Византия: трагедия империи 10 страница
Джеймс Келли и Бартон Стоун восставали против аристократического клира, который пытался навязать народу высокоумную веру Гарварда. Философы Просвещения учили, что надо иметь мужество отвергнуть зависимость от авторитетов и идти к истине путем естественного разума. Теперь же инициаторы духовного пробуждения предложили американским христианам читать Библию, не сверяясь с учеными из высших классов. Когда Стоун основал собственную деноминацию, то назвал ее «декларацией независимости»: проповедники возвещали простым людям современные идеалы демократии, равенства, независимости и свободы слова на языке, который был для них понятен. Это второе пробуждение могло показаться элите ретроградным, но на самом деле оно стало протестантской версией Просвещения. Требуя той степени равенства, которую правящий класс Америки еще не был готов предоставить, деятели духовного пробуждения олицетворяли народное недовольство, игнорировать которое было невозможно.
Поначалу это грубое и демократическое христианство ограничивалось бедняками, однако в 1840-е гг. Чарльз Финней (1792–1875) принес его средним классам, создав «евангельское» христианство, основанное на буквальном понимании Евангелий. Евангельские христиане хотели обратить светскую республику ко Христу, и к середине XIX в. это течение стало основной верой Соединенных Штатов[1278]. Не ожидая руководства от правительства, примерно с 1810 г. эти протестанты начали трудиться в церквях и школах. Они основывали реформистские ассоциации, которые особенно расцвели в северных штатах. Одни вели кампании против рабства, другие – против пьянства, третьи – против угнетения женщин и других ущемленных социальных групп. Некоторые настаивали на реформе образования. Подобно второму великому пробуждению, эти новые течения помогли простым американцам усвоить – вкупе с протестантством – идеал неотчуждаемых прав человека. Люди учились планировать, организовывать и реализовывать четко сформулированные цели рациональным образом, что помогало им иметь дело с истеблишментом. Мы на Западе часто оцениваем чужие культурные традиции, сравнивая их с Просвещением: великие пробуждения в Америке показывают, что этих идеалов можно достигать иным путем – религиозным.
Более того, американские евангельские христиане столь основательно усвоили некоторые идеалы Просвещения, что создали любопытный гибрид, который историки иногда называют «просвещенческим протестантством»[1279]. Этот парадокс был подмечен Алексисом де Токвилем, когда он посетил Соединенные Штаты в 1830-е гг.: характер страны сочетает «два весьма разнородных элемента, которые в иных местах воюют друг с другом, но в Америке… срослись и чудесным образом комбинируются. Я имею в виду дух религии и дух свободы »[1280]. Отцы-основатели вдохновлялись так называемым «умеренным» Просвещением Исаака Ньютона и Джона Локка. Евангельские христиане отвергли «скептическое» Просвещение Вольтера и Дэвида Юма, как и «революционное» Просвещение Руссо. Они воспользовались философией «здравого смысла», которую развивали шотландские мыслители Фрэнсис Хатчесон (1694–1746), Томас Рид (1710–1796), Адам Смит (1723–1790) и Дугалд Стюарт (1753–1828)[1281]. Это учение подводило их к выводу, что у людей есть врожденная и безошибочная способность видеть ясные связи между нравственными причинами и следствиями в общественной жизни. Обрести понимание вещей несложно: достаточно лишь иметь здравый смысл. Даже ребенок может понять суть Евангелия и разобраться, как правильно жить. Американские евангельские христиане были убеждены, что если хорошенько займутся этим, то сумеют создать в Новом Свете общество, полностью воплощающее христианские ценности[1282]. Конституция установила мирское государство, но никак не поощряла развитие национальной культуры; отцы-основатели полагали, что это произойдет само собой[1283]. Однако благодаря евангельской благотворительности и реформистским ассоциациям «просвещенческое протестантство», как ни странно, стало национальным этосом секулярного государства[1284]. Можно лишить религии государство, но нельзя лишить религии нацию. Благодаря энергичной миссионерской работе, реформистским организациям и публикациям евангельские христиане создали культуру, основанную на Библии и сплотившую новую нацию.
