ГЛАВА II Фанатизм, роскошь, дурные нравы и безверие не всегда приводят к падению того или иного общества
Секретарь посольства Франции
В Швейцарии, член Парижского
Азиатского Общества
Его Величеству Георгу V,
королю Ганноверскому,
принцу крови Английскому,
Герцогу Кумберляндскому
И т. д. и т. п.
Сир,
Я имею честь предложить Вашему Величеству плод моих долгих размышлений и радостных трудов, часто прерываемых, но все-таки завершенных.
Важные события, революции, кровопролитные войны, ниспровержение законного порядка, которые слишком долго накладывали печать на европейские государства, заставляют пристальнее вглядеться в политические факты. Средние умы видят только внешние результаты. Если они восхищаются лишь электрической искрой, коей данные события поражают наше воображение, либо пугаются ее, то серьезный мыслитель пытается обнаружить скрытые причины столь страшных потрясений и, взявши в руки лампу, пускается в путь по темным тропам философии и истории; он стремится, посредством анализа человеческого сердца или внимательного изучения истории, разгадать ту загадку, которая так волнует и самих людей, и их совесть.
Подобно всем прочим, я ощутил озабоченное любопытство при виде смутного современья. Но, пытаясь понять всеми силами своего ума движущие причины происходящего, я заметил, как расширяются горизонты моего удивления, и без того немалого. Постепенно, отстраняясь от нынешней эпохи и обращаясь к ранним временам и, наконец, ко всему прошлому в целом, я собрал эти разноцветные фрагменты в одно огромное целое и, повинуясь принципу аналогии, почти помимо своей воли, разглядел впереди самое отдаленное будущее. Причем узнать мне захотелось не только непосредственные причины наших так называемых реформаторских исканий: я устремился к познанию более глубокого смысла идентичности социальных болезней, увидеть которые не составляет труда у всех народов и в прошлом, и настоящем, и, по всей очевидности, в будущем — достаточно даже поверхностно ознакомиться с историей человечества.
Впрочем, как мне представляется, нынешняя эпоха особенно благоприятствует таким изысканиям. В силу своей беспокойности она требует особого подхода — нечто вроде исторической химии, — но именно поэтому облегчает труды исследователя. Густой туман, непроглядная тьма, которые с незапамятных времен скрывают от нас истоки цивилизаций, не похожих на пашу, рассеиваются под солнцем науки. Точнейшие аналитические методы, которые помогли Нибуру обнаружить Рим, неведомый Титу Ливию, сегодня открывают и объясняют нам истину, смешанную с легендами и сказками эпохи эллинского детства. На другом конце мира выходят из тьмы веков германские народы, столь же великие и столь же могущественные, насколько их считали варварскими. Египет открывает свои гробницы, расшифровывает свои иероглифы и подсказывает возраст своих пирамид. Ассирия раскрывает и свои дворцы, и длинные письмена, начертанные на их стенах, которые совсем недавно были погребены под собственными обломками. Иран Зороастра ничего не смог утаить от проницательных глаз Бюрнуфа, а первобытная Индия рассказывает в своих «Ведах» о фактах и событиях, случившихся вскоре после сотворения мира. Все эти достижения, уже бесценные сами по себе, помогают нам шире и объективнее понять Геродота, Гомера и особенно первые главы Священного Писания, этого кладезя премудрости, всем богатством и всей красотой которого может восхищаться в достаточной мере только просвещенный ум.
Разумеется, многие неожиданные или невероятные открытия заслуживают критического отношения. В них нет полного списка династий или стройного изложения событий, по среди фрагментарных находок есть немало очень удачных для моего труда; в них есть то, чего нельзя найти в самых подробных хронологических таблицах. С особой радостью я обнаружил в них описание обычаев и нравов, вплоть до портретов и костюмов исчезнувших народов. Теперь нам известно состояние их искусств. Мы можем судить об их жизни, в физическом и моральном смысле, как общественной, так и личной; мы можем, посредством самых подлинных материалов, реконструировать то, что и составляет «личность» разных рас и основной критерий их значения.
Перед лицом таких богатств, совершенно новых или совершенно по-новому понятых, никто уже не посмеет объяснить сложную мозаику социальных и общественных отношений, мотивы взлета и падения наций, исходя лишь из абстрактных и чисто гипотетических рассуждений, которыми оперирует скептическая философия. Поскольку сегодня мы имеем множество положительных фактов, которые появляются со всех сторон, выползают из всех гробниц и выстраиваются в определенном порядке, повинуясь воле неленивого и внимательного наблюдателя, не надо больше, по примеру теоретиков-революционеров, лепить из воздуха фантастических людей и с детской радостью передвигать химеры, напоминающие наших политиков. Действительность слишком категорична, слишком красноречива, чтобы можно было предаваться таким играм, часто нечистоплотным и всегда недостойным. Вынести трезвое суждение о человечестве может только суд истории. Я признаю, что это судья строгий, судья опасно беспощадный, когда речь идет о столь неприглядных временах, как наши.
