Конец русского рок-н-ролла 9 страница
— А ты знаешь, Рома, что однажды в одной постели вместе оказались Мик Джаггер, Пол Маккартни и Дэвид Боуи? — резко роняя голову на подушку, теперь уже окончательно поверженный Морфеем энд Бахусом.
Сложно сказать, скольким человекам на земле нравилось мое музыкально-поэтическое творчество. Я никогда не думал о слушателе и том, что этому "моему слушателю" надобно слушать. Однако, все ж одна девушка, собиравшая мои магнитоальбомы, мне была знакома. Девушка по имени Бикуша.
С Бикушей я познакомился на михалычевской вписке, пока ещё Михалыч не возревновал меня насмерть к Доррисон, ошибочно считая, что я разбил его романтические планы на её счёт. Однажды вечером я заехал на флэт, и там сидела Бикуша и пела песни. Невысокая девушка с надрывом кричала что-то отчаянно-депрессивное, в стиле Янки Дягилевой. Разорвала руку, и пока пела, забрызгала кровью всю гитару. Распив ритуальную водку, довольно симпатичная, милая Бикуша читала всем письмо своего друга-революционера, взорвавшего чей-то памятник. Письмо было добрым и пламенным. Я было решил, что у них с революционером долгий роман, и не стал домогаться девушки, чей парень пострадал за убеждения. Однако, все оказалось немного иначе. Парень тут был ни при чем, а Бикушу смертельно отягощало её женское тело. Она с отличием закончила два факультета МГУ — кажется, философию и психологию. "От большого ума" на первые заработанные деньги Бикуша провела несколько дорогостоящих серьезных хирургических операций на своем теле. Доктора отрезали ей грудь, из мышцы спины соорудили по суперсовременной технологии член, и Бикуша стала парнем. Спустя полгода в новом облике выглядела она примерно лет на 16. Худощавый обычный парень-подросток. Вот таким, наверное, и был традиционный потребитель моего скромного творчества. Скажем так, не очень таких людей много. Я отношусь к этому с пониманием, хотя до конца не врубаюсь, в чем, собственно, разница. У меня вот то же мутация — все органы внутри наоборот, и, кажется, ничего, можно дождаться прихода инопланетян и в этом теле, не обязательно что-то настолько радикально менять.
Летом мы посетили Оскольскую Лиру, на которой я добровольно отказался от лауреатства в пользу одной девушки из Москвы. Длинноволосую красавицу звали Александра Арбатская. Непомнящий подарил ей отчество «Волковна». У Арбатской были отличные вокальные данные и глубокие тексты, от которых меня самого безумно перло.
Весь мир на коленях перед Родиной моей,
Весь мир, затаив дыханье, слушает меня.
Я играю на органе мессу алого огня…
Я не люблю эти салонные титулы, там "лучший бард из шестисот бардов" — вообще нельзя было к этому всему относиться серьезно — иначе можно было бы сойти с ума от собственной значимости. Больше я никогда не ездил на эту самую Лиру — слишком много там было всего этого, типа героического — "как здорово, что все мы здесь сегодня собрались!" — я терпеть этой слащавости не мог, не смотря на то, что Непомнящий провозглашал Лиру оплотом антибуржуазных, национал-патриотических и антимондиалистских сил. Кругом было много пьяных, бородатые барды в свитерах с гитарами сидели отдельно, маленькие клоны Летова и Непомнящего — отдельно. Все это никому не нужное мероприятие проходило на берегу Оскольского моря — километр по колено, с мёртвой рыбой, плавающей брюшками вверх, зараженной селитером. Еще во всей округе невозможно было купить самогон — на машине пришлось преодолеть почти сто километров, и куплен он был по цене водки. Вечером, во время выступления Непомнящего, по предложению Доррисон мы нацепили партийные повязки. Непомнящий пел про белорусские леса и кромешные пули, мы стояли линеечкой и салютовали, вскидывая руку со сжатым кулаком вверх. Человеки расступились, выглядело очень зрелищно. Как раз накануне, в обед, Доррисон побрила налысо Боксёра, в нескольких местах радикально порезав ему башку. Лысина сверкала в зареве прожекторов.