Американцы показали, как можно обустроить общество на более справедливой и рациональной основе. Во Франции вожди буржуазии, восходящего среднего класса, наблюдали за этими событиями весьма внимательно, поскольку и у них появились идеологии с акцентом на свободе индивида[1285]. Однако их задача была труднее, поскольку пришлось вытеснять давно укоренившийся правящий класс с его профессиональной армией, централизованной бюрократией и абсолютной монархией[1286]. И все же к концу XVIII в. традиционное аграрное общество претерпевало в Европе все больший кризис: все больше людей уезжали в города и переключались на занятия и профессии, не связанные с сельским хозяйством; социальная мобильность была беспрецедентной, и распространялась грамотность.
Весной 1789 г. абсолютная власть Людовика XVI затрещала по всем швам. Расточительство двора ввергло французскую экономику в кризис. И священники, и знать (первое и второе сословия) отказывались подчиниться новому режиму налогообложения. Чтобы выйти из тупика, король 2 мая созвал Генеральные штаты в Версале[1287]. Он хотел, чтобы три сословия – духовенство, знать и простой народ – совещались и голосовали отдельно, но третье сословие не позволило аристократии взять ситуацию в свои руки. Оно объявило себя Национальным собранием и пригласило клир и знать присоединиться. Первыми дезертировали в лагерь третьего сословия 150 представителей низшего духовенства – по большому счету такие же простолюдины, которые были сыты по горло высокомерием епископов и желали более коллегиальной Церкви[1288]. Нашлись перебежчики и из второго сословия: это были провинциальные дворяне, презираемые парижской знатью, и богатые буржуа, которым надоела консервативность аристократии. 20 июня члены нового Национального собрания поклялись, что не разойдутся, пока не будет создана новая Конституция.
Планировалась разумная и просвещенная дискуссия по американскому образцу. Однако Собрание не учло мнение народа. После плохого урожая с продовольствием было худо, цены на хлеб в городах взлетели, и наступила массовая безработица. В апреле в Париже подняли мятеж около 5000 ремесленников, и по всей стране были созданы революционные комитеты и гражданская милиция, чтобы сдержать беспорядки. В ходе заседаний делегатов освистывали и прерывали возгласами с мест для публики. Недовольные толпы выходили на улицу и нападали на любого представителя старого режима, кто им попадался. Некоторые солдаты, посланные унять беспорядки, присоединились к мятежникам. А 14 июля толпа пошла на штурм Бастилии в восточном Париже, освободила узников и разрубила на куски коменданта. Сходная судьба постигла и многих других высших чиновников. В провинции голодные крестьяне, терзаемые «великим страхом», твердили, что нехватка зерна искусственно создана режимом, чтобы голодом принудить их к подчинению. Масла в огонь подозрений подлило прибытие бедняков, ищущих работы, которых приняли за передовые отряды знати[1289]. Крестьяне нападали на дворянские усадьбы и еврейских ростовщиков, отказывались платить десятины и налоги.
В общем и целом ситуация в стране выходила из-под контроля. И Национальное собрание повело себя радикальнее. Оно приняло Декларацию прав человека и гражданина, которая наделяла суверенитетом народ, а не монарха, и возвещала, что все люди обладают естественным правом на свободу совести, собственность и свободу слова и должны пользоваться равенством перед законом, личной безопасностью и равными возможностями. Затем Национальное собрание начало гонения на католическую церковь во Франции. Как мы уже видели, «миф о религиозном насилии» основывался на убеждении в том, что отделение Церкви от государства освободит общество от воинственности «религии». Однако и в Европе, и в других частях света почти все реформы, связанные с секуляризацией, начинались с резких посягательств на религиозные институты. Это вызывало недовольство, нарушения закона, смятение, а иногда и ответное насилие. 2 ноября 1789 г. Национальное собрание проголосовало (568 голосов против 346) за погашение национального долга путем конфискации церковного имущества. Шарль Морис де Талейран, епископ Отёнский, пояснял, что Церковь не располагает собственностью в обычном смысле слова: ей даны земли и имения, чтобы она делала добрые дела[1290]. Государство теперь могло платить зарплату духовенству и финансировать эту благотворительность самостоятельно. Затем 3 февраля 1790 г. запретили все религиозные ордена, за исключением тех, кто занимался учительством или работой в больницах. Многие клирики энергично возражали и пробудили сомнения в головах простых людей. Однако некоторые священники усмотрели здесь возможность для реформы: возвращения Церкви к первоначальной чистоте. Они даже начали создавать новую «национальную религию».
