Византия: трагедия империи 8 страница
Испания активно участвовала в религиозных войнах, увенчавшихся кошмаром Тридцатилетней войны (1618–1648 гг.). Эти конфликты породили своего рода «миф о создании» современного Запада, который пытается объяснить, откуда пошел наш секулярный способ управления[1146]: мол, богословские споры, связанные с Реформацией, настолько воспламенили католиков и протестантов, что они начали убивать друг друга в бессмысленных войнах, доколе насилию не положило конец возникновение либерального государства с отделением религии от политики. Европа получила тяжкий урок: как только конфликт перерастает в «священный», насилие не знает границ и компромисс становится невозможным, ибо все его участники убеждены, что Бог на их стороне. Поэтому религии нельзя больше позволять оказывать влияние на политическую жизнь.
Однако дело обстоит значительно сложнее. После Реформации северно-восточная Германия и Скандинавия были в основном лютеранскими; Англия, Шотландия, северные Нидерланды, Рейнланд и южная Франция – в основном кальвинистскими; остальной континент – преимущественно католическим. Конечно, это влияло на международные отношения, но у европейских властителей были и другие заботы. Скажем, многих из них (особенно тех, кто с абсолютистскими замашками) тревожил необычный успех Габсбургов, которые теперь правили германскими землями, Испанией и южными Нидерландами. Мечте Карла V достичь всеевропейской гегемонии по османской модели противостояла плюралистическая динамика, тяготевшая к суверенному национальному государству[1147]. Немецкие князья, разумеется, боролись с амбициями Карла V и сохраняли местную власть и традиционные привилегии.
Впрочем, сами участники этих войн считали, что сражение между протестантами и католиками идет не на жизнь, а на смерть. Религиозные сантименты помогали солдатам и военачальникам дистанцироваться от врага и не ощущать в нем человека. Они оправдывали жестокость нравственным пылом, который делал ее не только выносимой, но и благородной: идет борьба за правое дело! Однако на это способны и секулярные идеологии. Да и не были эти войны насквозь «религиозными» в современном смысле слова. В противном случае, к примеру, протестанты и католики никогда не оказались бы на одной стороне. А ведь такое случалось на каждом шагу: единоверцы сражались с единоверцами[1148]. Всего лишь через два года после того, как Карл V стал императором Священной Римской империи, Лютер был осужден Вормсским рейхстагом (1521 г.). Однако в первые 10 лет правления Карл V, хотя и католик, почти не обращал внимания на германских лютеран: его больше интересовала борьба с папой и католическими королями Франции. Католические правители особенно невзлюбили указы Тридентского собора, которые ограничивали их власть, – еще один эпизод в давних попытках европейских монархов установить контроль над Церковью в своих пределах[1149]. В 1556 г. папа Павел IV отправился воевать с Филиппом II, сыном Карла V и благочестивым католическим королем Испании![1150]Католических королей Франции настолько тревожили Габсбурги, что против них они были готовы заключать союзы даже с турками-османами[1151]. За тридцать с лишним лет (1521–1552 гг.) они провели пять военных кампаний против католического императора, которого поддерживали в этих конфликтах многие германские князья-протестанты; Карл V наградил их, увеличив их власть над церквями в своих землях[1152].
Между тем германских князей, католических и лютеранских, тревожили мечты Карла V о централизации. В 1531 г. некоторые протестантские князья и горожане образовали против него Шмалькальденский союз. Однако во время первой Шмалькальденской войны другие видные лютеранские князья встали на сторону Карла V, а французский католический король Генрих II присоединился к лютеранской лиге в борьбе с войсками императора. Католические германские князья сохранили нейтралитет[1153]. Более того, многие солдаты в императорской армии Карла V были наемниками и сражались вовсе не за веру (у некоторых – протестантскую!), а за деньги[1154]. Поэтому никак нельзя сказать, что эти войны были обусловлены сектантским пылом. В конце концов Карлу V пришлось признать поражение и заключить Аугсбургский мир (1555 г.). Протестантским князьям разрешили сохранить захваченную ими католическую церковную собственность, и с тех пор в Европе религиозная принадлежность местного правителя определяла веру подданных – принцип, который впоследствии воплотится в максиме cuius regio, eius religio («чья страна, того и религия»)[1155]. Карл V отрекся от престола и ушел в монастырь, а империю разделили между его братом Фердинандом (германские земли) и его сыном Филиппом II (Испания и Голландия).
