VII. Почтово-телеграфная забастовка
Почтово-телеграфная забастовка. Второе покушение на меня 14 февраля 1906 года. Покушение на полицеймейстера и убийство помощника полицеймейстера. Вторичный вызов в Петербург. Знакомство с гр. Витте. Мое дело в правительствующем сенате и представление по этому поводу Государю Императору. Еврейский и польский вопросы. Предупреждение еврейского погрома. Просьба об увольнении от должности минского губернатора. Окончательный отъезд в Петербург.
Я вернулся в Минск в момент почтовой забастовки. Настроение было крайне напряженное, между тем местное чиновничество, для которого вопрос о перемене губернатора даже и в то смутное время стоял на первом плане, было уверено, что я в Минск губернатором не вернусь, а прокурор Бибиков, уезжая, открыто заявил собравшимся на проводы его лицам, что он привезет меня из С.-Петербурга в тюрьму.
Как громом поразило либеральствовавших чиновников мое возвращение, и они не поскупились на выражения мне преданности, столь неожиданно вспыхнувшей в их сердцах.
На другой день ко мне явилось двое из начальников отдельных частей в виц-мундирных фраках — пиджаки исчезли. Первый — председатель казенной палаты Ястрембский — рассыпался в удивлении к проявленной мной твердости, а второй — управляющий акцизными сборами Дьяков заявил, что он сделал распоряжение, чтобы подведомственные ему чиновники выписывали и читали газету «Свет». Я не могу не отметить эти курьезные на первый взгляд эпизоды, так как они доказывают, насколько неустойчивы были часто местные высшие чины, на которых власти в серьезных случаях приходилось опираться. Кадетствующее чиновничество считало нравственно допустимым получать от правительства содержание и одновременно проявлять по отношению к нему оппозицию.
Через несколько дней из С.-Петербурга стали поступать определенные телеграммы: не допускать никаких нарушений порядка и немедленно покончить с почтовой забастовкой, предложив нежелающим приступить к работе или подать в отставку, и очистить находившиеся в их распоряжении казенные квартиры. Твердость приказаний произвела немедленное действие: забастовка прекратилась и ни о каких публичных антиправительственных выступлениях не было и речи.
Не прекратилась только подпольная работа революционных организаций. Под экипаж ехавшего ко мне с рапортом полицеймейстера была брошена бомба, которая, к счастью, не разорвалась, а через несколько дней я был поражен входом ко мне в кабинет без доклада помощника полицеймейстера, который, остановившись на пороге, произнес только одну фразу: «Ваше превосходительство, в меня стреляли, и я ранен». Так как он моментально исчез, то я, обеспокоенный происшедшим, вызвал по телефону полицеймейстера, от которого и узнал, что его помощник ранен несколькими пулями в спину и прямо от меня проехал в больницу, где тотчас же подвергся операции. Оказалось, что одна из пуль попала ему в почки, и через несколько часов несчастный скончался.
14 января 1906 года в меня была брошена вторая бомба. Я присутствовал в Соборе на заупокойном богослужении по начальнику дивизии; по окончании отпевания я вместе с другими должностными лицами вынес и стал устанавливать на погребальную колесницу гроб усопшего. За мной стоял с крестом в руках Минский архиепископ, преосвященный Михаил, окруженный духовенством. Я почувствовал легкий удар в голову и, думая, что с крыши собора свалился комок снега, так как в это время была оттепель, не обратил на это никакого внимания. Через несколько секунд ко мне подбежал взволнованный правитель канцелярии губернатора со словами: «Ваше превосходительство! Бомба!» Я посмотрел вниз и увидел лежавший у моих ног четырехугольный сверток в серой бумаге. Полицеймейстер просил меня сесть в экипаж и ехать домой, что я и исполнил. Несколько минут спустя он явился ко мне на квартиру и доложил, что тотчас же после моего отъезда какая-то женщина произвела несколько выстрелов из браунинга, причем прострелила ему воротник мундира и воротник пальто чиновника особых поручений. К счастью, оба эти выстрела не причинили этим лицам никакого вреда.
