениями в сфере мелкой частной собственности, ограниченного рынка и т. п. С марксистскими режимами, кроме прочего, всех их сближал нарочитый акцент в сторону огосударствления экономики, а то и национализации основной ее части. Кроме того, сближающим фактором всегда была идеологическая жесткость, опять‑таки во многом восходившая к нормам марксистской доктрины, пусть не по букве, но по духу, как то было, в частности, в Египте при Насере, когда компартия официально была запрещена, а власти действовали в близком к марксистскому духу стиле. Нечто подобное, пусть с оговорками, можно сказать и о Бирме, и об Алжире.
Для всех этих стран характерны сильное политическое и идеологическое воздействие на них со стороны лагеря коммунизма и постоянная помощь оружием, хотя и не только им. Лидерам Танзании и некоторых других африканских стран явно импонировала идея кооперации по‑марксистски, коллективизации сельского хозяйства, которая и была в наиболее последовательной форме воплощена в танзанийской системе уджамаа. На правителей Ганы в 60‑х годах произвела впечатление плановая система управления экономикой (был принят 7‑летний план в 1962 г.). Аналогичный интерес к плану по‑марксистски проявил в 80‑х годах Йемен. О помощи Египту при Насере и говорить не приходится – она была разнообразной и объем ее был весьма велик, начиная от поставок оружия и кончая Асуанской ллотиной. Но даже в тех странах, где помощь и влияние со стороны коммунистического лагеря были относительно слабы, будь то Алжир или Бирма, косвенное воздействие лагеря (вот оно – поле напряжения) ощущалось и воспринималось, в том числе и при отсутствии заявлений о намерении идти по марксистскому пути.
По‑разному страны этой категории находили избранный ими путь. На чаще всего ориентация на социализм по‑марксистски была как бы вынужденной, объяснялась отсталостью. В слаборазвитых африканских странах необходимую роль посредника, основного субъекта рыночных связей с внешним миром и в то же время гаранта сохранения жизнеобеспечивающего уровня жизни населения брало на себя государство, которое всегда так или иначе связано с командноадминистративными методами управления и бюрократической неэффективностью руководства хозяйством. Это, естественно, способствовало консервации старой структуры, т. е. мешало развитию частной экономики и самому принципу конкурентоспособного предпринимательского хозяйства, базирующегося на экономической эффективности. Выход из этого замкнутого круга в 60‑х годах многие видели в иллюзии быстрого и легкого решения этой сложной проблемы по‑марксистски. Но для стран той категории, о которой идет речь, это была именно иллюзия. Ни у одной из них практически не было шансов рассчитывать даже на те начальные успехи, что продемонстрировали в первые годы коммунистического эксперимента хорошо институционализированные страны с конфуцианским цивилизационным фундаментом. Объясняется это тем, что африканские молодые государства не имели ни такого фундамента, ни той степени институционализации, социальной дисциплины и готовности к перенапряженному труду, какими обладали дальневосточные страны (что касается Египта, то здесь сыграли свою роль иные причины, имеющие отношение к исламу; это же относится и к другим исламским странам, делавшим шаги в сторону ориентации на марксизм).
Там, где не было ни фундамента, ни дисциплины труда, ни административной институционализации, ориентация на социализм по‑марксистски приводила к приостановлению движения вперед по пути развития, к неспособности прокормить себя, наконец, к перманентному более или менее глубокому кризису. Но, так как все это не уходило слишком вглубь и было в немалой степени внешним, искусственным, наносным, то от него сравнительно легко можно было избавиться, что и продемонстрировали миру едва ли не все африканские страны, отдавшие в свое время дань иллюзиям развития по‑марксистски. Выход из кризиса был в смене режима либо в реформах, порой в том и другом сразу. Особенно заметным процесс прозрения стал на рубеже 80 – 90‑х годов, в период глобального краха марксистского эксперимента во всем мире. Зашедшие в марксистский тупик страны «социалистической ориентации» одна за другой, пятясь, выбирались каждая из своего тупика на исходные позиции и, наученные горьким опытом, начинали движение вперед по рельсам капиталистического рынка.