Итак, светский режим начал с политики принуждения, лишения прав и имущества. 29 мая 1790 г. Национальное собрание издало Гражданскую конституцию для духовенства, которое превращало Церковь в государственный департамент. Были упразднены полсотни епархий, и в Бретани многие прихожане остались без епископа. Закрыли 4000 приходов и урезали содержание епископам, а в будущем решили епископов избирать всенародно. 26 ноября духовенству дали восемь дней на то, чтобы принести клятву верности нации, закону и королю. Сорок четыре клирика из Национального собрания ответили отказом, и против такого унижения стали протестовать священники в Эльзасе, Анжу, Артуа, Бретани, Фландрии, Лангедоке и Нормандии[1291]. Католичество было настолько тесно связано почти с каждой деталью повседневной жизни, что многие представители третьего сословия в ужасе отшатнулись от нового режима. В западной Франции многие прихожане просили священников не принимать клятву и не желали иметь дел с конституционным клиром, присланным на замену прежнему.
Вскоре агрессия секулярного государства вылилась в прямое насилие. Соседние монархии начали мобилизацию против революции. Как часто бывает, внешняя угроза породила страхи перед внутренним врагом. Когда французские войска потерпели поражение от австрийцев летом 1792 г., распространились дикие слухи о «пятой колонне» контрреволюционных священников, помогающих врагу. Когда прусская армия прорвалась через границу, угрожая Вердену, последнему оплоту на пути к Парижу, непокорных священников посадили в тюрьму. В сентябре многие боялись, что роялистское духовенство замышляет бунты, и в итоге толпы ворвались в тюрьмы и убили несколько тысяч узников, многие из которых были священниками. Двумя неделями позже Франция была объявлена республикой.
Французы и американцы придерживались диаметрально противоположной политики в отношении религии: все американские штаты рано или поздно отделили религию от государства, но, поскольку духовенство было непричастно к аристократическому правлению, традиционные деноминации не сталкивались с откровенной враждебностью. Однако во Франции Церковь долго была повязана с аристократией, и лишь насильственными мерами можно было лишить ее привилегированного статуса[1292]. А к тому времени стало ясно, что секулярный режим столь же склонен к насилию, сколь и не секулярный. За сентябрьскими убийствами последовали новые жестокости. 12 марта 1793 г. в Вандее (западная Франция) началось восстание против призыва в революционную армию, несправедливого налогообложения и особенно антикатолической политики новой власти[1293]. Восставших возмущало прибытие на замену известным и уважаемым священникам конституционных клириков, которые не имели корней в регионе. Мятежники сформировали католическое и роялистское ополчение, несли знамена с изображением Девы Марии и в походе пели гимны. Заметим, что восстали не аристократы: восстал народ, желавший сохранить свое католичество. Около 60 % повстанцев были крестьянами, а остальные – ремесленниками и лавочниками. Между тем революционерам пришлось разбираться еще с федералистским восстанием, в котором умеренные провинциальные буржуа и республиканцы объединились с роялистами в Бордо, Лионе, Марселе, Тулузе и Тулоне, протестуя против парижских инициатив.
Разделавшись с федералистами, четыре революционные армии прибыли в Вандею с инструкциями от Комитета общественной безопасности, которые напоминали риторику похода против катаров: «Пронзайте штыками всех, кого встретите по пути. Знаю, что в этой области может оказаться и несколько патриотов, но это не имеет значения – мы должны принести в жертву всех»[1294]. «Все разбойники с оружием и все, заподозренные в ношении оружия, да будут пронзены штыком, – наставлял солдат генерал Тюрро. – Мы будем равно поступать с женщинами, девочками и детьми… Не получат пощады даже те, кого лишь заподозрили»[1295]. «Вандеи больше нет, – докладывал начальству Франсуа-Жозеф Вестерманн. – Следуя полученным приказам, я бросал детей под копыта лошадей и убивал женщин… дороги заполнены трупами»[1296]. Таким образом, революция, обещавшая свободу и равенство, унесла около миллиона жизней. Это было одно из величайших зверств начала Нового времени.