Одновременно мне сообщили, что весь казачий полк, без офицеров, узнав о покушении на мою жизнь, скачет в город, чтобы расправиться с революционерами. Попытки офицеров удержать людей не достигли результатов, и только когда я послал им навстречу командира дежурной части, хорунжего Обухова, приказав ему передать от моего имени казакам, чтобы они возвратились в казармы и не нарушали порядка, полк тотчас же исполнил мое требование. Таким образом, внимание, оказанное мной умершему казачьему офицеру присутствием на похоронах, несмотря на его смерть от заразной болезни, оказало громадную услугу всем жителям города, предотвратив неизбежную возможность всяких эксцессов.
Преступник, бросивший в меня бомбу, оказался Пулиховым, а стрелявшая из браунинга женщина — дочерью начальника артиллерии IV армейского корпуса Измаилович. Оба были арестованы.
При расследовании выяснилось, что Пулихов бросил бомбу вверх в расчете, что она упадет на землю и разорвется, но она краем оцарапала мне голову, а затем по рукаву вышитого золотом придворного мундира тихо скатилась к моим ногам. В 4 часа дня, за неимением специалистов по разряжению бомб, она была положена в устроенный среди площади, между Губернаторским домом и собором, костер. Взрыв был так силен, что в прилегавших к площади зданиях были выбиты все стекла.
Через несколько дней оба преступника были судимы в военном суде и приговорены к смертной казни, несмотря на то, что я указывал председателю военного суда о нежелательности применения такого наказания, так как совершенное Пулиховым и Измаилович деяние являлось лишь покушением на преступление. Командующий войсками Виленского военного округа заменил для Измаилович, смертную казнь каторжными работами, а в отношении Пулихова приговор суда утвердил.
Ввиду всех этих событий и непрекращавшегося в Минске революционного движения, министр внутренних дел вторично вызвал меня в С.-Петербург для доклада, чему я был очень рад, так как в скором времени в правительствующем сенате должны были быть заслушаны мои объяснения по поводу событий 18 октября.
При свидании с П. Н. Дурново, последний сказал мне, что меня желает видеть председатель Совета Министров, граф Витте. «Вы найдете у него сочувствие вашим взглядам по еврейскому вопросу, хотя я совершенно несогласен с вашим представлением генералу Трепову о необходимости еврейского равноправия», — сказал мне П. Н. Дурново. Я ответил, что после отзыва графа Витте обо мне минской депутации я не желал бы ехать к нему
как бы частным образом и буду у него только в том случае, если получу на это приказание своего министра. «В таком случае — я вам приказываю», — с улыбкой возразил П. Н. Дурново.
На другой день я был у графа Витте и впервые познакомился с этим государственным деятелем.
Несомненно, что граф Витте был большим знатоком железнодорожного хозяйства и тарифного дела. Его считали крупным финансистом, а обстоятельства выдвинули его на пост главы правительства. Мне кажется, что на этом поприще граф Витте далеко не оправдал возлагавшихся на него надежд. Прекрасно понимая финансовое дело и оказав России громадные услуги по увеличению государственных доходов для покрытия неотложных нужд развивавшегося государственного хозяйства, он, несмотря на свой выдающийся ум по предшествовавшей службе, был дилетантом в вопросах внутренней политики, так как не обладал необходимой для этого подготовкой. Все его мероприятия в области государственного управления, при самых добрых намерениях, не принесли практической пользы.