Общими для всех стран этой категории являются меньшая степень потерь и большая легкость переориентировки, нежели то было со странами первой категории, т. е. жесткого марксистского режима. Здесь многое сыграло свою роль, но главным образом – относительная гибкость политико‑стратегического курса, сочетавшего требования доктрины с разумным допущением элементов частной собственности, рынка и всего традиционного образа жизни. Ситуация вакуума силы и воздействие со стороны противостоявшего коммунизму капиталистического поля напряжения тоже играли свою роль, как, впрочем, и влияние ислама и исламской третьей силы (третьего поля) в случае с мусульманскими странами, будь то Египет, Алжир или Йемен.
Немарксистский социализм
Что можно сказать на очевидном фоне внутренних пороков марксистского социализма как доктрины и как реальности о социализме немарксистском? Здесь тоже есть два разных типа, условно обозначим их третьим и четвертым. К третьему типу относятся хорошо известные страны диктаторского, деспотического социализма во всех его модификациях, от национал‑социализма Сирии и Ирака через жесткий исламский социализм Ливии до сравнительно мягких социалистических режимов с уклоном в сторону ислама. Снова стоите оговориться, что такие режимы, как алжирский или бирманский, могут быть отнесены не только ко второму, но и к третьему типу социализма, ибо в них марксизм не слишком заметен, а национальный и цивилизационный уклон (в сторону ислама в одном случае, буддизма – в другом) вполне ощутим.
Социалистические страны третьего типа сближают с марксистскими жесткая, близкая к тоталитарной политическая структура, произвол власти, ставка на унифицированность социального поведения, строгий контроль над инакомыслящими, религиозное рвение поверивших в официальную идею и обязательность репрессий по отношению к тем, кто сомневается или оспаривает ее. Аналогичным является режим Ирана, но он решительно не приемлет самого термина «социализм», считая его несовместимым с подлинным, фундаментальным исламом. Существенно подчеркнуть, что, кроме Бирмы, страны третьего типа – мусульманские. Даже Индонезия, где во времена Сукарно много говорили об «индонезийском социализме», формально тоже может считаться исламской, хотя цивилизационный ее фундамент достаточно сложен. Впрочем, индонезийский вариант при Сукарно был несравненно более мягок, нежели другие, только что охарактеризованные диктаторские социалистические режимы. Можно было бы даже вывести этот вариант из числа режимов третьего типа или, во всяком случае, поместить его где‑то между третьим и четвертым.
Для режимов третьего типа социализма (национал‑социализма) характерна та особенность, которая отличала страны «социалистической ориентации»: при всей их структурной жесткости, при всем деспотизме и произволе власти эти режимы в принципе существуют в пределах привычной для традиционного Востока нормы с характерными для него мелкой частной собственностью, ограниченным по потенциям рынком и т. п. Более того, эти режимы в принципе допускают и частнокапиталистический сектор в сфере экономики и финансов, хотя этот сектор, как и все прочие, включая мощный государственный, тоже находится под сильным контролем власти – на то она деспотическая власть. Впрочем, здесь тоже нет ничего нового, особенно для исламского Востока. Новое лишь в том, что режимы щедро пользуются социалистической фразеологией и эксплуатируют идею национального или религиозного (исламского) социализма, чем они и отличаются, например, от принципиально не имеющего ничего общего с социализмом режима в Иране.
Но коль скоро так, то – если не акцентрировать внимания на жесткость диктатуры и произвол власти, а также на спекуляцию на социалистических идеях – жизнеспособность режимов, о которых идет речь, несомненна. Именно этим они кардинально отличаются от социалистических режимов первых двух типов, или, иначе, в этом их отличие от нежизнеспособных и утопических, внутренне порочных марксистских режимов. Частнопредпринимательский сектор в странах национал‑социализма достаточно активен, причем его активность – как и нефтедоллары – в известной мере компенсирует экономическую неэффективность государственного сектора. Соответственно исламско‑социалистические государства внутренне устойчивы и даже способны к некоторому саморазвитию, к заметным успехам. Но значит ли это, что исламский социалистический национализм или вообще социализм диктаторского типа с явно выраженным национальным либо национально‑религиозным уклоном оптимален как успешно справляющийся со своими задачами режим на современном Востоке?