Это была политическая победа одной государственной концепции над другой[1156]. Католические и лютеранские князья Германии объединились против Карла V, правильно рассудив, что он хочет не столько сокрушить ересь, сколько усилить свою власть за их счет[1157]. Крестьянство и низшие классы не выказывали особой богословской убежденности, а метались от католичества к лютеранству и обратно, как требовали их повелители и хозяева[1158]. Под конец борьбы Аугсбургский мир существенно усилил политическую власть князей (как католических, так и протестантских). Отныне они могли использовать Реформацию к своей выгоде, взимая налоги с клира, присваивая церковное имущество, контролируя образование и потенциально распространяя свою власть (через приходы) на каждого из своих подданных[1159].
Сходную неоднозначность можно наблюдать во французских религиозных войнах (1562–1598 гг.). Они были не только сражением кальвинистских гугенотов с католическим большинством, но и политической борьбой аристократических группировок[1160]. Гизы были католиками, а южные Бурбоны – гугенотами; Монморанси разделились, причем поколение постарше склонялось к католичеству, а поколение помоложе – к гугенотам. Эти аристократы защищали свои традиционные права в противовес попыткам короля создать централизованное государство с un roi, une foi, une loi («одна вера, один закон, один король»). Социально-политический аспект конфликта был столь очевиден, что до 1970-х гг. большинство ученых полагали, что короли и знать лишь прикрывали верой сугубо мирские амбиции[1161]. Однако в своей авторитетной статье Натали Земон Дэвис показала, как, опираясь на Библию, богослужение и народные традиции, католики и протестанты в ряде народных обрядов дегуманизировали друг друга; по ее мнению, эти французские гражданские войны носили «глубоко религиозный» характер[1162]. С тех пор ученые снова стали подчеркивать роль религии, хотя и отмечая, что на тот момент «политика» и «религия» еще не разделялись[1163].
25 октября 1534 г. кальвинисты развесили язвительные сатирические плакаты с нападками на католическую мессу в публичных местах Парижа, Блуа, Орлеана и Тура. Один из них оказался даже на двери спальни Франциска I. Идя на утреннюю мессу, католики вынуждены были лицезреть надпись заглавными буквами: «ПОДЛИННОЕ СУЖДЕНИЕ ОБ УЖАСНОМ, ВОПИЮЩЕМ И НЕПЕРЕНОСИМОМ НЕЧЕСТИИ ПАПСКОЙ МЕССЫ». Французский памфлетист Антуан Маркур перечислил четыре аргумента против евхаристии, «из-за которой весь мир… будет совершенно разрушен, потерян и опустошен»: кощунственно считать, что месса повторяет совершенную жертву Христа на Голгофе; тело Иисуса пребывает с Богом на небесах, а потому не может присутствовать в хлебе и вине; учение о пресуществлении не имеет основания в Библии; причастие – это лишь акт воспоминания. Заканчивался текст яростными нападками на клир:
Этой [мессой] они захватили, уничтожили и поглотили все, что только может быть, живое и мертвое. Благодаря ей они могут жить без какого-либо долга и ответственности перед кем-либо и чем-либо, и даже без необходимости учиться… Они убивают, сжигают, разрушают и убивают, как разбойники, всех, кто противоречит им, ибо ныне ничего не осталось у них, кроме силы[1164].
Полемика дошла до таких крайностей, что даже Теодор Беза, будущий преемник Кальвина в Женеве, осудит ее в своей «Истории Реформации во Франции в 1521–1563 гг.». Однако именно эти недостойные выпады спровоцировали французские религиозные войны.