Сразу после выступления Сашки, нас, пятерых, уволокли менты, по поводу того, что именно мы прирезали за сценой какого-то там юношу, и если он умрет, то нас всех посадят. Я был в бешенстве. Утром парень вернулся из больницы, оказавшись нашим хорошим знакомым. Порезали его, как оказалось, гостеприимные местные жители. В этот же день мы отсюда уехали обратно, в Брянск.
Сначала случился августовский кризис, и я потерял работу. Затем я женился на Доррисон, чтобы развестись через три месяца. Предполагалось, что жить мы будем в Москве, и, наверное, на начальном этапе все это имело определенный смысл. Но так не вышло. В Брянске была моя группа — Боксёр с Мефодием, там кипела моя жизнь, а ей делать там было абсолютно нечего. Мы бродили по гнилым Брянским лесам в поисках подосиновиков, курили гандж и предавались пороку. Дома Доррисон добросовестно закатала литров десять аджики и два десятка литровых банок с маслятами, связала мне черный свитер. Теперь она целыми днями неподвижно лежала на диване и сходила с ума от депрессии. Совместная брачная жизнь оказалась невыносимой. Кое-как пересидев три недели, Доррисон сорвалась в Москву, собирать новый урожай галлюциногенных грибов. Я нашел ее в абсолютно сырой одежде, она, как оказалось, уже неделю безуспешно ползала по лесу, и набрала всего лишь половину требуемой дозы. Похоже, урожай собрали до неё. Это была страшная трагедия.
— Из-за тебя я не выехала вовремя, видишь, как тут мало — они уже кончились давно.
Угрызения совести меня не мучили. Вскоре, вернувшись в Брянск, грибы ею были благополучно съедены. Для этой цели из грибов был приготовлен специальный чай. Вначале был выпит чай, затем съедены сами корешки.
Чтобы так далеко отъезжала крыша, я еще никогда не видел. У меня в тот момент возникло странное ощущение, что эти грибы, на самом деле, ела не она, а я. Глядя на весь этот спонтанный амбец, я посадил её на пол на колени и надменно так спросил:
— Кто твой господин?
— Ты мой господин! — ответила, проваливаясь в небытие, Доррисон.
Я повторил эту процедуру раз тридцать, постепенно понимая, что весь мир куда-то проваливается между нами навсегда, что всё в этой жизни медленно подходит к концу. Я приподнял и повалил её на коричневый драный диван, упирающийся прямо мне в бок острыми пружинами, содрал с неё одежду, схватил сзади за волосы, и почти бездыханное тело забилось в неритмичной битве внутри двух, до предела обтянутых кожей, маленьких африканских барабанов. С юдинской картины своим бесчеловечным разорванным взглядом смотрел Распутин. Спустя несколько десятков секунд небо закрыло полчище пауков. Многоногие твари ползли по лицу, выпуская скользкие капельки сока. Они занимались сексом повсюду. Им нужно было принести плод, чтобы опередить закономерный процесс полной конечности Бытия. Пауки шептали, что, когда мы все умрём, именно им достанется весь этот мир, они окутают его своими тонкими нитями, и из него родится что-то большое, склизкое, с мохнатыми лапами.