Достаточно поставить вопрос в таком разрезе, как ответ становится очевидным. Особенно если оставить в стороне богатые нефтедолларами Ливию и Ирак, снабжаемую достаточно щедро теми же нефтедолларами Сирию и обратиться к Бирме, очевидно продемонстрировавшей миру за несколько последних десятилетий экономическую неэффективность режима. Далеко не случайно бирманские генералы, давно уже стоящие в этой стране у власти, вынуждены были после пробуждения страны в конце 80‑х годов начать широкую кампанию реформ примерно того же типа, что и в странах марксистского социализма. Правда, Бирма всегда стояла ближе к марксистскому социализму, чем исламские страны деспотического социализма. Не забудем, что и в принятой здесь классификации Бирма стоит как бы посередине между вторым и третьим типами социализма, относясь к ним обеим. Однако апелляция к бирманскому варианту позволяет предположить, что без нефтедолларов агрессивная политика исламских националсоциалистических стран быстро привела бы соответствующие режимы, при всей их внутренней жизнеспособности, к неминуемому краху. Стоит вспомнить об Ираке, пережившем за последние полтора десятилетия две тяжелые войны, но продолжающем существовать достаточно стабильно именно благодаря нефтедолларам.
Словом, страны немарксистского национал‑социализма сильны вовсе не своей игрой в социализм, но национализмом и питающими его нефтедолларами, что хорошо видно на примере рискованных экспериментов в богатой нефтедолларами Ливии, покупающей продовольствие. В этом смысле они сущностно близки Ирану, с социализмом не заигрывающему. И даже более того, как бы расчищают дорогу исламскому фундаментализму. Вспомним и об Алжире, который можно, наподобие Бирмы, классификационно приравнять и ко второму, и к третьему типам социалистических стран Востока. И далеко не случайно здесь поворот от социализма полумарксистскойполуисламской ориентации к фундаментализму готов был совершиться в 1991–1992 гг.
И наконец, несколько слов о социализме четвертого типа, о немарксистком социализме социал‑демократического, как в Сенегале, или дестуровского, как в Тунисе, характера. Немарксистский социализм четвертого типа распространен на Востоке слабо, и этому есть немало причин. Прежде всего, такой социализм сущностно почти ничем не отличается от капитализма, точно так же, как шведский или австрийский социализм в Европе есть интегральная часть еврокапитализма, его модификация. Но, сближаясь с мягкими формами исламского (например, в индонезийском его варианте) или «африканского» социализма (в разных его модификациях), этот социализм тоже играет свою роль, образуя своего рода левую фракцию в мощном потоке идей, апеллирующих к национальным, национальнорелигиозным, национально‑цивилизационным ценностям. Идеи, о которых идет речь, далеко не всегда и не везде становились официальным знаменем, как в Тунисе или Сенегале. Но они тем не менее весомо влияют на политику и общественное мнение стран Востока.
Прежде всего имеются в виду националистические идеи. В отличие от националистических идей в Европе, обычно несших в себе заряд буржуазно‑демократических преобразований, национализм на современном Востоке характеризуется иным социально‑политическим вектором. При всей пестроте составляющих его направлений и фракций это движение отражает реалии современного Востока с его сложными взаимоотношениями между традицией и модернизацией по европейскому стандарту, собственными и заимствованными ценностями. Именно национализм с его апелляцией к интересам не подготовленной к трансформации по еврокапиталистическому образцу крестьянской массы обретает заметные черты и признаки популизма как доктрины, ставящей своей целью увязать интересы народа в самом широком смысле этого слова с объективной необходимостью перемен во имя этих самых интересов. Имея в виду эту особенность популизма как идейного течения, обстоятельно охарактеризованного, в частности, В. Г. Хоросом, необходимо подчеркнуть, что национализм на современном Востоке не буржуазный или, во всяком случае, не вполне буржуазный. Можно сказать, настолько же не буржуазный, насколько страна, где взяты на вооружение его лозунги, не демонстрирует заметных успехов в развитии по капиталистическому пути. И именно это отличие призван подчеркнуть сам термин «популизм».