Увидев плакаты, король начал жестокие гонения на гугенотов, и многие (включая Кальвина) были вынуждены покинуть страну. Франциск I с его открытостью новым идеям и готовностью привечать таких гуманистов, как Эразм, не был религиозным фанатиком. Однако он справедливо увидел в плакатах не только богословское обличение, но и критику всей политической системы. Ведь евхаристия была высшим выражением социальных уз: причастник переживал единение не только со Христом, но и со всей общиной[1165]. Это ритуал «приветствия, общности, даяния, принятия и миротворчества»[1166]. Перед причастием католики должны были просить у ближних прощения за обиды; от одного и того же освященного хлеба вкушали и король, и священники, и знать, и простой люд, тем самым объединяясь в тело Христово. Более того, и католики, и протестанты увидели в этих плакатах завуалированные нападки на монархию. Французские короли всегда имели полубожественную ауру. Когда кальвинисты отрицали действительное присутствие тела и крови Христа в евхаристических дарах, они имплицитно отрицали соединение физического и сакрального начал, которое было важно для средневекового христианства и которое воплощал король[1167]. Повесить грубый плакат на двери королевской спальни было действием и религиозным, и политическим. А для Франциска I религиозная и политическая сферы оставались нераздельными.
И все же в ходе последующих войн французы не разделились четко на протестантское и католическое сообщества[1168]. Зачастую люди переходили конфессиональные границы и даже меняли религиозную принадлежность[1169]. В 1574 г. Генрих де Монморанси, наместник Лангедока и католик по вероисповеданию, примкнул к гугенотам в противостоянии монархии[1170]. В 1579 г. целый ряд гугенотов были готовы сражаться против короля под знаменем ультракатолического герцога Гиза, претендента на престол[1171]. И даже католические короли заключали союзы с протестантами в своей борьбе с Габсбургами, которых Аугсбургский мир осадил, но не нейтрализовал. Карл IX (1560–1574 гг.) воевал совместно с гугенотами против испанских Габсбургов в Нидерландах, а в 1580 г. Генрих III (1574–1589 гг.) был готов поддержать голландских кальвинистов против католической Испании.
В борьбе с аристократией низы также выходили за рамки сектантской узости. В 1562 г. сотни католических крестьян примкнули к восстанию против католического аристократа, который запретил своим гугенотским крестьянам вести богослужения на протестантский лад[1172]. Католические и протестантские крестьяне еще раз объединили силы в 1578 г. в борьбе с повышенными налогами; восстание длилось больше года, пока мятежников не перебили королевские войска[1173]. В ходе еще одного протеста (1590-е гг.) двадцать четыре протестантские и католические деревни в От-Битерруа установили альтернативную систему самоуправления[1174], а на юго-западе протестанты и католики неоднократно совместно восставали против знати, причем в некоторых мятежах участвовало до 40 000 человек. У кроканов, самых знаменитых из этих группировок, пренебрежение религиозными различиями было одним из условий членства[1175].
После убийства Генриха III в 1589 г. на трон взошел гугенотский лидер Генрих Наваррский, став королем Генрихом IV. Он положил конец религиозным войнам во Франции, обратившись в католичество и взяв курс на строгий нейтралитет. Нантским эдиктом (1598 г.) он даровал гугенотам религиозные и гражданские свободы, а когда парламент изгнал иезуитов из Франции, он позволил им вернуться. Впрочем, это не привело к созданию терпимого и секулярного государства, ибо от идеала «единой веры» Генрих IV не отказался: Нантский эдикт был лишь временной мерой и попыткой выиграть время, успокоив гугенотов. Французская корона была еще слишком слаба, чтобы добиться религиозного единообразия, которое, как думали короли, поможет централизовать государство и сплотить нацию[1176].
Несмотря на политику терпимости, проводимую Генрихом IV, Европа неуклонно сползала к кошмару Тридцатилетней войны, которая унесет жизни 35 % населения Центральной Европы. Опять-таки религиозная солидарность внесла лепту в конфликты, но не была единственным мотивом[1177]. Это было ясно уже в 1609 г., когда пфальцский курфюрст Фридрих V попытался создать всеевропейский союз протестантских княжеств против Габсбургов. Почти никто из протестантских князей не примкнул к нему, но союз получил католическую поддержку со стороны Генриха IV и Карла Эммануила Савойского. Настоящая же война началась с восстания в католической Богемии против католического габсбургского императора Фердинанда II: в 1618 г. повстанцы дерзко предложили корону Богемии кальвинисту Фридриху V, но другие члены Протестантского союза отказались ему помогать, и двумя годами позже союз распался[1178]. У Габсбургов ушло два года на то, чтобы сокрушить восстание и вернуть католичество в Богемии. А тем временем голландцы предприняли новые посягательства на власть Габсбургов.