Дело вовсе не в том, что прошлое безупречно. В нем есть все, поэтому в нем можно найти много ошибок и немало вещей постыдных. Более того, в сегодняшних людях можно было бы обнаружить достоинства, которых ему не достает. Но если напомнить обвинителям грандиозные тени героических эпох, что они ответят? Что возразят, если упрекнуть их в попрании религиозной веры, политической верности, культа долга? Если напомнить им, что они способны лишь пользоваться обносками знаний, основы которых заложили и объяснили предки; если к этому добавить, что античная добродетель сделалась мишенью для насмешек, что человек отдал свою энергию пару, что поэзия угасла, что ее великие жрецы умерли, что высшие интересы превратились в самые мелочные расчеты — что они скажут в свое оправдание?
А ничего, кроме того, что все прекрасное, погрузившись в молчание, не погибло, что оно только спит; что все эпохи были свидетелями переходных периодов, когда жизнь борется со страданием и в конце концов выходит из этой борьбы торжествующей и цветущей, что, как когда-то на смену постаревшей Халдее пришла юная победительница Персия, на смену обветшавшей Греции — мужественный Рим, развратная власть Августа сменилась правлением благородных тевтонских князей, точно так же современные расы познают обновление.
Именно так я думал какое-то мгновение, впрочем, совсем короткое, уже собирался именно так ответить Истории на ее подобные обвинения и мрачные прогнозы, как вдруг меня поразила тягостная мысль о том, что я слишком поспешил с выводами, лишенными доказательств. Итак, я захотел найти их и с тех пор, движимый привязанностью к живущим людям, все глубже проникал в тайны людей умерших.
Именно тогда индуктивный метод привел меня к осознанию того очевидного факта, что этнический вопрос стоит выше всех остальных вопросов истории и в нем заключается ключ к ее пониманию, что неравенство рас, соперничество которых формирует нацию, исчерпывающим образом объясняет судьбы народов. Впрочем, нет на земле никого, у кого не возникло бы предощущение столь потрясающей истины. Любому под силу заметить, что были случаи, когда на какую-то страну обрушивались чужеземные племена и, будто в мгновение ока, изменяли ее обычаи и образ жизни, и там, где до их появления царило оцепенение, начинала бить ключом неизвестная доселе деятельность. Приведу в качестве примера случай, когда англосаксонское вторжение сформировало Великую Британию, и это произошло по воле Провидения, которое, послав на этот остров народ, прославленный мечом предков Вашего Величества, в один прекрасный день подарило — как удачно заметила некая августейшая персона — обеим половинам одной нации нынешнюю царственную династию, черпающую свои славные традиции в далеких и самых героических истоках.
Осознав, что есть сильные и слабые, я принялся изучать главным образом первые, чтобы понять их способности и особенно проследить их генеалогическую цепочку. Следуя такой методе, я убедился в следующем: все, что есть на земле великого, благородного, плодотворного, что составляет такие человеческие творения, как наука, искусство, цивилизация — все это происходит из одного корня, из одной идеи, принадлежит к одному семейству, различные ветви которого правили во всех обитаемых уголках вселенной.
Изложение этих вопросов содержится в этой книге, которую я возлагаю к трону Вашего Величества. Не мне дано — впрочем, я об этом не думал — спуститься с высот научных рассуждений на почву полемики. Я не ставил целью предсказать завтрашний день или отдаленное будущее. Я описываю обширные периоды времени. Я начинаю с первых на земле народов, чтобы дойти до тех, которых еще нет. Мыслю я только категориями столетий: одним словом занимаюсь моральной геологией. В книге редко идет речь о человеке, еще реже о гражданине или подданном; часто, вернее всегда, — о различных этнических группах, поскольку меня интересуют не случайные факторы национальности, ни даже существование государств, а расы, общества и цивилизации.
Осмеливаясь изложить па бумаге свои мысли, я надеюсь, Сир, на покровительство, какое широкая и возвышенная натура Вашего Величества оказывает упражнениям ума, и на особый интерес Вашего Величества к плодам исторической эрудиции. Я никогда не забуду цепные указания, услышанные из уст Вашего Величества, и осмелюсь прибавить, что имею лишний повод восхититься столь блестящими и столь солидными знаниями властителя Ганновера, а также благородными чувствами и устремлениями, которые их питают и которые обеспечивают подданным процветание и благополучие.
Будучи исполнен неизменной признательности к милостям Вашего Величества, я прошу Вас, Сир, принять выражение самого глубокого почтения.