Люди всегда искали эмоционального накала и экстаза, который придает жизни цель и смысл. Если какой-то символ (или образ, миф, ритуал, учение) утрачивает трансцендентную ценность, его обычно заменяют на другой. Историки религии полагают, что символом божественного может стать абсолютно все и что такие эпифании встречаются «в каждой сфере психологической, экономической, духовной и социальной жизни»[1297]. Во Франции это стало очевидным. Едва избавившись от одной религии, революционеры изобрели другую: нация как воплощение священного начала. Дерзновенный гений революционных вождей осознал, что сильные эмоции, традиционно связанные с Церковью, можно направить к новому символу. 10 августа 1793 г., когда страна тонула в войне и кровопролитии, в Париже отметили праздник единства и нераздельности Республики, срежиссированный художником Жаком-Луи Давидом. Действо началось на месте Бастилии, где была установлена величественная статуя Природы; из ее грудей били две струи воды. Наполнив водой чашу, президент Национального конвента передал ее 86 старцам, представлявшим французские департаменты (своего рода причастие!). На площади Революции президент зажег перед статуей Свободы огромный костер с геральдическими символами, скипетрами и тронами, а у Дома инвалидов толпа глазела на гигантское изображение французского народа в виде Геракла[1298]. Такие праздники сделались столь частыми, что люди стали поговаривать о «праздникомании»[1299]. Как объяснял Жюль Мишле, историк XIX в., государственные ритуалы возвестили наступление «странной и глубоко духовной новой жизни»[1300].
К 1793 г. священников отстранили от участия в национальных торжествах. Это был год, в который Жак-Рене Эбер усадил богиню разума в алтаре собора Парижской Богоматери, превратив его в храм философии. Революционная политика сама становилась объектом почитания. Описывая политические события, вожди активно использовали такие понятия, как «символ веры», «ревнители», «таинство» и проповедь»[1301]. По словам Оноре Мирабо, «Декларация прав человека стала политическим евангелием, а французская Конституция – религией, за которую люди были готовы умирать»[1302]. Поэт Мари Жозеф Шенье сказал Национальному конвенту:
Вы знаете, как на руинах низложенного суеверия основать единую универсальную религию, в которой наши законодатели – проповедники, а наши судьи – понтифики и в которой человеческая семья воскуряет фимиам лишь на алтаре Родины, всеобщей матери и божества[1303].
Токвиль констатировал:
Поскольку внешне французская революция стремилась более к возрождению всего человечества, нежели к реформированию Франции, она сама стала чем-то вроде новой религии – хотя и несовершенной, лишенной Бога и культа загробной жизни, но тем не менее подобно исламу наводнившей землю своими солдатами, апостолами и мучениками[1304].
Любопытно, что агрессивная секулярная религиозность вызвала у Токвиля ассоциацию с фанатическим насилием, которое европейцы издавна приписывали исламу.
«Гражданская религия», описанная еще Жан-Жаком Руссо (1712–1778), основывалась на вере в Бога и загробную жизнь, социальный договор и запрет на нетерпимость. Ее празднества, писал Руссо, создадут священные узы между участниками: «Вовлеките зрителей в зрелище; сделайте их самих актерами; устройте так, чтобы каждый узнавал и любил себя в других и чтоб все сплотились от этого еще тесней»[1305]. Однако любящая терпимость Руссо не распространялась на тех, кто отказывался повиноваться предписаниям гражданской религии. Такая же суровость была присуща и революции[1306]. Через месяц после праздника во славу единства и нераздельности Республики началась эпоха террора. Максимилиан Робеспьер (1758–1794) учредил трибунал, который должен был искать предателей и диссидентов. Ревности этого трибунала позавидовали бы инквизиторы. Казнь ожидала не только короля с королевой, королевскую семью и аристократов: на гильотину отправлялись целые группы верных патриотов. Отрубили голову выдающемуся химику Антуану Лавуазье, который всю свою профессиональную жизнь посвятил улучшению условий во французских тюрьмах и больницах, и Шарлю-Жильберу Ромму, изобретателю революционного календаря. За все время чистки (она закончилась в июле 1794 г.) были отправлены на гильотину около 17 000 мужчин, женщин и детей. Вдвое большее число людей погибли в тюрьмах или от рук местных активистов[1307].