Он был создателем фабричной инспекции, в расчете, что этот институт должен урегулировать принимавший острые формы рабочий вопрос. По его мысли, фабричные инспектора должны быть посредниками между хозяевами и рабочими. На практике, часть из этих инспекторов стала на сторону фабрикантов и сразу потеряла всякий авторитет в рабочей среде; другая — подделываясь к рабочим, занялась едва ли не революционной пропагандой. Ни те, ни другие не поняли своей задачи, не поняли и того, что русский человек очень быстро разбирается в лицах, поставленных правительством, ценит справедливость и никогда не относится с уважением к начальству, с ним заигрывающему.
Также мало достигли цели и сельскохозяйственные комитеты, так как либеральная часть общественных деятелей увидела в них нечто вроде парламента.
Мне пришлось принимать участие в одном из таких комитетов, в качестве курского вице-губернатора, и лично убедиться в справедливости изложенного мной мнения. Накануне открытия заседаний вождь левых партий, на частном совещании, внушил своим сотоварищам мысль, что раз комитету никаких законодательных прав не предоставлено, созванные члены должны в определенной мотивированной форме совершенно отказаться от работы. В
начале заседания он просил разрешения губернатора, как председателя, сделать заявление и высказал указанную выше мысль, добавив, что под этим заявлением подписались все присутствовавшие, в том числе представители столь сильного в Курской губернии консервативного направления. Возражений не последовало, и комитету грозил полный крах. Губернатор растерялся и обратился ко мне за поддержкой. Тогда я попросил предоставить мне слово, выяснил значение комитетов и возлагаемую на них правительством надежду и закончил свое обращение к собранию указанием на то, что правительство ожидает от местных деятелей помощи в столь серьезном вопросе, а потому немыслимо в ней отказывать в деле, имеющем громадное значение для крестьянского населения, под предлогом, что власть желает знать мнение общественных деятелей только в этом отношении и не в той форме, какая была бы желательна для некоторых из членов комитета.
Эти мои простые, но искренние слова вызвали неожиданный результат: один из уездных предводителей дворянства, князь Касаткин-Ростовский, пользовавшийся всеобщим уважением, безукоризненно честный и прямой человек, заявил, что накануне их всех ввели в заблуждение и что он считает недопустимым, после сделанного мной разъяснения, отказаться от участия в обсуждении вопроса. Комитет единогласно одобрил мнение князя Касаткина-Ростовского, и оставшийся одиноким, вождь либералов, которого не поддержали даже его единомышленники, оставил зал заседания.
Я считаю, что таким же дилетантизмом и плохим знанием русской действительности страдает Манифест 17 октября в силу своей редакции. Несомненно, что его нельзя было обнародовать, не выработав детально тех законов, обещания которых он содержит, так как в такой форме манифест не мог вызвать сомнений, результатом чего была смута 1905 года. Не внес необходимой ясности и высочайше утвержденный доклад графа Витте, комментировавший манифест, носивший теоретический характер и не содержавший в себе реальных жизненных указаний.
Граф Витте встретил меня в высшей степени любезно, заявив о своем удовольствии познакомиться со мной.
«Вас, вероятно, удивило мое непременное желание вас видеть, о чем я говорил П. Н. Дурново. Я хотел перед вами извиниться за мой отзыв о вас. Ознакомившись с делом, я нахожу, что правительство обязано вам только
благодарностью: вы предупредили в Минской губернии всякие эксцессы», с такими словами обратился ко мне председатель Совета Министров.
В дальнейшем разговоре граф Витте остановился на затронутом мной в письме на имя генерала Трепова вопросе об еврейском равноправии.
«Ведь не можем же мы утопить всех евреев в Черном море! и раз они составляют часть населения Российской Империи и принадлежат к числу русских подданных, — всякие ограничения, не достигающие никакого практического результата, только вредны, вызывая раздражение против власти со стороны целого народа, умного, талантливого и сильного своим экономическим положением. Но я все-таки думаю, что привести предложенную Вам меру не удастся», — таково было суждение графа Витте.
Это пребывание в С.-Петербурге ознаменовалось для меня благополучным окончанием моего дела в правительствующем сенате и беседой с Государем Императором, о которой я уже упоминал.