Европейские князья противились империализму Габсбургов, но единого «католического» или «протестантского» ответа не существовало. Католическая Франция почти всегда поддерживала протестантских князей Германии против империи. В войне сражались наемники, а они прежде всего ориентировались на то, кто больше платит. Поэтому, скажем, протестанты из Шотландии и Англии служили в войсках католической Франции[1179]. Католический военачальник Эрнст фон Мансфельд сначала вел императорскую армию на католических богемских мятежников, но в 1621 г. сменил сторону и взялся командовать войсками кальвиниста Фридриха V в Богемии[1180]. Альбрехт фон Валленштейн, богемский вождь наемников, который стал имперским генералиссимусом, был лютеранином, а многие из его пехотинцев – протестантами, бежавшими от католических гонений в своих странах. Валленштейна больше интересовало военное дело, чем религия[1181]. Для помощи императору он в какой-то момент выставил частную армию в 50 000 солдат. Безразличный к социальному статусу и религиозным взглядам своих спутников, он требовал от войск лишь послушания и эффективности. При этом он позволял солдатам грабить и терроризировать сельское население.
К 1629 г. император Фердинанд II, казалось, вернул себе контроль над империей. Однако годом позже ситуация изменилась, когда кардинал Ришелье, первый министр Франции, убедил шведского короля Густава II Адольфа вторгнуться в империю Габсбургов. Густава II Адольфа часто изображают как героя протестантского дела, но он не упомянул религию в своей декларации о намерениях в июне 1630 г. и поначалу испытывал трудности с поиском союзников[1182]. Наиболее могущественные из германских протестантских князей видели в шведском вторжении угрозу и сформировали третью партию, отдельно и от шведов, и от Габсбургов. Когда лютеранские германские крестьяне попытались выгнать шведов-лютеран со своей территории в ноябре 1632 г., их попросту перебили[1183]. Однако после битвы при Брейтенфельде (1631 г.), когда шведы нанесли поражение Католической лиге германских князей, многие земли, которые пытались сохранить нейтралитет, примкнули к шведам. Недофинансирование, недоснабжение и неважное руководство войсками приводили к тому, что шведские солдаты разоряли села и убивали множество мирных жителей[1184]. Тридцатилетняя война повлекла за собой такое число жертв отчасти потому, что привлекла наемников, которые должны были сами себя обеспечивать. А сделать они это могли, лишь жестоко грабя мирных жителей, терзая женщин и детей, убивая пленных.
В 1631 г. на выручку протестантской Швеции пришла католическая Франция, пообещав поддержать кампанию, а впоследствии выставив войска против католической имперской армии (1634–1635 гг.). Имелась даже поддержка со стороны папы Урбана VIII, который хотел ослабить габсбургский контроль над папскими владениями в Италии. Однако, чтобы противостоять альянсу шведов с французами и папой, протестантские княжества Бранденбурга и Саксонии помирились с католическим императором: был подписан Пражский мир (1635 г.). Через несколько месяцев большинство лютеранских государств также заключили мир с Фердинандом II. Протестантские войска были поглощены имперской армией, а германские католики и протестанты стали рука об руку сражаться со шведами. Остаток Тридцатилетней войны сводился большей частью к борьбе католической Франции с католическими Габсбургами[1185]. Долгое время чаша весов не склонялась ни в одну сторону, доколе не были подписаны соглашения и заключен Вестфальский мир (1648 г.), который оставил австрийским Габсбургам их наследственные земли, а шведам – Померанию, Бремен и область Балтики. Пруссия стала ведущим германским протестантским государством, а Франция получила большую часть Эльзаса. И наконец, кальвинизм был разрешен в Священной Римской империи[1186]. К концу Тридцатилетней войны европейцы покончили с опасностью имперского владычества. Никогда уже не будет единой империи, построенной по персидской, римской или османской модели. Вместо этого Европа разделится на небольшие государства, каждое из которых будет обладать суверенной властью на своей территории, каждое с постоянной профессиональной армией и под властью государя, стремящегося к абсолютному господству. Чем не рецепт постоянного военного конфликта!