Детства не помню малой был
Но один эпизод мне в душу запал
В ночь на Рождество тринадцатого года
Ходил я по лесу ёлку выбирал
Поскользнулся да упал в сугроб
Глядь в сугробе том мужичок в барском тулупе
Пьяный в жопу вот те крест
Взвалил я его горемычного на салазки
И к тятьке
А тятька как тулуп увидал
Так и захуярил мужика того
Коромыслом мамкиным
Так потом всё Рождество
Жандармы по лесу рыскали
Всё Ленина какого-то искали
Хуй Забей "За всю хуйню"
ЧАСТЬ 2. РАЗЖИГАТЕЛИ
Бес человечности
Не могу сейчас вспомнить, с чего именно всё началось. 3 октября в Москве, вечером, тусовка национал-патриотов традиционно собиралась возле Белого Дома почтить память погибших. Как всегда, срывающимся, визгливым голоском что-то верещал с трибуны Анпилов, кругом ходили разные люди, почему-то стояли палатки. Я не искал в толпе знакомые лица, просто ходил, как пришибленный. Уже было темно, надо было что-то решать со впиской, то бишь найти, где бы можно было поспать. Мы с Доррисон определились окончательно в том, что наша семья решительно подошла к концу — ничего нас не связывает, у нее полно прочих привязанностей, ей надо жить в Москве, а мне как раз тут делать категорически нечего. В Брянске меня ждали музыканты и масса серьезной и интересной работы. Не думаю, чтоб я испытывал по этому поводу особой радости. Все же безбашенные девицы — это не совсем моя стихия. Доррисон, как мне казалось, была полностью безумна. В ее поступках любая логика отсутствовала, а это для меня было слишком опасным.
Я решил переночевать дома у дяди Вовы. Это был старый мамин приятель, и он не стал возражать. Дядя Вова был похож на пародиста Винокура. Так же вечно улыбался и подливал водки. Я оглядывался по сторонам. По сторонам сидела его дочка — очень даже симпатичная барышня с рыжими кудрявыми волосами, почему-то никак не воспринимавшая мои знаки внимания, и дяди Вовина жена. Квартира дяди Вовы походила на древние, уничтоженные Богом города, Содом и Гоморру. В молодости дядя Вова сильно пил, и бил жену так, что у нее началась эпилепсия. Он долго работал в милиции, сразу после армии — очень хотел остаться в Москве. Такой вот бывший московский мент дядя Вова, изгнанный, вероятно, за пьянство. Дочка, похоже, мужчинами не интересовалась вовсе. Здесь было жутко грязно, похоже, семья Вовина пребывала в глубокой нищете. Такое я часто наблюдал в богатой столице — сами москвичи живут очень и очень убого. То ли от тотальной лени, то ли это природная закономерность мегаполисов. Я видел этого дядю Вову пару раз, пока обитал в Москве все эти годы. Однажды, несколько лет назад, он остался без работы, а Бирюкову как раз нужны были охранники. Я привел его в подвал Животова — дядя Вова торжественно заполнил заявление и вступил в "лимоновский блок" из корыстных соображений. Он что-то там охранял, пока Бирюковская охранная структура окончательно не развалилась. Я его не видел уже года три.
Все же, расставание с Доррисон было определенным несчастьем, поскольку ни о чем другом в тот момент думать я решительно не мог, и с радостью напился водки до вертолётов. Это когда, принимая горизонтальное положение, тебя сваливает куда-то на бок. Перед глазами плыли картины Босха, жизнь казалась невыносимо гадкой. Надвигалась какая-то глобальная катастрофа, участником которой мне предполагалось стать. В какой-то момент я крепко заснул.
Как и следовало ожидать, снилась мне Доррисон, сон был абсолютно порнографическим, с элементами опасных извращений. И вдруг в паху что-то внезапно закололо. Я, путаясь в пьяных снах, продрал глаза. Над раздвижным креслом, в котором я спал в холодной октябрьской ночи, вваливающейся луной в окно, навис дядя Вова. Жадно причмокивая губами, бывший сотрудник московской милиции, друг моей мамы, дядя Вова, увлеченно сосал мой пенис, при этом робко поглаживая мой волосатый живот. Я проснулся оттого, что это существо кололо меня своим небритым подбородком. "Эта московская сволочь напоила меня специально". Я, недоумевая, приподнялся. Пидор дядя Вова виновато опустил глаза в пол.
— Вот такая у нас странная семья. Может, всё-таки захочешь со мной побалдеть?