Уезжая из столицы, я просил П. Н. Дурново, ввиду тяжелого, пережитого мной в Минске времени перевести меня в другую губернию, наметив Нижегородскую. Министр обещал, что мое желание будет удовлетворено, так как в скором времени в Нижнем Новгороде действительно предполагалась вакансия губернатора.
Дальнейшее пребывание в Минске никакими особенными событиями не ознаменовалось. Я могу сказать, что в Минской губернии не было разгромлено ни одно имение, порядок более не нарушался, а грозивший в мае еврейский погром был предотвращен.
Еврейские погромы являются только известной частью общего вопроса о положении еврейства в России. На практике я только в Минской губернии стал с ним лицом к лицу, как стал близко к другому вопросу — польскому и тесно с ним связанному вопросу — католическому.
Прослужив всю жизнь в центральной России, я имел только общее понятие об этих вопросах, но знакомство мое ограничивалось сообщениями прессы и толками в обществе. Мне не приходилось над ними серьезно задумываться, а, главное, на практике самому принимать участие в их разрешении. В Минске я встретился с действительной жизнью.
С первых же дней вступления в должность Минского губернатора, ко мне обращались сотни лиц по вопросу о праве жительства.
Хотя Минская губерния находилась в так называемой черте оседлости, но общие ограничения в праве жительства затрагивали многих, проживавших в губернии евреев, которые по тем или иным делам должны были выезжать, а тем более проживать вне этой черты. Особенно тяжело было положение родителей, сыновья которых поступали в высшие учебные заведения или иные специальные училища. Зачастую родители имели право проживать в столицах, каковым правом, однако, дети их не пользовались. Понимая вызываемые таким положением затруднения, я сам не мог прийти просителям на помощь и мне приходилось обращаться с ходатайствами к с. — петербургскому и московскому градоначальникам и местным губернаторам, прося о снисхождении и допустимых по закону льготах.
Мне было непонятно, чем объясняется выделение особой черты оседлости, выехать за пределы которой при помощи различных ухищрений, все-таки удавалось, не говоря уже о том, что по самому закону вне черты еврейской оседлости могли проживать лица еврейского происхождения, из которых многие принадлежали к наиболее опасному элементу.
В тесной связи стояло воспрещение евреям жительства в сельских местностях даже в упомянутой черте оседлости. Практика и тут нашла обход. В Минской и подобных ей губерниях возникли так называемые местечки, количество которых было очень значительно. Так как в них еврейское население было крайне скучено и евреи права приобретения земли не имели, то оно для поддержки своего существования захватывало в свои руки торговлю и промыслы, что вызывало раздражение нееврейской части населения, мало способного по своему характеру к экономической борьбе с евреями. Одновременно указанные условия проживания евреев в черте оседлости и в упомянутых выше местечках вызывали уже среди них озлобление к правительству. Если к этому прибавить другие ограничения, в том числе затруднения при поступлении еврейской молодежи в учебные заведения, не только высшие, но даже и средние, то естественно, что она легко примыкала к антиправительственным партиям, чем и объясняется развитие в этих местностях еврейской революционной партии «бунд», сыгравшей значительную роль как в волнениях 1905 года, так равно и в самой Российской революции. Более состоятельная и благоразумная часть еврейства не принимала участия в этом движении, но была не в силах удержать свою молодежь и искоренить в себе
чувство раздражения против ограничительных мероприятий правительства. Кроме недовольства, вызываемого среди евреев, мероприятия правительства имели и иную дурную сторону, развращая администрацию, в руках которой были сосредоточены еврейские дела, и поддерживая среди местного населения вражду против евреев. В этой последней кроется, по моему мнению, одна из главных причин еврейских погромов, в которых этим и ограничивается «участие» правительства.