Засим остаюсь
Ж. А. де Гобино,
Ваш покорнейший
И преданнейший слуга.
КНИГА ПЕРВАЯ Предварительные соображения; определения; изложение естественных законов, управляющих общественным порядком ГЛАВА I Гибель цивилизаций и обществ происходит от общих причин
Крушение цивилизаций — самый поразительный и одновременно самый непонятный из всех исторических феноменов. Пугая воображение, эта трагедия таит в себе столько таинственного и грандиозного, что мыслители не перестают обращаться к нему, изучать его и заниматься его секретом. Нет никакого сомнения в том, что рождение и формирование народов дают любопытную пищу для размышлений: развитие наций, их успехи, их победы и достижения не могут не поразить воображение; но как бы значимы ни казались эти факты, объяснение их не представляет труда — их полагают простым следствием интеллектуальных способностей человека; признав такие способности, уже не приходится удивляться их результатам; уже своим существованием они объясняют великие события, истоком которых они являются. Таким образом, в этом плане ни затруднений, ни сомнений не предполагается. Но когда мы видим, как после определенного периода славы и могущества все нации заканчивают упадком и крахом — я повторяю, все, а не отдельные из них; когда мы видим разбросанные по всей земле красноречивые в своей страшной очевидности обломки цивилизаций, предшествующих нашей, и не только цивилизаций известных, но и многих других, названий которых мы не знаем, а также и тех, которые, покоясь ныне в виде окаменевших скелетов в глуши лесов, почти современников земли, как выразился Гумбольдт, не оставили нам даже намека на память о себе; когда мы, возвращаясь к современным государствам, осознаем их невероятную молодость и понимаем, что они появились только вчера и что некоторые из них уже одряхлели, вот тогда мы убеждаемся, не без доли философского ужаса, насколько слова пророков о неустойчивости вещей относятся не только к цивилизациям, но и к народам, не только к народам, но и государствам, не только к государствам, но и к отдельным личностям, и нам приходится констатировать, что любая общность людей, пусть даже защищенная самыми совершенными общественными связями и отношениями, начинает разлагаться с первого дня своего образования и за всеми видимыми элементами жизни несет в себе принцип неизбежной смерти.
Так в чем же заключается этот принцип? Так ли он однороден, как его результат, и все ли цивилизации умирают от одинаковых причин?
На первый взгляд напрашивается отрицательный ответ, поскольку множество империй — Ассирия, Египет, Греция, Рим — рухнули в результате стечения непохожих друг на друга обстоятельств. Тем не менее, снимая кожуру видимости, мы обнаруживаем в этой неизбежности конца, которая неотвратимо висит над всеми нациями без исключения, наличие, хотя и скрытое, общей причины, и исходя из этого очевидного принципа естественной смерти, независимо от случаев смерти насильственной, мы убеждаемся, что все цивилизации через какое-то время обнаруживают в себе глубинные потрясения, трудно определимые, но от этого не менее реальные, которые во всех регионах и во все времена имеют аналогичный характер; наконец, замечая очевидную разницу между крушением государства и концом цивилизаций, наблюдая, как один и тот же культурный фактор то упорно сохраняется в какой-нибудь стране, находящейся под чужеземным владычеством, несмотря на самые катастрофические события, то, напротив, исчезает или трансформируется перед лицом незначительных невзгод, мы все больше приходим к мысли о том, что принцип смерти, лежащий в основе всех наций, присущ не только им, но и всем остальным.
Мои исследования, изложенные здесь, посвящены рассмотрению этого важного факта.
Нам, живущим в данную эпоху, первым выпало узнать, что любая общность людей и связанная с ней интеллектуальная культура обречены на гибель. В прежние времена этого не знали. В античную эпоху на Востоке религиозное создание, изумленное зрелищем великих политических катастроф, относило их за счет небесной чумы, ниспосланной за грехи народа; считалось, что такое наказание должно привести к покаянию других грешников, еще не наказанных. Евреи, плохо понявшие смысл Библии, полагали, что их империя никогда не кончится. Рим, даже когда он начинал клониться к упадку, не сомневался в своей вечности, о чем свидетельствует Амедей Тьери в своей книге «Галлия под римским владычеством». Нынешнее поколение не только увидело больше, но намного больше поняло: нет сомнений в смертности человека, потому что все люди, жившие до нас, умерли, точно так же мы твердо знаем, что сочтены и дни народов, хотя их существование длится дольше, так как среди нас нет тех, кто царил когда-то до нас. Поэтому для прояснения нашего вопроса не стоит прибегать к мудрости древних, которые могут нам предложить одно-единственное фундаментальное замечание, а именно: наличие божественного перста, управляющего этим миром, причем это обстоятельство признается во всей полноте, которую ему приписывает католическая церковь. Бесспорно, что ни одна цивилизация не закатится без вмешательства Бога, и применять к смертности всех без исключения цивилизаций священную аксиому, которой древние богословы пользовались с целью объяснения крупных катастроф, рассматриваемых ими как изолированные факты, — это значит провозгласить истину высшего порядка, которая должна определять поиск земных истин. Признать, что все нации гибнут, потому что они виновны, — это значит провести параллель с поведением отдельных людей и видеть в грехе зерна разрушения. Следуя этой логике, даже мало-мальски просвещенный человек будет считать, что каждый народ ждет участь тех, кто его составляет, что каждая нация виновна виной своих составных элементов, поэтому исчезнет так же, как исчезнут они; но повторяю: кроме этих двух безусловных истин древние не оставили ничего, что бы могло нам помочь.