Оказывается, пидор даже спать лёг вечером в этой же комнате, на кровати. А жена с дочкой в спальне. Думаю, они знали о его наклонностях, не зря дочка на мужчин не реагировала вообще. Наверное, он насиловал её в школьном возрасте. Настоящая московская семейка. Продвинутые все. Да, думаю, попал я с этой впиской. Ну и мамин друг! Наверное, всю ночь смотрел, как я сплю, караулил. До сих пор не понимаю, что меня сдержало, чтобы не заехать ему в рожу. Я быстро оделся и убрался вон. Метро еще не пустили. Я шлялся по разным дворам, было зябко. Немедленно протрезвел, стало понятно, что депрессия не отступила.
Я не знал, куда ехать, и поехал к Михалычу. Все равно больше некуда. К тому же, предполагалось, что Доррисон может оказаться там. Я добрался до знакомого подъезда, зашел на площадку. Дверь была не заперта. В квартире творилось черт знает что. Кругом вповалку спали пьяные люди. На полу, на кухне, везде. Михалыч спал, сидя на кухне. Весь пол был заставлен бутылками из-под водки. Великая женщина Доррисон в ботинках спала на полу. У нее была разрезана и перебинтована рука. Наверное, опять вены вскрывала и декламировала стихи Гумилёва. На кровати спал с блаженным выражением лица Непомнящий. Его обнимала Стася. Наверное, как обычно, до самого утра через окно раздавались крики: "Россия — всё, остальное — ничто!", вскидывались руки вверх, я и сам имел на протяжении нескольких месяцев подобный образ жизни. Наше всеобщее спасение России начиналось с михалычевского флэта. Потому что при курении марихуаны ни о какой России думать не хочется. Влом. А от водки обостряется патриотизм. Её не зря наливали в окопах, во время войны с немцами перед атакой — она дух поднимает.
Я огляделся по сторонам. Помимо Непомнящего, все остальные обитатели этого дома мне показались лишними на этой планете. Можно было включить газ, развернуться и уйти. Ну кто бы решил, что это убийство, когда в квартире друг на дружке в тотальной отключке валялись штук двадцать, абсолютно пьяных панков? Кто-то включил газ и забыл поджечь. Всего-то пустяков. Ну зачем они тут нужны, эти грязные панки?
Я ходил среди полумертвых тел, грязно ругаясь матом, пробовал даже больно наступать ногой на свободные части тел — всё равно никто не просыпался. Качал их за плечи, бил по щекам — все крепко спали. Наверное, заснули часа полтора назад. Я подумал, что когда-нибудь пусть скажут спасибо русскому рок-барду Александру Евгеньевичу Непомнящему, за то, что он случайным мистическим своим присутствием спас им всем жизнь. Я вспомнил Ваню Сафронова — "Аки Господь похоще". Господь отвел мою руку. Я с полминуты ещё посмотрел на вертушку газовой конфорки и выволок за шиворот на улицу полуживую Доррисон. Усадил на скамейку. Купил ей пива. Она ни хрена не соображала. Лицо было мордой, губы разбиты, волосы залиты сгустками крови. Одежда была полностью грязной от всеобщего спанья на полу в сапогах.
У Доррисон была необычная судьба. Она выросла в Севастополе и закончила школу с медалью. Заботливые родители развелись, но мама решила, что дочь должна поступить в престижный институт, и устроилось так, что Доррисон стала студенткой МГУ. Учеба давалась ей легко, но ей хотелось драйва, и, наверное, все это было из той серии, когда "от большого ума — лишь сума да тюрьма, от лихой головы — лишь канавы и рвы, от красивой души — только струпья и вши". Она обожала ездить по трассе автостопом и ничего не боялась, пока после очередной Оскольской Лиры её не подвезли менты на своем козле. Оскольские менты завезли её в лес и долго зверски насиловали, а потом бросили там. Странно, что не убили, а всего лишь припугнули. Наверное, это и был предел. Доррисон перепробовала все наркотики, которые бывают на свете. Без тормозов дралась со всеми подряд, пила неделями, курила гашиш и была абсолютно уверена, что жизнь её все равно уже закончилась. Валькирия революции, одним словом. Как бывалая старая кошка, падая с любой высоты, она умудрялась всегда подыматься на лапы и гордо хромать себе дальше. Здоровье у нее было отменное. Ничего у нее никогда не болело. Больше всего Доррисон мечтала затолкать в городскую водораспределительную станцию какой-нибудь наркотик, и устроить такой вот глобальный наркоманский приход, чтоб из кранов холодной воды в чайники к интеллигентным москвичам начал течь по трубам кокаин или ЛСД. Многочисленные проекты, однако, по пьяни выбалтывались всем, кому не лень, и идеям не суждено было воплотиться в реальность. Так что "любимый город может стать спокойно". Мне кажется, что Доррисон знала всегда нечто запредельное, и именно в этом знании, вообще-то, было её преимущество перед простыми смертными. Она на самом деле прочла за свою жизнь тонны книг и часто молчала в пьяных разговорах и общей ругани, хотя глубоко разбиралась в очень многих вещах. В отличие от множества революционных девушек, её экстремизм был самым запредельным, искренним, он был для неё всем. Он был её жизнью. А пьянство — это по Венечке Ерофееву. Здесь всё было никак не менее, а наоборот, очень трагично и возвышенно.