Легенда об организации правительством погромов, о чем до революции так кричала левая пресса, что не представлялось никакой возможности опровергать это в обществе, после революции должна была бы совершенно пасть. На Московском совещании в августе 1917 года председатель чрезвычайной следственной комиссии с кафедры заявил, что комиссией разрабатываются и вскоре будут представлены документы департамента полиции об организации еврейских погромов правительством. Увидеть эти документы никому не пришлось, — причина: полное их отсутствие, а следовательно, заявление председателя комиссии было заведомо ложное.
Что касается до воспитанной в населении вражды против евреев, то я не могу не привести несколько характерных случаев.
Вскоре после моего приезда в Минск ко мне поздно вечером явилась депутация наиболее почетных евреев с просьбой принять их, несмотря на неурочное время, и, когда я исполнил их желание, обратилась с следующим заявлением. Минское городское управление, состоявшее преимущественно из поляков, решило расширить одну из улиц, прилегавших к еврейскому кладбищу. Раввин просил городского голову приостановить эти работы, так как по законам иудейской религии кости погребенных должны были быть перенесены в другое место при соблюдении известных обрядов, что, однако, вызвало со стороны г. Воловича полный отказ. Я приказал приостановить работы и возобновить их только тогда, когда мне будет доложено, что все религиозные требования евреев выполнены.
Еще более характерным, хотя не лишенным некоторого комизма, случаем является недоразумение, возникшее у некоторых представителей местного населения в Киеве с евреями.
Когда после Полтавских торжеств Государь Император должен был проезжать через Киев, на вокзале был назначен прием должностных лиц и представителей общественных организаций, в числе которых были и члены еврейской общины. Я приехал в Киев за полтора часа до прибытия Государя Императора. На платформе уже собрались все, имевшие представиться, лица. Выйдя из вагона, я остановился у группы чинов судебного ведомства. Через несколько минут ко мне подошел крайне взволнованный киевский генерал-губернатор, генерал-адъютант Трепов.
«По церемониалу представители еврейской общины должны были быть представлены последними — им приходится стоять на крайнем конце платформы. Представители правых организаций требуют от меня, чтобы я поставил их в другом месте, так как Государь Император, по выходе из вагона, издали их прямо увидит. Я не намерен менять церемониала и очень прошу вас в этом мне помочь», — с такими словами обратился ко мне Ф. Ф. Трепов.
Вслед за ним ко мне подошел сотрудник газеты «Киевлянин» А. И. Савенко, который был тогда еще крайне правым и под этим флагом прошел впоследствии в члены Государственной Думы, сделавшись затем, перед революцией, одним из видных членов прогрессивного блока. Он обратился ко мне с жалобой на действия генерал-губернатора, о которых последний мне только что говорил и просил моего распоряжения убрать евреев. Я категорически отклонил эту просьбу, находя ее неосновательной.
Ознакомившись на практике с положением еврейского вопроса, я пришел к убеждению, что политика правительства в этом отношении нецелесообразна и влечет за собой только отрицательные результаты, о чем сделал официальное представление бывшему в то время товарищем министра внутренних дел, заведовавшему полицией генералу Д. Ф. Трепову, настаивая на необходимости равноправия для евреев.
Это самое письмо и послужило темой моей беседы с графом Витте, о которой я уже упоминал.
Равным образом вызывали мое недоумение, при ознакомлении на практике, отношения правительства к польскому и, следовательно, католическому вопросам.
Нельзя не заметить, что ограничения в этом направлении не всегда опирались на существовавшие законы. Было принято руководствоваться циркулярами бывшего виленского генерал-губернатора графа Муравьева, хотя в мое время Минская губерния уже не входила в район этого генерал-губернаторства. Прежде всего в своих распоряжениях правительство исходило из неправильного положения, что все лица римско-католического вероисповедания — поляки, тогда как среди католиков была масса белорусов, ничего общего с поляками не имевших и даже враждовавших с ними. Поэтому, например, запрещение католических крестных ходов по улицам города вызывало раздражение и среди той части населения, которую никак нельзя было заподозрить в антирусском, а тем более противоправительственном направлении. Запрещалось, по-видимому, на том же основании открытие католических школ, что имело последствием отправление белорусской молодежи в специально учрежденные для этого католические школы в Австрии, где, конечно, молодежь не получала воспитания в духе любви к России.