Они ничего не говорят о том, как божественная воля приводит к гибели народов — напротив, они считают, что пути этой воли неисповедимы. Охваченные почтительным страхом при виде руин прошлого, они поспешно заявляют, что государства не развалились бы без воли Провидения. Я готов поверить, что в некоторых обстоятельствах могло случиться чудо, но там, где священные свидетельства не дают точного ответа — а это как раз большинство случаев, — можно на законных основаниях считать мнение древних неполным, недостаточно подкрепленным и признать, что поскольку небесный гнев обрушивается на нации постоянно, причем в силу какого-то решения, предшествующего появлению самого первого народа, такой приговор является предопределенным, закономерным и соответствует непреложному кодексу вселенной, а также остальным законам, которые неуклонно управляют как живой природой, так и неорганическим миром.
Возможно, у нас есть основания упрекать священную философию древних времен в том, что, в силу недостаточности опыта и ограниченности, она объясняет тайну неопровержимой теологической истиной, которая сама представляет собой тайну, и не касается фактов, находящихся в области разума, но мы не можем поставить ей в упрек то, что она не поняла величия проблемы или стала искать решение на земном уровне. Лучше сказать, что она ограничилась постановкой вопроса, и не ее вина, что она не решила его, и даже не прояснила. Именно поэтому теологическая философия стоит выше всех трудов школы национализма.
Лучшие умы Афин и Рима пришли к следующему выводу, который не опровергнут до сих пор: государства, народы, цивилизации гибнут только от роскоши, безделья, плохого управления, падения нравов, фанатизма. И эти факторы — либо в совокупности, либо по отдельности — были объявлены причиной краха того или иного общества, а естественным выводом из этого постулата является следующий: если нет в наличии ни одного из этих элементов, никакой иной разрушительной силы и быть не может. В результате приходится признать, что всякое общество умирает только насильственной смертью, будучи в этом отношении более счастливо, чем человек, и что если устранить упомянутые выше причины разрушения, то можно представить себе народ, столь же долговечный, как сам земной шар. Рассуждая таким образом, древние и не подозревали о том, к чему это приведет; они видели в этом лишь способ утвердить моральную доктрину, что, как известно, служит единственной целью их исторической системы. В описании событий они настолько были озабочены доказательством благости добродетели и пагубности порока и преступности, что все, выходящее за рамки этого нравственного контекста, их почти не интересовало и чаще всего не замечалось или игнорировалось. Этот метод был ложным, ограниченным и слишком часто противоречил намерениям своих создателей, т. к. клеймо добродетели или порока ставилось в зависимости от требований момента; но до определенной степени это можно объяснить благими намерениями, и если гений Плутарха и Тацита извлек из этой теории только романы и пасквили, то, смею утверждать, эти романы великолепны, а пасквили благородны.
Мне хотелось бы проявить снисходительность к мыслителям восемнадцатого века, но у них есть свои мэтры, а это уже другое дело: первые были до фанатизма озабочены поддержанием социального порядка, вторыми же двигала жажда нового и стремление к разрушению; одни пытались извлечь добрые плоды из своих выдумок, другие извлекали из них ужасные последствия, умея находить оружие против всех принципов правления, которым по очереди наклеивали ярлык тирании, фанатизма и падения нравов. Чтобы не дать обществу погибнуть, Вольтер предлагал покончить с религией, законом, промышленностью, торговлей под тем предлогом, что религия есть фанатизм, закон — это деспотизм, промышленность и торговля суть роскошь и разврат. Следовательно, наличие стольких недостатков означает дурное правление.
Моя задача меньше всего состоит в том, чтобы вступить в полемику: я хотел лишь отметить, насколько различные результаты дает мысль, общая для Фукидида и аббата Рейналя — у одного она сугубо консервативна, у второго цинично агрессивна и в обоих случаях ошибочна. Неправда, что всегда замешаны непременно те причины, которыми объясняют падение народов, и, охотно признавая, что в какой-то момент умирания народа они могут присутствовать, я отрицаю, что они достаточно сильны, что в них достаточно разрушительной энергии, чтобы без других факторов привести к столь пагубным катастрофам.