Придя в себя после пары глотков пива, Доррисон напрягла мозги и нечленораздельно начала объяснять, что ей тут безумно нравится, и она приедет в Брянск через пару недель. Я плюнул и уехал на вокзал. В поезде долго не открывали туалет. Так всегда бывает после Москвы. Я встал в гармошке между вагонов, поссал в дырочку на бегущие под ногами рельсы, затем достал зажигалку, паспорт, вынул оттуда её фотографию и сжег. Закрыл лицо руками. Блять, как же тошно. Цепочкой пробегали эпизоды, с первого дня нашего с ней случайного знакомства, с первого вечера дома у Михалыча, с концерта, после которого поехали на вписку к доброму несчастному Лёшке, огромное окно в ДАСе и бесконечный свет с небес. Демоническая безумная страсть. Радость, трава и михалычевский флэт. Миша уже был влюблен в неё. Знал бы он, чем мы тут промышляем у него под боком, пока он в любовных мучениях выбивает глазами потолок. Мы втроем лежим на широкой кровати в кромешной темноте. Эдакая первая брачная ночь. Меня кто-то за шиворот тащит в Вальгаллу.
— Доррисон, это ты гладишь меня по голове?
— Нет, Миша, это, наверное, Коноплёв перепутал.
— А… Пойду кассету переверну. Хуй Забей, Рома, послушай, песня мне очень…
Миша поднялся перевернуть кассету. В темноте тонкие Танькины губы словно впустили внутрь, прямо в кровь, адскую винтовую эйфорию. Сердце словно машина, и меня здесь уже нет.
И вовсе я не онанист
Я не дрочил на голую картинку
Мои манипуляции не сложно объяснить
Я просто ебу невидимку.
Правильные песни поет Хуй Забей. Миша тогда подарил мне кассету на память. Он соучастник. Быть может, всё подстроено, и на самом деле ничего этого нет… Михалычевский флэт — энергетическая пирамида. Энергетический центр Вселенной. А Доррисон — ведьма из сказок, разламывающая по ночам иголки и жгущая клоки волос обреченных шизофреников, из циничной твари, пожирателя юных дамских сердец, превратила меня в утопленника. Огромное, черное, свалившееся на меня несчастье. Многокилометровый слой черной воды. Никуда от него не деться. Может мне самому попробовать колдовство, приготовление зелья? Может уйти в лес к диким зверям, и остаться с ними, чтоб забыть это дерьмо, чтоб не проснуться…
В Брянске было намечено много работы, уже вечером я сел записывать очередной акустический альбом. Альбом назывался «Родина». При этом её расположение я был уже не в состоянии определить. Это было нечто условное, закодированное. Родина — это миф, это страна, которую искал румынский этнограф Мирча Элиаде среди чукчей и племен Новой Зеландии. Везде он обнаруживал своих Христов и странное совпадение в разных вариациях старой доброй истории про страдания за веру в Новый Мир, мир, где тебе будет приятно и сказочно. Не знаю, хотел ли я сам туда. Что делать, если тебе всегда будет приятно? Не надоест ли? Думаю, не очень — то к этому я и стремился. Утром раздался звонок в дверь. Я открыл, абсолютно не выспавшийся. На пороге, как наваждение, стояла Доррисон, со своим вечнозеленым солдатским рюкзаком.