А тем временем революционные вожди объявили священную войну нереволюционным режимам Европы[1308]. После Вестфальского мира (1648 г.) военных конфликтов на континенте практически не было. Равновесие сил поддерживало гармонию между суверенными государствами. Зверства на поле боя стали неприемлемы, и повсюду говорили об умеренности и сдерживании[1309]. Армии неплохо снабжались, и солдатам не было необходимости терроризировать и грабить население[1310]. Делался упор на физические упражнения, дисциплину и соблюдение правил, но серьезных разработок в области военной технологии между 1700 и 1850 гг. не появилось[1311]. Однако этот мир пошатнулся, когда сначала революционные войска, а затем Наполеон отбросили всякую сдержанность.
Упразднив Церковь, французское государство не сделалось более мирным. 16 августа 1793 г. Национальный конвент провозгласил Декрет о всеобщей воинской обязанности: впервые в истории на войну было мобилизовано все население.
Все французы объявляются в состоянии постоянной реквизиции. Молодые люди пойдут сражаться на фронт; женатые должны ковать оружие и подвозить продовольствие; женщины будут готовить платки, одежду и служить в госпиталях; дети – щипать корпию из старого белья; старики заставят выводить себя на площади, чтобы возбуждать в воинах храбрость, ненависть к королям и мысль о единстве Республики[1312].
Около 300 000 добровольцев в возрасте 18–25 лет довели французскую армию до миллионной численности. Доселе крестьян и ремесленников приходилось либо завлекать в армию хитростью, либо уводить насильно. Однако солдатам «вольной армии» хорошо платили, а по заслугам их делали и офицерами. В 1789 г. более 90 % французского офицерства происходило из числа аристократии, а к 1794 г. благородное происхождение имели лишь 3 % офицеров[1313]. Но хотя более миллиона молодых людей погибло в ходе революции и наполеоновских войн, появлялись все новые добровольцы. Эти солдаты сражались без лишних церемоний, с той жестокостью, которую усвоили в ходе уличных революционных боев. По-видимому, они достигали экстаза в битве[1314]. А поскольку им нужна была еда, они совершали такие же зверства, что и наемники времен Тридцатилетней войны[1315]. Почти 20 лет французские войска казались непобедимыми: покорили Бельгию, Нидерланды и Германию, причем без особых усилий нанесли поражение австрийским и прусским войскам, которые пытались остановить их триумфальное шествие.
Однако революционная Франция не принесла свободу народам Европы. Вослед ей пришел Наполеон, который создал традиционную империю с данниками. Эта империя даже бросила вызов имперским амбициям Англии. В 1798 г. с целью установить базу на Суэцком перешейке и перерезать морские пути, по которым англичане добирались в Индию Наполеон вторгся в Египет и в Битве у пирамид нанес страшное поражение мамелюкской армии: у французов погибли лишь несколько десятков солдат, а мамелюки потеряли более 2000 человек[1316]. С беззастенчивым цинизмом Наполеон объявил себя освободителем египетского народа. Тщательно проинструктированный французским Институтом Египта, он обратился к шейхам азхарского медресе по-арабски, выразив глубокое уважение к Пророку и пообещав освободить Египет от гнета османов и их мамелюкских прислужников. Французскую армию сопровождали ученые, везли библиотеку современной европейской литературы, оборудование лаборатории и типографию с арабскими шрифтами. Однако улема не выразили восторга: «Все это лишь обман и лукавство, чтобы сбить нас с толку»[1317]. И они были правы. Наполеоновское вторжение, эксплуатируя ученость Просвещения для покорения региона, ознаменовало начало западного владычества на Ближнем Востоке.