ГЛАВА II Фанатизм, роскошь, дурные нравы и безверие не всегда приводят к падению того или иного общества
Необходимо прежде всего объяснить, как я понимаю термин «общество». Это не круг людей, более или менее широкий, в котором в той или иной форме осуществляется процесс правления. Афинская республика — это не есть общество, не является обществом королевство Магадха, империя Понта или египетский Халифат эпохи Фатимитов. Все это фрагменты общества, которые, разумеется, трансформируются, сближаются или разделяются под влиянием естественных законов, которые я пытаюсь установить, но наличие или исчезновение которых не определяет жизнь или смерть общества. Формирование таких фрагментов — это чаще всего переходный феномен, он ограниченным или вообще косвенным образом действует на цивилизацию, в которой идет этот процесс. Под обществом я понимаю собрание, более или менее совершенное с политической точки зрения, но недостаточное с точки зрения социальной, людей, которые живут под воздействием сходных идей и обладают похожими инстинктами. Таким образом, Египет, Ассирия, Греция, Индия, Китай были, или остаются поныне, сценой, где различные общества реализуют свое предназначение (если абстрагироваться от пертурбаций в их политическом устройстве). Я собираюсь вести речь о составных элементах, только когда это будет касаться целого, поэтому буду употреблять термин «нация» или «народ» в общем или ограниченном смысле, чтобы избежать двусмысленности. Поэтому я возвращаюсь к предыдущему вопросу и заявляю, что фанатизм, роскошь, дурные нравы и безверие не обязательно ведут к гибели народов.
Все эти факторы, иногда по отдельности, иногда одновременно и даже в ярко выраженной форме, встречались у наций, которые от этого чувствовали себя еще лучше или, по крайней мере, не хуже.
Империя ацтеков держалась главным образом на фанатизме. Я не могу представить себе ничего более фанатичного, нежели социальный строй, опирающийся на религиозную основу, которую постоянно питают кровью человеческие жертвоприношения, о чем свидетельствует Прескотт в своей «Истории завоевания Мексики». Недавно появились веские доказательства того, что древние народы Европы никогда не практиковали религиозное убийство и не приносили в жертву невинных, хотя военнопленные или потерпевшие кораблекрушение не входили в эту категорию, между тем как для древних мексиканцев хороши были любые жертвы. С беспримерной жестокостью, которую современные физиологи считают общей чертой племен нового мира, они убивали соплеменников на своих алтарях, и это не мешало им оставаться могущественным, процветающим и талантливым народом, который, может быть, процветал бы таким образом еще долгое время, если бы гений Фернандо Кортеса и храбрость его спутников не положили конец столь чудовищной империи. Из этого следует, что фанатизм не есть причина гибели государств.
Роскошь и изнеженность также нельзя считать более вескими причинами; их последствия ощущаются в среде высших классов, и я сомневаюсь, что у греков, персов, римлян изнеженность и роскошь, пусть и в иных формах, были более выражены, нежели в сегодняшней Франции, Германии, Англии, России (России особенно) и у наших соседей по ту сторону Ла-Манша; между прочим мне кажется, что эти две последние страны отличаются особой жизнестойкостью среди государств нынешней Европы. А в средние века венецианцы, генуэзцы, пизанцы копили сокровища со всего мира, выставляли их в своих дворцах, возили на своих кораблях по всем морям, и это обстоятельство ничуть не ослабило их. Поэтому изнеженность и роскошь не служат для народа причинами ослабления и умирания.
Даже упадок нравов, самый страшный бич человечества, не обязательно несет в себе разрушительную функцию. Для того, чтобы такой упадок был разрушительным, необходимо, чтобы процветание нации, ее могущество и авторитет были напрямую связаны с чистотой ее обычаев, однако это вовсе не так. Часто ссылаются на странные фантазии, сопровождавшие добродетели первых римлян (см., например, «Письмо герцогине Монтозье» Бальзака). Нет ничего возвышенного в том, что родовитые патриции обращались со своими женами, как с рабынями, с детьми, как с домашней скотиной, а подданных третировали, как диких зверей; и если бы сегодня остались защитники такого образа действий, пожелавшие порассуждать о разном моральном уровне в разные эпохи, разбить их аргументы не составило бы труда. Во все времена злоупотребление силой вызывало одинаковое возмущение; хотя никого из царствующих особ не прогнали после насилия над Лукрецией, и никого не отдали под суд после покушения Аппия, но, по крайней мере, более глубокие причины этих двух великих революций, которые были связаны с такими предлогами, в достаточной мере свидетельствуют об отношении к общественной морали в то время. Нет, не добродетель, даже самой высокой пробы, является причиной силы народов; с начала исторической эпохи мы не знаем ни одной общности людей, как бы мала она ни была, в которой отсутствовали бы заслуживающие порицания примеры, однако же, сгибаясь под таким презренным бременем, государства не становились слабее, а зачастую, наоборот, черпали свое величие именно в этом. Спартанцы заслужили восхищение благодаря бандитским законам. А разве финикийцы погибли из-за развращенности, которая их пожирала и которую они сеяли повсюду? Да нет же: именно развращенность была главным инструментом их могущества и славы; с того самого дня, когда они появились на греческих островах[1] — негодяи и злодеи, соблазняющие женщин, чтобы превратить их в товар, грабящие амбары и пускающие награбленное в продажу, — упоминание о них вызывало трепет, но от этого они не утратили величия и сохранили в анналах истории почетное место, которого не могла поколебать ни их жадность, ни дурное поведение.