Без сомнения, у участников этих войн присутствовали и «религиозные» сантименты. Однако было бы анахронизмом полагать, что «религиозный» фактор здесь можно отделить от факторов социальных, экономических и политических. Историк Джон Босси напоминает, что до 1700 г. не существовало понятия о «религии» как о чем-то обособленном от общества и политики. Как мы увидим далее в этой главе, данное разграничение не будет проводиться вплоть до формального разделения Церкви и государства философами и политиками начала Нового времени, да и тогда либеральное государство возникнет далеко не сразу. А раньше «попросту не существовало ясного способа отделить религиозные действия от социальных – это разграничение представляет собой современную инвенцию»[1187]. Люди боролись за разные концепции общества, но еще не отделяли религиозное от мирского.
Это можно сказать и об Английской гражданской войне (1642–1646 гг.), которая закончилась казнью Карла I и созданием недолговечной пуританской республики при Оливере Кромвеле (1599–1658). Здесь сложнее назвать участников, которые нарушали деноминационные границы, поскольку и пуританские войска Кромвеля, и войска роялистов принадлежали к Церкви Англии. Впрочем, их понимание веры было разным. Пуританам не нравилось, что Реформация в их стране развивается слишком медленно, и они хотели «очистить» англиканский истеблишмент от «папистских» обычаев. Они не молились в красивых храмах с авторитарными епископами, а формировали небольшие и закрытые общины христиан, «рожденных свыше». Без сомнения, неуклюжие попытки Уильяма Лода, архиепископа Кентерберийского (1583–1645), искоренить кальвинизм в английских и шотландских церквях, отстранить пуританских пасторов и поддержать королевский абсолютизм послужили существенным раздражающим фактором. Кромвель был убежден, что Бог руководит земной историей и сделал англичан избранным народом[1188]. Успех армии нового образца в разгроме роялистов при Несби (1645 г.) очевидно доказывал «удивительные замыслы и явления Господа»[1189]. А жестокое покорение Ирландии Кромвель оправдывал «праведным судом Божиим»[1190].
Однако эта гражданская война больше не считается последней вспышкой религиозного фанатизма, успокоенной конституционной монархией Карла II в 1660 г.[1191]Слишком уж во многих отношениях она была частью европейской борьбы против централизации государства. Ведь Карл I хотел достичь абсолютной монархии, сходной с теми, которые возникли на континенте после Тридцатилетней войны[1192]. И гражданская война была попыткой воспротивиться централизации и защитить местные интересы, свободы и привилегии[1193]. Опять-таки, выходя за рамки сектантских разделений, шотландские пресвитериане и ирландские католики одно время сражались рядом с пуританами во имя ослабления монархии. Хотя Карл I пытался навязать шотландцам епископальное правление, они дали понять в своем манифесте (1639 г.), что бьются не только за веру, но и с целью «сбросить с себя монархическое правление»[1194]. В Великой ремонстрации, переданной Карлу I в 1641 г., пуритане утверждали, что религия и политика нераздельны: «Корень всех этих бедствий мы усматриваем в злонамеренном и пагубном стремлении ниспровергнуть основные законы и начала управления, на которых прочно покоились религия и правосудие английского королевства»[1195].
Как объясняет Уильям Кавана в книге «Миф о религиозном насилии», эти войны не были ни «сугубо религиозными», ни «сугубо политическими». Однако они действительно помогли создать представление о «религии» как деятельности личной и частной, отдельной от мирской[1196]. Аксель Оксеншерна, шведский канцлер, который руководил участием Швеции в Тридцатилетней войне, говорил шведскому государственному совету, что данный конфликт есть «не столько вопрос религиозный, сколько вопрос сохранения status publicus [общественного порядка], куда включена и религия»[1197]. Эта фраза имела смысл, поскольку лютеранская Церковь уже была поглощена, «включена» шведским государством. Новые конфигурации политической власти начинали втягивать Церковь в подчиненное положение – процесс, подразумевавший серьезное перераспределение власти и ресурсов. Когда в конце XVI в. появилось слово «секуляризация», оно первоначально обозначало перевод имущества из церковного владения в собственность «мира» (секулюм)[1198]. Законодательные и юридические полномочия Церкви постепенно переходили к новому суверенному государству.