Нельзя сказать, чтобы указанные выше ограничения проводились систематически, но усиление и ослабление их всегда зависело от воззрений лиц, стоявших во главе центрального управления министерства внутренних дел и даже от взглядов местных губернаторов.
Так, в Минске я получил предписание закрыть один из костелов, пришедший в ветхость, о чем воспоследовало высочайшее повеление за четверть века до моего назначения. Это распоряжение едва не повлекло за собой вооруженного столкновения и только тактичное содействие местного католического декана Михалкевича, всегда симпатично относившегося к русским, а в особенности к представителям власти, предотвратило возможность человеческих жертв. Это был выдающийся, умный человек, глубоко религиозный и пользовавшийся огромным влиянием на свою паству.
Второй такой же случай касался так называемых бандерий, состоявших в том, что католического епископа сопровождала при его объездах епархии толпа местных жителей в национальных костюмах верхом. Со стороны центральной власти последовало запрещение подобных эскортов, причем до сих пор я не могу себе уяснить его причин, так что не пожелавший подчиниться этому запрещению Виленский католический епископ барон Ропп вынужден был оставить кафедру. Обыкновенно Минск не был резиденцией епископа, так как последний состоял митрополитом всех католических церквей России и жил в С.-Петербурге. В мое время этот пост занимал кардинал граф Шембек, по происхождению венгерец, который после моего назначения минским губернатором приехал в Минск на продолжительное время. Мое знакомство с епископом, очень умным и светским человеком, надо отнести к числу приятных, поэтому я почувствовал себя в очень неловком положении, получив из С.-Петербурга категорическое приказание не допускать во вверенной мне губернии бандерий. Не исполнить приказания я не мог, но мне не хотелось вызывать этим какого-либо конфликта с графом, тем более для меня нежелательного, что я отрицательно относился к этому распоряжению. К моему удовольствию, мне это удалось. Граф Шембек посетил меня накануне своего отъезда по епархии. В разговоре я мимоходом спросил его, что такое бандерий, и, получив разъяснение, сейчас же перешел к другим темам, чтобы не подчеркивать своего внимания к этому вопросу. Прощаясь с епископом, я высказал опасение, чтобы он не подвергся в переживаемое неспокойное время каким-либо неприятностям, и заявил, что, ввиду возможного присутствия около него толпы, я распоряжусь назначить ему в конвой полусотню казаков. Граф улыбнулся и ни слова мне не возразил, но на другой день я узнал, что он выехал по епархии совершенно один и никакой толпы не сопровождало его и во всех дальнейших поездках.
Насколько отношение к польскому вопросу зависело в центральных учреждениях от личности и направления их главы, свидетельствует следующий эпизод.
В Минск приехала польская опереточная труппа, администрации которой я разрешил дать несколько спектаклей на польском языке, причем мне не приходило на мысль, что подобное разрешение было бы незаконным. Вслед за тем я уехал в С.-Петербург, где товарищ министра внутренних дел, генерал Д. Ф. Трепов при свидании со мной показал мне номер какой-то газеты с сообщением о торжественном характере первого польского спектакля и в резкой форме спросил меня о причинах разрешения представлений польской труппы. Я возразил на это, что и он, Д. Ф. Трепов, в качестве московского обер-полицеймейстера, разрешал артистке Кавецкой петь по-польски, на что последовало неожиданное для меня замечание, что Москва — русский город. Мне пришлось тогда доложить начальству, что и Минск я считаю русским городом и что ни в законе, ни даже в циркулярах графа Муравьева такого запрещения не содержится.