Многим казалось, что Французская революция потерпела неудачу. Системное насилие наполеоновской империи шло вразрез с революционными принципами, а Наполеон еще и восстановил в правах Католическую церковь. За надеждами 1789 г. следовали все новые и новые разочарования. Славные дни падения Бастилии сменились сентябрьскими расправами, эпохой террора, вандейским геноцидом и военной диктатурой. А когда Наполеона свергли (1814 г.), на престол воссел Людовик XVIII (брат Людовика XVI). Однако революционные грезы не умирали. Дважды, хоть и ненадолго, Республика возрождалась: в Сто дней перед окончательным поражением Наполеона в битве при Ватерлоо (1815 г.), а также между 1848 и 1852 гг. В 1870 гг. она возникла опять и на сей раз просуществовала до уничтожения нацистами в 1940 г. Поэтому Французскую революцию лучше рассматривать не как неудачу, а как взрывное начало долгого процесса. Таких масштабных социальных и политических перемен, порывающих с тысячелетиями автократии, в одночасье не достичь. Революции занимают много времени. Однако в отличие от некоторых других европейских стран, где аристократические режимы глубоко укоренились и просуществовали еще многие годы (пусть в ограниченной форме), Франция в итоге превратилась в светскую республику. Об этом длительном и болезненном процессе не следует забывать, прежде чем считать неудачами революции, которые случились на нашем веку, скажем, в Иране, Египте и Тунисе.
Французская революция изменила европейскую политику, но не аграрную экономику. Новое время достигло «совершеннолетия» в ходе Промышленной революции в Англии, которая началась в конце XVIII в., хотя ее социальный эффект полностью сказался лишь в начале XIX в.[1318]Толчок процессу дало изобретение парового двигателя, который позволил существенно поднять производительность и способствовал беспрецедентному росту экономики. Примеру Англии вскоре последовали Германия, Франция, Япония и Соединенные Штаты. Отныне эти индустриализованные страны уже не будут прежними. Промышленность отвлекала все больше людей от сельского хозяйства; экономическая самодостаточность канула в Лету. Правительство также стало контролировать жизнь простых людей немыслимым для аграрного общества образом[1319]. В «Тяжелых временах» (1854 г.) Чарльз Диккенс изобразил индустриальный город как своего рода ад: рабочие (уничижительно именуемые «руками») живут в полной нищете и рассматриваются лишь в качестве ресурса. На смену эксплуатации аграрного государства пришло структурное насилие индустриализации. Конечно, развивались и более гуманные государственные идеологии, и все больше людей получали доступ к благам, которые прежде были уделом знати. И все же, несмотря на усилия некоторых политиков, неодолимая пропасть разделяла богачей и бедняков.
Просвещенческие идеалы – терпимость, независимость, демократия, интеллектуальная свобода – были уже не только благородными мечтами, но и практической необходимостью. Массовое производство требовало массового рынка. Поэтому простой народ нельзя было держать на уровне прожиточного минимума: кто будет покупать промышленные товары? Все больше и больше людей вовлекались в процесс производства – как фабричные рабочие, печатники или офисные клерки, – а потому им был необходим хотя бы минимум образования. Неизбежно они начинали требовать участия в органах государственного управления, а новые средства коммуникации позволяли рабочим добиваться политической сплоченности. Поскольку ни одна конкретная группа не могла доминировать в правительстве (или даже эффективно противостоять ему), возникало соперничество между партиями[1320]. Для экономики стала важна интеллектуальная свобода: инновации, необходимые для прогресса, можно было осуществить лишь при свободе мысли, которую не стесняют класс, гильдия и Церковь. Правительствам приходилось задействовать все человеческие ресурсы, поэтому аутсайдеры (например, евреи в Европе, католики в Англии и Америке) получали все больше прав.
Индустриализованные страны вскоре были вынуждены искать новые рынки и ресурсы за рубежом, а потому, как и предсказывал немецкий философ Георг Вильгельм Гегель (1770–1831), развивали колониализм[1321]. В этих новых державах экономическая взаимосвязь между государственной силой и покоренными народами была односторонней, как и в аграрных империях. Новая власть не помогала колониям проводить индустриализацию, а лишь выкачивала из «неразвитых» стран ресурсы на благо европейскому индустриальному прогрессу[1322]. В обмен колония получала от Запада дешевые промышленные товары, подрывавшие местный бизнес. Неудивительно, что колониализм воспринимался как явление навязчивое и насильственное. Системы транспорта и коммуникаций колонизаторы создавали лишь для собственного удобства[1323]. В конце XVIII в. в Индии английские торговцы обчистили Бенгалию столь основательно, что этот период вошел в историю как «ограбление Бенгалии». Регион попал в безысходную зависимость. Крестьяне могли бы выращивать собственную пищу, а их заставляли выращивать джут и индиго для мирового рынка. Правда, англичане помогали бороться с голодом и болезнями, однако в результате рост населения привел к нищете и перенаселению[1324].