Я не склонен искать в молодых обществах нравственное превосходство, но сомневаюсь, что стареющие, т. е. приближающиеся к своему краху нации представляют взору строгого критика более благостную картину. Нравы смягчаются, люди находят общий язык, взаимные отношения становятся определенными и общепринятыми, а теории о справедливости и несправедливости постепенно оттачиваются. Трудно доказать, что во времена, когда греки сокрушили империю Дария, в эпоху, когда готы захватили Рим, в Афинах, в Вавилоне и в великом имперском городе было меньше честных людей, чем в славные дни Гармодия, Кира Великого и Пебликолы.
Впрочем, за примерами далеко ходить не обязательно. Одним из мест на земле, где мы видим самый большой прогресс и самый яркий контраст с наивным веком, является Париж; однако многие религиозные деятели и ученые мужи признают, что ни в одном другом месте никогда не было столько добродетелей, набожности, мягкости, утонченности, как в этом сегодняшнем великом городе. Идеал добра здесь также высок, каким он мог быть в душах самых почтенных персонажей семнадцатого столетия, и тем не менее в нем много горечи, жестокости и дикости, даже — осмелюсь сказать — педантизма; таким образом, именно там, где современный разум нашел пристанище, мы видим поразительные контрасты, каких не знали прошлые века.
Кроме того, я не нахожу, что в периоды развращенности и упадка недоставало великих людей — я имею в виду людей, отличавшихся сильным характером и настоящими добродетелями. Если покопаться в истории римских императоров, то окажется, что большинство стояли выше своих подданных как по званию, так и по заслугам, например, Траян, Антоний Благочестивый, Септимий Север и другие; ниже трона, почти в самой гуще плебса я восхищаюсь великими врачами и великими мучениками, апостолами молодой Церкви, не считая добронравных язычников. Добавлю, что активных, твердых, доблестных личностей было такое множество, что нет сомнений в том, что во времена Цинцинната в Риме не было недостатка в славных людях во всех областях человеческой деятельности. Чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к фактам.
Люди добродетельные, энергичные, талантливые, коих не было недостатка в периоды упадка и дряхления обществ, встречались, быть может, в еще большем количестве, чем в молодых государствах; кроме того, общий нравственный уровень в те периоды был выше. Следовательно, нельзя утверждать, что в дряхлеющих государствах падение нравов более выражено, чем в государствах, рождающихся на свет, что это падение ведет к уничтожению народов, поскольку некоторые страны, напротив, жили за счет таких нравов; но можно пойти дальше и показать, что нравственный упадок не обязательно является смертельным, т. к. из всех болезней, поражающих общество, он обладает способностью к быстрому излечению.
В самом деле, те или иные нравы народа часто меняются в зависимости от периодов, переживаемых этим народом. Обратимся к нашим французам и увидим, что галло-римляне V–VI вв., хотя и были побежденными, стояли гораздо выше, чем их доблестные победители, во всех отношениях нравственности и морали, а если брать их по отдельности, они не всегда уступали им по храбрости и воинской доблести. Возможно, в более поздние времена, когда обе расы начали смешиваться, ситуация ухудшилась, а к восьмому и девятому столетиям территория страны не являла собой предмет большой гордости. Но в XI–XIII вв. картина совершенно изменилась, и по мере того, как общество впитывало в себя самые разногласные элементы, состояние нравов заслуживало все большего уважения. Четырнадцатый и пятнадцатый века стали периодом извращенности и конфликтов, расцвел разбой, словом, это была эпоха упадка в самом широком и строгом значении этого слова; можно было бы сказать так: в результате разврата, казней, тирании, полной утраты благородства среди знати, которая грабила своих крепостных, среди буржуа, которые продавали родину Англии, среди разгульных церковников, короче во всех слоях социума, это общество потерпело крах и под своими развалинами погребло и скрыло столько постыдного. Тем не менее общество продолжало жить, оно приложило усилия и вышло из кризиса. Шестнадцатый век, несмотря на кровавые безумства — последствия предыдущей эпохи, — отличался большим благородством по сравнению со своим предшественником, и для человечества ночь Святого Варфоломея кажется не таким позорным событием, как резня Арманьяков. Наконец, из этой переходной эпохи французское общество вышло к свету и чистоте эпохи Фенелона, Боссюэ и Монтозье. Таким образом, вплоть до Людовика XTV наша история представляет собой быстрое чередование переходов от добра к злу, и жизнеспособность, свойственная нации, не имеет отношения к состоянию ее нравственности. Я кратко изложил самые явные различия, множество более конкретных остались за пределом книги, т. к. для этого потребовалось бы много места, но разве не видели мы собственными глазами, как резко менялся уровень морали за каждые десять лет нашей истории, начиная с 1787 г.? Итак, я прихожу к окончательному выводу: падение нравов есть преходящий фактор, подверженный колебаниям, и его нельзя рассматривать как необходимую и решающую предпосылку разрушения государства.