Национализм в его популистской форме – это отчаянный крик души народа, поставленного на перепутье, перед необходимостью сделать выбор, который он в большинстве случаев не хочет делать, ибо не готов к этому. Но жизнь требует выбора, а иногда и нового выбора взамен неудачного. Неудивительно, что вокруг сложившейся ситуации идет борьба, накаляются страсти, появляются идеологи, пытающиеся дать свое понимание происходящего и предложить свой ответ на неумолимый вызов эпохи.
К чему же сводятся ответы в наши дни, когда выбор в большинстве случаев уже сделан, иногда и по второму разу, а результаты его все же остаются неутешительными? В самом общем виде – к противопоставлению себя, своей страны, своего народа, его культуры, религии, цивилизации, ценностей, даже вообще Востока с традиционным для него приоритетом духовных ценностей всему западному, чужому, с характерными для него преимущественно материальными ценностями, погоней за прибылью, за улучшением качества жизни. Генеральная установка на противопоставление своего чужому и духовного материальному тесно переплетается с подчеркиванием высокого морального стандарта цивилизационной традиции, противопоставленного аморальности капитализма, которая проявляется в отчуждении человека от средств производства, в безразличии общества к индивиду, в многочисленных иных пороках современного развитого мира.
Смысл сопоставления очевиден. Да, мы не можем угнаться за развитыми странами с их динамичной экономикой и высокоразвитой техникой и технологией, с их бросающимся в глаза процветанием. Но мы в то же время хорошо видим неурядицы и моральные потери, являющиеся платой за прогресс. Нужен ли нам такой прогресс? Стоит ли за ним гнаться? Может быть, правильнее выбрать иной путь развития, в центре которого стояли бы собственные традиции и критерием которого были бы веками накопленные ценности? Словом, мы желаем остаться самими собой, т. е. тем, кем всегда были.
Конечно, в такого рода позиции немало лукавства. Едва ли какая‑нибудь из стран Востока отказалась бы, например, стать такой, как Япония. Но выше головы не прыгнешь. Не у всех есть потенции для достижения таких успехов. Следует считаться с реальностью. Реальность же такова, что народ не готов к радикальным изменениям – именно народ, причем даже тогда, когда объективные предпосылки (например, нефтедоллары Ливии или Ирана, где означенные мотивы популизма звучат наиболее громко) вроде бы позволяют достичь многого из еврокапиталистических стандартов. Неудивительно поэтому, что требования национально‑культурной и национальнорелигиозной идентификации как бы пропускаются сквозь призму народного восприятия и обретают тот самый популистский характер, о котором идет речь. Национализм именно поэтому оказывается не буржуазным, а популистским.
Диапазон конкретных модификаций его широк, а мощь потока в наши дни явно возрастает. В современном популизме представлены социалистические и близкие к ним течения, народно‑религиозные с некоей социалистической или псевдосоциалистической окраской (доктрина М. Каддафи). Встречаются серьезные теории революционно‑демократического характера (Ф. Фанон и его учение), культурно‑цивилизационные доктрины типа негритюда (Л. Сенгор), а также порой достаточно наивные коллективистские конструкции (идеи А. Секу Type или Д. Ньерере). Все эти доктрины в конечном счете объединяются воедино генеральной идеей: Восток – это не Запад, нужно искать собственный путь развития. Но так как поиск идет по классическому методу проб и ошибок, то неудивительно, что он дает чаще всего негативный результат. Практически это означает, что Популистские идеи мало помогают решению сложных проблем развития. Проблемы остаются, порой обостряются. В идейном плане это ведет к определенной радикализации, что, в частности, нашло свое выражение за последние годы в рассматривавшемся уже феномене фундаментализма.