Подобно большинству государств, эти королевства строились силой: все пытались аннексировать как можно больше земли и вели внутреннюю борьбу с городами, клириками, местными ассоциациями и аристократиями, которые ревниво оберегали традиционные привилегии, отсутствующие в суверенных государствах[1199]. Современное государство ковалось в победах над конкурентными политическими институтами: империей, городом-государством и феодальным господством[1200]. Приходилось обуздывать и Церковь, игравшую очень важную роль в средневековой системе управления. Таким образом, войны XVI–XVII вв. были горнилом, «в котором смешались и были переплавлены самые разные силы прежней эпохи… и была создана матрица всего, что возникло впоследствии»[1201].
Эти политические и социальные события требовали нового понимания «религии»[1202]. Одной из особенностей мысли в начале Нового времени была склонность к бинарным противоположностям. Люди хотели дать явлениям четкие дефиниции и по ходу дела начинали противопоставлять категории, которые некогда сосуществовали: веру и разум, интеллект и чувства, Церковь и государство. Доселе «внутренний» и «внешний» миры дополняли друг друга. Теперь же «религия» превращалась в дело внутреннее и частное, обособленное от таких «внешних» вещей, как политика. Протестанты, чье переосмысление христианства было само по себе продуктом Нового времени, давали определение «религии» и устанавливали шаблон, под который затем подгонялись иные традиции веры. Это новое определение отражало программы новых суверенных государств, оттеснявших «религию» в частную сферу.
Большую роль здесь сыграл Эдуард Герберт, лорд Чербери (1583–1648), который был не только философом, но и государственным деятелем. Он мечтал установить государственный контроль над церковными делами. В своем трактате «Об истине», который повлиял на таких известных мыслителей, как Гуго Гроций (1583–1645), Рене Декарт (1596–1650) и Джон Локк (1632–1704), он пытался доказать, что христианство – это не институт и не образ жизни, а набор из пяти истин, врожденных для человеческого ума. А именно: 1) существует высшее божество, (2) которое до́лжно почитать (3) и которому до́лжно служить этической жизнью и естественным благочестием, (4) поэтому люди должны отвергнуть грех, (5) после смерти они будут награждены или наказаны Богом[1203]. Поскольку эти понятия интуитивны, самоочевидны и доступны даже людям с самым скудным умом, можно обойтись без церковных ритуалов и без церковного руководства[1204]. Заметим, однако, что эти «истины» показались бы странными буддистам, индусам, конфуцианам и даосам! Да и многие иудеи, христиане и мусульмане сочли бы их неблизкими… Почтенный лорд был убежден, что «все люди единодушно жаждут этого строгого поклонения Богу», а поскольку все согласны относительно «этих естественных знаков веры», здесь-то и лежит ключ к миру. А «наглецов», которые отказываются принять их, должны наказывать светские суды[1205]. Акцент на «естественный», «нормальный» и «врожденный» характер основных идей предполагал, что, если человек не обнаруживает их в своем сознании, он не вполне нормален. И тем самым темная струя возникала уже в философии Нового времени. Столь решительная приватизация веры была чревата не меньшими разделениями, жестокостями и нетерпимостью, чем «религиозные» страсти, которые она пыталась выкорчевать.
Томас Гоббс (1588–1679) также считал, что в интересах мира государство должно контролировать Церковь. Он мечтал о сильном монархе, который будет руководить Церковью и установит религиозное единство. Роялист до мозга костей, Гоббс написал свой знаменитый труд «Левиафан» (1651) в парижском изгнании после Английской гражданской войны. По его мнению, разрушительные силы религии следует обуздывать столь же решительно, сколь Бог обуздал Левиафана, создавая упорядоченную вселенную. (В Библии Левиафаном названо чудовище, символизирующее хаос.) Гоббс был убежден, что именно бессмысленные препирательства из-за иррациональных догм виновны в религиозных войнах. Этой точки зрения придерживались не все. Скажем, Джеймс Харрингтон, английский политический теоретик, в своей «Республики Океании» (1656) обсуждал экономические и юридические факторы, способствовавшие данным конфликтам. Однако Гоббс стоял на своем. Лишь проповедники, полагал он, «виновны во всех последних бедах»: они-то и увели людей от «почтенных доктрин»[1206]. Особенную вину он возлагал на пресвитерианских богословов: мол, они недолжным образом разжигали страсти перед Английской гражданской войной, а значит, несут ответственность за последующее[1207]. Гоббс думал, что надо создавать абсолютное государство, которое сокрушит тенденцию людей упрямо придерживаться своих убеждений и тем самым обрекать себя на вечные войны. Вместо этого следует понять, сколь хрупки наши возможности познать истину; следует научиться договариваться друг с другом, выбрать абсолютного монарха и принять его идеи в качестве своих собственных[1208]. И пусть сей правитель держит клириков в узде, чтобы те и не думали о сектантских конфликтах[1209]. К сожалению, история покажет, что Гоббс мыслил упрощенно; государства Европы по-прежнему вели жестокие войны между собой, как с сектантскими разборками, так и без них.