Обратим внимание на один аргумент, связанный с сегодняшним днем и чуждый идеям XVIII в., но настолько уместный при анализе падения нравов, что о нем нельзя упомянуть вскользь. Многие полагают, что конец любого общества неизбежен, если религиозные идеи начинают деградировать и исчезать. Проводится параллель между Афинами и Римом, а именно, это касается публичной демонстрации доктрин Зенона и Эпикура, отказа от национальных культов и краха обеих республик. Впрочем, стараются не замечать, что кроме этого примера больше нечем проиллюстрировать подобный синхронизм, что персидская империя в момент своего падения была привержена культу религиозных магов, что Тир, Карфаген, Иудея, ацтекская и перуанская монархии погибли, усиленно молясь своим богам, и что, следовательно, невозможно утверждать, что все народы в периоды своей гибели отказывались от культа предков. Но и это еще не все: в двух цитированных выше случаях больше внешнего сходства, нежели глубины, и я совершенно не согласен с тем, что в Риме, как и в Афинах, античный культ был забыт еще до того, как на его место заступило окончательно восторжествовавшее христианство; иными словами, я считаю, что в области религиозной веры ни у одного народа на земле не наблюдалось непрерывности, что, когда изменилась форма или интимная сущность веры, галлы ухватились и за римского Юпитера и за Юпитера христианского точно так же, как мертвый хватает живого, причем без пресловутого переходного периода безверия; а поскольку не было в истории нации, которую можно с полным правом назвать безбожной, нельзя утверждать, что государства погибают от недостатка веры.
Я понимаю, на чем зиждется такая точка зрения. Незадолго до Перикла в Афинах и у римлян в эпоху Сципионов среди высших классов распространился обычай сначала рассуждать о религиозных делах, затем подвергать их сомнению, потом вообще отступиться от них и гордиться атеизмом. Постепенно этот обычай завоевывал все больше сторонников, и скоро почти не осталось истинно верующих.
В этом аргументе есть доля истины, но много в нем и ложного. Разумеется, факты говорят о том, что Аспазия в завершение вечерних трапез и Лелия в кругу близких друзей получали удовольствие от попрания священных догм своих стран, но тем не менее в эти периоды, кстати, самые блистательные в истории Греции и Рима, было опасно вслух проповедовать подобные идеи. Неосторожность любовницы дорого обошлась самому Периклу: стоит вспомнить слезы, проливавшиеся им перед судом, которые тем не менее не смогли оправдать прекрасную атеистку. Вспомним почти официальный язык поэтов того времени, когда Аристофан и Софокл после Эсхила яростно ополчились против осквернителей богов. Дело в том, что вся нация верила в своих богов, считала Сократа виновником всех перемен и желала суда над Анаксагором. А что потом?.. Смогли ли философские и безбожные теории овладеть широкими массами? Я заявляю: никогда, ни в какую эпоху им этого не удавалось. Скептицизм остался привычкой высшего общества и не выходил за его пределы. Мне могут возразить, что нет смысла говорить о том, как думали простые горожане, сельские жители, рабы, не имевшие влияния на государство и политику. Но дело в том, что такое влияние у них было, и до самого последнего вздоха язычества они сохраняли свои храмы и свои алтари, содержали своих иерофантов, и самые известные, просвещенные и самые твердые в отрицании религии люди не только выставляли напоказ свое благочестие в одежде, но между чтением Лукреция исполняли самые неприятные культовые обряды и не только добросовестно посещали церемонии, но в редкие часы досуга, отнимая время у изнурительных политических игр, писали моральные трактаты.