Следующей ночью мы взяли баллоны с черной краской и пошли в город. Пили пиво и рисовали партийные граффити. Бродили до четырех утра, весь центр обработали. Я собственноручно нафигачил партийные буквы на здании областного УФСБ. Доррисон — прямо напротив, на разных там воротах. Теперь присутствие НБП в городе заметят и обыватели. Вообще, сам процесс завораживал гораздо сильней, чем мысли о полезности или бесполезности действия. Какая разница. Зато ветер в морду, вьюга, темень, а ты идешь куда-то, наперекор судьбе, как какой-нибудь Павка Корчагин. Благодать, одним словом.
Семейная идиллия длилась, однако, недолго. Целыми днями Доррисон лежа читала косноязычного Эткинда и курила марихуану через бурбулятор. Так называлась пластиковая бутылка с отрезанным донышком, которую следовало погружать в ведро с холодной водой, а потом медленно поднимать, выпуская туда порцию волшебного дыма. Нечего ей было в Брянске делать. Самым определенным образом. Ну кто она тут была? Жена Коноплёва, про которого в Брянске ходили легенды и сплетни, а её никто знать не знал? Это всего-то, в сравнении с Москвой, где Доррисон все кругом обожали и ценили именно за её собственные радикальные качества революционерки и панкушки!
Накануне 7 ноября моя старая хипповская подружка приволокла фильм про жизнь Артура Рембо. Это была хитрая провокация маленькой еврейки Хэлл. Она, конечно, улыбалась этой самой Доррисон, но, кое в чём была все же поумней. Доррисон от фильма немедленно сорвало башню. Её затрясло так, словно она пропустит в этом долбаном Брянске целое взятие Бастилии или штурм Зимнего Дворца, и она срочно засобиралась в Москву на подвиги в честь 7 ноября. Я не стал возражать, съездил на вокзал за билетом, помог собрать рюкзак, сколько ж можно было смотреть на это мучение. Купил бальзам «Дебрянск», мы распили бутылку прямо в постели, и я торжественно проводил её до троллейбуса.
На следующий день Хэлл немедленно перебралась ко мне вместе со своим театральным скарбом. Она ставила пьесу в университетском кружке. Мы с Боксёром и Мефодием продолжили работать над будущим электрическим альбомом. И еще я отправился подучиться на семинар по антикризисному управлению. Там читали лекции по экономике, мне было это очень интересно — хотелось немного разбираться в этих вопросах. Как раз через пару дней должны были состояться экзамены. Утром, в момент, когда я собирался уж было выскочить по своим делам, в квартире раздался звонок. Через глазок улыбнулся черноволосый молодой человек. Я не разобрал сразу, кто это, он достал из кармана маленькую книжку. В руках у него был членский партбилет, а человека, соответственно, звали Артём Акопян.
Акопян был правой рукой Лимонова. Уж не знаю, что там Доррисон наговорила в Москве, но там все решили, что никакого отделения в Брянске давно уже нет. Это, на самом деле, было недалеко от истины. Но был кружок, куда ходил народ университетский читать свежую «Лимонку», слушать мои рассказы по мотивам сочинений Дугина, и были там споры разные, потому что студенты в основной своей массе были людьми очень даже не глупыми. Хотя ни на какие революции никто идти упорно не желал — не верилось. НБП в том убогом виде, какой она была тогда, в 1998 году, кроме как партию любителей горячительных напитков я в упор не воспринимал — слишком опротивело подбирать пьяную революционерку. И всё это было, как некая норма — пили тогда все и помногу. Спивались целые отделения. Уходили в запой старые легендарные партийцы, те, чьи фотографии были в газете, и о которых рядовые члены партии говорили вполголоса. Непомнящий придумал новую расшифровку аббревиатуры НБП — Непрерывно Бухающая Пьянь.