В результате, хотя польское население и не проявляло той враждебности, как население еврейское, но правительство своей политикой не приобрело себе и друзей, между тем как католическое духовенство, имевшее неограниченное влияние на свою паству, при ином к нему отношении, могло оказать власти серьезную поддержку.
Я никогда не забуду выезда того же графа Шембека по окончании службы из костела, находившегося рядом с моим домом. Когда епископ появлялся в дверях костела, толпа католиков, запружавшая обыкновенно в это время площадь, падала на колени и не поднималась, пока епископский экипаж не скрывался с глаз. Рядом с простолюдином стояли на коленях элегантные дамы в роскошных туалетах, несмотря на грязь или пыль на площади.
Антирелигиозные запрещения были отменены Манифестом 17 октября. Естественно, что католики приняли все меры, чтобы обставить первые крестные ходы по улицам города самым торжественным образом. Один из первых крестных ходов в Белостоке повлек за собой еврейский погром. Я не имею в виду говорить о нем, так как подробности его своевременно обсуждались в прессе, но упоминаю только потому, что через несколько дней в Минске едва не повторилось нечто подобное. В Минске православное празднование воссоединения унии и католический праздник Божьего тела совпали в один и тот же день. Озабоченный Белостокским погромом, я беседовал о предстоявших крестных ходах с минским архиепископом Михаилом и католическим деканом Михалкевичем, высказывая свои опасения, если эти крестные ходы будут иметь место. Архиепископ Михаил обещал подумать, а Михалкевич отправился за разъяснениями в С.-Петербург, сообщив мне по возвращении, что в С.-Петербурге никаких препятствий не имеется, о чем я и получу соответствующее распоряжение. Через несколько дней я действительно получил от министра внутренних дел телеграмму не препятствовать католическому крестному ходу. Между тем в городе стали циркулировать упорные слухи, что в этот день ожидается еврейский погром, допустить который я считал для себя невозможным. Архиепископ Михаил согласился ограничиться шествием с крестным ходом только вокруг кафедрального собора, на что в свою очередь выразил согласие и патер Михалкевич. Независимо от того были приняты и соответствующие полицейские меры для поддержания порядка. Накануне ко мне явилась еврейская депутация с заявлением, что собравшиеся в синагоге евреи просили ее обратиться ко мне.
«Мы знаем, — сказали депутаты, — что если вы скажете нам, что погрома не будет, то евреи совершенно успокоятся, так как вашему слову мы привыкли верить».
Я заявил, что никакого нарушения спокойствия в городе не допущу, и поручил передать эти мои слова собравшимся в синагоге евреям. Слава Богу, следующий день прошел совершенно спокойно.
И до сих пор я убежден в невозможности погромов, если местное население привыкло верить в силу власти.
С последним временем моего пребывания в Минской губернии совпало открытие 1-й Государственной Думы. Ее противоправительственная деятельность не могла не волновать провинцию. Резкие нападки или, выражаясь вернее, дерзкая брань по адресу представителей правительства, знаменитое требование кадета Набокова о подчинении административной власти — власти законодательной, убийство в результате такого думского натравливания главного военного прокурора, генерала Павлова, несомненно расшатывали чиновничий люд, не успевший еще успокоиться после возбуждения, вызванного Манифестом 17 октября.
На пост министра внутренних дел был назначен П. А. Столыпин, которого я до того времени совершенно не знал и даже никогда не видел. В Нижнем Новгороде открылась вакансия губернатора, но несмотря на категорическое обещание, сделанное мне П. Н. Дурново, в этот город состоялось назначение другого лица. Я счел такое невнимание к себе нового министра оскорбительным и подал прошение об увольнении меня от должности минского губернатора, ходатайствуя одновременно о разрешении, до воспоследования приказа, уехать в отпуск. Уйти совсем в отставку я не мог, так как носил звание камергера двора Его Императорского Величества.
Я получил просимый мной отпуск и уехал в С.-Петербург.