Я имею в виду великого Юлия.[2] Мало того: все императоры после Цезаря являлись верховными священниками; еще Константин, хотя и обладал разумом, более просвещенным, чем все его предшественники, чтобы отказаться от столь неприглядной обязанности, мало приличествующей его званию христианского князя, под влиянием общественного мнения, очевидно достаточно влиятельного даже в ту эпоху, должен был считаться с национальной античной религией. Таким образом, речь идет не о вере простых горожан, сельских жителей и рабов, а о мнении людей просвещенных. И напрасно это мнение порой восставало, от имени разума и здравого смысла, против абсурдности язычества — народные массы не хотели и не могли отказаться от одной веры, пока им не предложили другую вместе с доказательствами ее истинности и целесообразности в мирских делах; давление этого общего чувства было настолько сильным, что в третьем веке в среде высших классов появилась религиозная реакция, причем серьезная реакция, которая продолжалась вплоть до окончательного перехода народа в лоно Церкви, а царство философии достигло апогея при Антониях и начало хиреть вскоре после их смерти. Но здесь не место обсуждать этот вопрос, хотя он представляет интерес для истории человеческой мысли; достаточно заметить, что обновление захватывало все более широкие слои народа.
Чем больше старился римский мир, тем выше становился авторитет армии. Все, от императора, как правило избираемого из гвардии, до самого последнего офицера его свиты, до самого мелкого областного управителя, начинали под лозой центуриона. Т. е. все выходили из этих народных масс, чью неоспоримую набожность мы уже отмечали, а взойдя на более высокую ступень, встречались — и эта встреча их шокировала и ранила — с античным блеском знатных горожан, городских сенаторов, которые смотрели на них как на выскочек и с радостью поставили бы их на место, если бы не страх. Существовала вражда между настоящими хозяевами государства и древними родовыми семействами. Военачальники были верующими и фанатичными, примерами служат Максимин, Галер и сотни других, между тем как сенаторы и декурионы находили удовольствие в скептической литературе, но поскольку все вели придворную жизнь, т. е. жизнь среди военных, им пришлось усвоить язык и убеждения нового времени. Постепенно все жители империи стали набожными, и именно через набожность сами философы во главе с Эвхемером придумали системы, с тем чтобы примирить рационалистические теории с культом государства, кстати, в этом особенно преуспел император Юлиан. Не стоит слишком восхвалять это возрождение языческого благочестия, потому что из него вышло большинство преследователей наших мучеников. Народ, оскорбленный атеистическими сектами в своей вере, терпел, пока над ним довлели правящие классы, но едва имперская демократия низвела эти классы на самую унизительную ступень, простолюдины возжелали мести и по ошибке перебили многих христиан, которых они называли нечестивыми и путали с философами. Вот красноречивое различие между эпохами! Царь Агриппа, язычник со скептическим умом, из любопытства захотел выслушать святого Павла.[3] Он его выслушал, вступил с ним в дискуссию, принял его за сумасшедшего, но тем не менее не наказал за то, что тот думает не так, как он. Или возьмем историка Тацита, который презирал приверженцев новой религии, но осуждал Нерона за жестокое к ним отношение — и Агриппа и Тацит были неверующими. Диолектиан больше слушал своих подданных, Деций и Аврелий были фанатики, как и их народ.
А сколько тягот пришлось перенести, пока римские власти окончательно не приняли христианство и не привели население в лоно новой веры! В Греции было очень сильное сопротивление — как среди ученых мужей, так и в городах и селах; епископы приложили большие усилия, чтобы одолеть местных божков, и победа в конечном счете была достигнута не столько за счет обращения и убеждения, сколько благодаря ловкости, терпению и времени. Гений апостолов в сочетании со всевозможными уловками сумел заменить божеств лесов, лугов, рек святыми, мучениками и девственницами. Прошло много времени, было сделано немало оплошностей, прежде чем был найден верный путь. Да что говорить о временах отдаленных! Разве в самой Франции нет прихода, где бы священников до сих пор не заботили суеверия, столь же устойчивые, сколь нелепые? В католической Бретани в прошлом столетии один епископ долго сражался с культом каменного идола. Он приказывал бросать тяжелую глыбу в воду, и всякий раз упрямые поклонники доставали ее, и потребовалось вмешательство пехоты, чтобы разбить идола на куски. Вот вам наглядный пример долгожительства язычества. Итак, я делаю вывод: нет оснований утверждать, что Рим и Афины хоть на один день были лишены религиозных чувств.
Следовательно, поскольку ни в далеком прошлом, ни во времена нынешние ни одна нация не отвергала своего культа, пока ей не давали другой, нельзя сказать, что крах народов есть следствие их безверия.
Отказываясь принять разрушительную силу фанатизма, роскоши, падения нравов и безверия, я перехожу к вопросу о дурном правлении, а этот предмет заслуживает отдельного разговора.