Лимонов тем временем летал у себя в облаках, общаясь, в основном у себя дома, наверное, с одними избранными — приближенными учениками. Активистами. Думаю, что именно они в скором времени и задурили ему голову безумными проектами завоевательных военных походов национал-большевистской армии.
Акопяна прислали сделать списки Брянского отделения для подачи в Минюст. Все это было оформлено в течение дня. Вечером он сходил в ближайший магазин, и принёс домой две авоськи — в одной был портвейн, в другой — водка, пиво и огромных размеров бутылка кока-колы. В первые месяцы после августовского кризиса эта Кока-Кола была запредельным барством и стоила, как десять бутылок аналогичного лимонада. Алкоголь на нашу малопьющую троицу приходился в практически неограниченных количествах. Он всё пытался вызвать в нас здоровый национал-большевистский азарт. Рассказывал всякие приколы из жизни отделений. Про то, как старший Гребнев в Питере, как только в трамвае к нему подходил кондуктор, грозно спрашивал:
— Какой кондуктор? Теперь я здесь кондуктор, — и тут же начинал проверять билеты пассажиров, тыча в лицо партбилетом и собирая штрафы.
Или про то, как при каждом его собственном появлении в Питере ему тут же, прямо на вокзале, запихивают в рот немеренное количество наркотика, и остается лишь ловить кайф до самой посадки на обратный поезд. Мои музыканты смотрели на него, изумляясь. Спустя полтора часа таких вот странных агитационных телег, Мефодий отвел меня в студию, и вполголоса отметил:
— Слышишь, Ром, по-моему, этот парень из вашей партии — полный придурок.
Вечером мы смотрели культовый фильм германских режиссеров, снятый в 30-х годах. Фильм "Наше Знамя" рассказывал о судьбе немецкого мальчика Хайне, отец которого записал сынишку в компартию, а Хайне тайком ушел в другой "пионерский отряд" — со стильными рубашками, флагом со свастикой и армейской дисциплиной. Поклонники же идей Ленина и Карла Маркса были представлены пьяницами, полуевреями, грязнулями, вместе с курящими и дающими всем без разбору девушками. Мы ржали, как кони, отождествляя "положительные образы" режиссёра — с РНЕ, а «отрицательные» — с самими собой. С НБП. В конце фильма подлые коммунисты загоняют в ловушку и убивают юного героя Хайне, но на его место тут же встают колонны идущих вместе. Идущие вместе гордо несут тысячи стягов, и поют "Унзер Фаане". Уверенно и твёрдо.
Акопян купил мне билет до Питера — спустя несколько дней там должен был состояться очередной съезд Партии. "Ну, хрен со всем этим, хоть в Питере побываю, — подумалось мне, — Ладно, посмотрим, куда эта кривая выведет. Всё одно — сидеть тут, гнить в Брянске — невыносимо".
В отношении с "официальной линией партии" у меня на тот момент сформировался ряд устойчивых противоречий. Некоторые партийцы не могли переварить уход Дугина. Такой быстрый, спонтанный. Мы с Непомнящим побывали в музее Маяковского на презентации нового дугинского проекта, где он зачитал претензии к Лимонову. Все было пронизано глухой обидой московского рафинированного интеллигента, без которого, однако, уж если и говорить о партии начистоту, теперь многое ускользнуло в небытие. Мне было жаль ухода философа. Просто потому, что вместе с человеком ты всегда теряешь целый мир, маленькую планету. Как Лимонов не пыжился по поводу того, что от Дугина "всё равно никакой пользы не было", меня вот привели в партию книги и аудиокассеты с лекциями Дугина — это было новое лицо в оппозиционном движении, это был романтик и мечтатель, добрый сказочник. Лимонов назовет его сказочником. Это чистая правда. Но на хер мне сдался тогда, после всех предательств октября девяноста третьего, лимоновский соцреализм? Людям нужны сказки. В любом возрасте. Так легче жить. И легче верить.