Джон Локк видел выход в религиозной свободе, ибо считал, что религиозные войны были вызваны роковой неспособностью мириться с другими точками зрения. «Религия», по его мнению, есть дело частное и не должно регулироваться правительством. В этом личном поиске каждый должен полагаться на свои собственные силы, а не на внешний авторитет[1210]. Смешивать же «религию» с политикой было тяжелой, опасной, экзистенциальной ошибкой:
Церковь – вещь полностью отдельная и обособленная от государства. Границы с обеих сторон прочны и недвижны. Тот смешивает небо и землю, вещи весьма отдаленные и противоположные, кто путает эти два сообщества, которые и в своем изначальном замысле, действии, и во всем, совершенно и безгранично отличаются друг от друга[1211].
Локк полагал, что отделение религии от политики соответствует самой природе вещей. А ведь это было радикальное новшество, которое большинство современников Локка считали странным и неприемлемым! Оно сильно отличало современную «религию» от «религии» в прежнем понимании. Однако Локк думал, что соединение «религии» с политикой способствует разгулу жестоких страстей, а потому с ним надо как можно скорее покончить, чтобы создать мирное общество[1212]. Стало быть, «миф о религиозном насилии», который впоследствии приживется в западном этосе, своим возникновением во многом обязан именно Локку.
Да, в начале Нового времени западное христианство все больше понимало веру как дело внутреннее. Это заметно и в лютеровской концепции внутренней веры в спасение, и в мистике Терезы Авильской (1515–1582), и в духовных упражнениях Игнатия Лойолы (1491–1556). Однако в прошлом работа с внутренним миром заставляла буддийских монахов трудиться «на благо и благополучие народа», а конфуцианцев – заниматься политикой, чтобы реформировать общество. После одинокого противостояния Сатане в пустыне Иисус отправился исцелять людей в галилейские деревни, а в итоге был казнен политическими властями. Мухаммад покинул пещеру на горе Хира ради политической борьбы со структурным насилием Мекки. И даже в начале современного периода «Духовные упражнения» увлекли иезуитов, последователей Игнатия Лойолы, в самые разные страны: Японию и Индию, Китай и обе Америки. Однако современная «религия» попытается изменить эту естественную динамику, направив духовные поиски исключительно на внутреннее пространство человека. И конечно, далеко не все смирятся с таким жестким и неестественным сужением своей веры.
Не желая распространить естественные права человека на местные народы Нового Света, гуманисты Ренессанса уже продемонстрировали коварную сторону современных идей, которая доныне сказывается в политической жизни. У Локка, который среди первых сформулировал либеральный этос современной политики, хорошо заметен темный аспект секуляризма. Будучи пионером терпимости, он говорил, что суверенное государство не может усвоить ни католичество, ни ислам[1213]. Однако он же заявлял об «абсолютной, произвольной и деспотической власти» хозяина над рабом, которая включает «право убить его в любое время»[1214]. Напрямую участвуя в колонизации Каролины, Локк пытался доказать, что у естественных «царей» Америки нет законной юрисдикции и законного права владения своей землей[1215]. Подобно изысканному Томасу Мору, он считал невозможным, чтобы «дикие леса и невозделанные просторы Америки были предоставлены природе, без какого-либо улучшения, обработки и земледелия», когда с их помощью можно поддерживать «нуждающихся и несчастных Европы»[1216]. Возникала новая система жестокого угнетения, которая возвысит либеральный и секулярный Запад за счет аборигенов колоний.