Империя, располагающая индустриализованной технологией, создавала глобальную форму системного насилия. И виной тому были сугубо секулярные ценности рынка, а вовсе не религия. Запад столь сильно обогнал покоренные им народы, что догнать его было практически нереально. Разрыв между Западом и остальным миром увеличивался, причем это системное политическое и экономическое неравенство поддерживалось военной силой. К середине XIX в. Англия контролировала большую часть Индийского субконтинента, а после восстания сипаев (1857–1859 гг.), когда 70 000 индийцев погибли в отчаянной попытке дать отпор чужеземцам, англичане низложили последнего могольского императора[1325]. Поскольку колония адаптировалась к мировому рынку, без определенной степени модернизации было не обойтись: полиция, армия и местная экономика нуждались в полной реорганизации, и некоторые «аборигены» восприняли современные идеи. Что касается религиозных обычаев простого народа, аграрные империи почти никогда не пытались их изменить. Однако в Индии английские инновации оказали большое влияние на религиозную и политическую жизнь субконтинента.
Индийцев тревожила легкость, с которой их удалось завоевать: получалось, что с их социальной системой не все в порядке[1326]. Традиционным индийским аристократиям отныне пришлось считаться не только с чужеземными властителями, но и с совершенно иным социально-экономическим устройством; новые клерки и бюрократы, выращенные англичанами, порой зарабатывали больше прежних элит. Эти вестернизированные индийцы, по сути, стали новой кастой, к которой немодернизированное большинство относилось с глубочайшим непониманием. Такой рост демократизации, насаждавшийся англичанами, был чужд социальному устройству Индии, который всегда отличался иерархизмом и поощрял синергию между разными группами, а не организованное единство. Более того, столкнувшись с необычным социальным многообразием субконтинента, англичане стали навешивать ярлыки и разделили население на «индусское», «мусульманское», «сикхское» и «христианское» сообщества.
А ведь «индусское» большинство состояло из каст, культов и групп, которые не воспринимали себя как часть единой религии в западном смысле слова. У этих групп не было ни единой иерархии, ни стандартного набора ритуалов, верований и обычаев. Они почитали разных богов и придерживались практик, которые не составляли четкой и стройной системы. Теперь же англичане свалили все в одну кучу и назвали «индуизмом»[1327]. Понятие «индусы» впервые ввели мусульманские завоеватели для обозначения местных народов. Оно не имело специфически религиозной коннотации, а подразумевало лишь коренное население, в которое входили и буддисты, и джайны, и сикхи. Однако при англичанах индусы стали восприниматься как единая группа. Это способствовало формированию у коренных жителей более ясного чувства принадлежности к единому сообществу, чем то, которое было присуще старым традициям.
Парадоксально, что англичане, которые на родине изгнали «религию» из общественной сферы, разделили жителей субконтинента по сугубо религиозному принципу. Этот принцип лег и в основу избирательной системы, а в 1871 г. англичане провели перепись, которая позволила религиозным общинам лучше осознать свою численность и сравнительную силу. Подчеркнув значимость религии, англичане невольно принесли в Южную Азию общинный конфликт. Конечно, в империи Моголов отношения между мусульманскими правителями и местными подданными не были идеальными, однако к религии это обычно не имело отношения. Если западные христиане в период Реформации склонились к сектантству, Индия двигалась в противоположном направлении. В XIII в. ведическая ортодоксия подверглась влиянию учения о бхакти, преданности личному божеству, при которой различия в кастах и верованиях уже не играли роли. Это течение многое почерпнуло в суфизме, который стал основным направлением ислама на субконтиненте и издавна учил, что всеведущий и вездесущий Бог не может быть ограничен какой-либо одной вероучительной формулировкой, а значит, воинствующая ортодоксия есть форма идолопоклонства (ширк).