Как рассказал мне ещё в Брянске этот самый Акопян, истинной причиной ухода Дугина было то, что "актив московского отделения" во главе с самим Артёмом, был очень недоволен статьями Гельевича и его высокомерным, «учительским» отношением к ним. Одну из последних статей Дугин назвал «Диакрисис». Ну, очень любил Александр Гельевич никому не знакомые латинизированные термины изобретать. За эту статью философ-трациционалист получил кличку «Кариес». И "бункерские бомжи" по пьяни дружно решили Дугина побить. Прицепились к нему из-за мелочи, драки не вышло, вышел скандал. Дугин потребовал у Лимонова убрать отморозков, а Лимонов решил, как мудрый интриган, что лучше он ситуацией воспользуется и уберет самого Дугина. На этом всё вот так позорно и закончилось. Ради власти, которой кому-то не хватало. И что бы там кто ни говорил, с тех пор многое изменилось. Вся эта недостойная история полноценно характеризует вообще любые там нравы политиков. Не тех, кто любит подчиняться приказам, а тех, кто эти самые приказы привык отдавать. Дугина позорно изгнали, а Лимонов посмотрел, помолчал и не заступился. В волчьей стае двух вожаков не бывает.
Ничего ужасного, вроде, не произошло, даже из ребят никто никуда не ушел. Естественный процесс, что называется, "происхождение видов путём естественного отбора". Дугин — учёный, а не создатель партий. Его выгнали те, кто оказался шустрей, кто больше подходил для роли уличных радикалов. Все последующие попытки Гельевича создать хотя бы отдаленное подобие классической партии безуспешно провалились.
Дугин подарил проекту сам термин «национал-большевизм». Извлек его из пыльного шкафа, как позабытую сказку, сочиненную русскими эмигрантами в начале прошлого века. Теми, кто от революции сбежал, но в тайне питал к ней особую патологическую страсть, прославляя издалека новый порядок и Сталина, его до смерти любимый русскому человеку царский облик. Но те самые эмигранты и не помышляли об уличной политике. Библиотекари и интеллигенты ведать не ведали, что почти сто лет спустя в Москве появятся молодые отморозки и назовут себя ими придуманным именем. Дугин, как и первые классические национал-большевики, никогда тем самым "уличным революционером" не был — и нечего было мутить этот крайне сырой, не обеспеченный ничем проект. Пустая затея. Практически никто его вклада не оценил, а вынужденный уход заметили вообще единицы. Были, конечно, потери ощутимые — партия утратила связь с историей своих предков — Устряловым, Савицким — возможно, чтоб написать историю свою собственную. Хуже или лучше? Быть может, лет через сто эту историю под лупой будут рассматривать социологи и психиатры, пытаясь объяснить многие мистические вещи. Хотя бы то, каким образом партия после множества тяжелых ударов все же устояла. Безденежная, безыдейная, сплошь состоящая из язв и пороков земных.
А ответ в общем-то простой, даже относительно изгнания Дугина. У Дугина полностью отсутствовала электоральная база, его идеи интересны экспертам и непонятны маргиналам. Его книги восхищают избранных. А у нас президентом был Ельцин, хам и свинья. Чего уж об аристократии, о работах Эволы и Рене Генона. Опоздали. Дугин хотел победы новой аристократии, которой уж давно не существовало в природе, тем более в затхлом совке, так откуда было им взяться в маленькой партии. Рыцари духа, алхимики, пророки, великие творцы — никого ведь не было. Умер единственный великий человек в Партии — Сергей Курёхин. Отдалился и волынил Летов. Лимонов сделал ставку на уличных маргиналов. Как все радикалы прошлого века. Как Ленин, как Гитлер. В этом ему никакие помощники были не нужны. Соавторы побед не очень-то и радуют. Поэтому их изгоняют вон, не смотря на заслуги. Быть может, Лимонову показалось, что победа близка. Мне же произошедшее напомнило лишь свойственные тому времени войны между криминалом и директорами за промышленные объекты. Один собственник приказал зарезать партнёра. И всё. Безо всякого там глубокого политического пафоса.