Дело в том, что ставка на национальную самодостаточность – это вынужденная реакция традиционного социального организма на неудачи в процессе развития. И чем больше эти неудачи, чем драматичнее разрыв между желаемым и возможным, между различными политическими силами, стремящимися к разным целям (особенно заметно это в странах ислама, где защитный панцирь традиции и стоящие на страже его силы прошлого наиболее сильны), тем мощнее оказывалась реакция сопротивления структуры, порой переходящая в реакцию отторжения всего нового и чужого. Собственно, именно эта реакция – точнее, ее идеологическое оформление – и есть фундаментализм, т. е. возвращение к истокам, к фундаменту. Смысл этого феномена – в резком разрыве со всякими попытками угнаться за чужими стандартами и вообще ориентироваться на них. В лучшем случае это замещается призывом к некоему иному развитию, в остальных – апелляцией к высшим изначальным религиозноцивилизационным ценностям. В том, что фундаментализм наиболее отчетливо и с наивысшей силой проявил себя в странах ислама, а из исламских стран – в шиитском Иране, нет ничего удивительного. Более того, в свете всего сказанного именно этого и следовало ожидать, так как ислам – наиболее жесткая и сильная из религий Востока, а шиизм – наиболее радикальное из мусульманских идейных течений, наиболее фанатичное из них.
Но фундаментализм свойствен не только миру ислама. Нечто похожее можно встретить и в Индии, где в качестве влиятельной оппозиции Конгрессу выступают религиозно‑коммуналистские партии и группы, ориентирующиеся не только на индуистские, но и на древневедические духовные ценности и традиции, не говоря уже о сикхах. И это особенно ощутимо в сегодняшней Индии, после убийства сикхами И. Ганди и разгрома индуистами мечети в Айодхье. Пожалуй, только динамичная дальневосточная цивилизация, демонстрирующая потрясающие успехи в развитии, свободна от подобного рода идей.
Словом, тесная связь фундаментализма с неудачами в развитии (а в случае с шиитским Ираном – с неудачами в политике, ставившей своей целью ускоренное развитие) вполне закономерна. Мощь его – в силе неумирающей традиции. Правда, не стоит эту силу преувеличивать. Везде, кроме Ирана, это пока только тенденция, лишь в немногих случаях, как в Алжире,Судане или Афганистане, влиятельная. Больше того, тенденция, как можно полагать, едва ли имеющая сколько‑нибудь серьезное будущее, что касается и Ирана. Похоже на то, что взрыв фундаментализма в 70 – 90‑х годах может быть воспринят как отчаянная попытка противостоять болезненной ломке привычных социопсихологических установок и ценностных ориентации, всего традиционного образа жизни, как реакция на гримасы городского быта, втягивающего в свой неумолимый водоворот все новые миллионы быстро увеличивающегося, преимущественно крестьянского населения не слишком быстро развивающихся стран. Это в общем‑то реакция живущего и даже как‑то развивающегося социального организма, и потому можно надеяться, что фундаментализм, вызванный к жизни экстремальными обстоятельствами, может отойти на задний план, коль скоро кризисная ситуация начнет как‑то сглаживаться. Вопрос лишь в том, будет ли приостановлен кризис развития тгйм, – где он сегодня все ощутимее сказывается, есть ли серьезные шансы на это.
Для ответа на этот вопрос необходимо обратить внимание на то, как выглядит развивающийся Восток сегодня. Отталкиваясь от приводившейся выше схемы генеральных направлений процесса и двух ее базовых моделей‑ориентиров, марксистско‑социалистической и еврокапиталистической, обратим внимание на те реальные моделиформы, в которые отлились результаты развития сегодня, в наши дни.
Глава 16