Схема 38. Феномен русской эмиграции
Тем более не могло быть и речи о каком-либо национально-культурном единстве двух систем, о какой-либо их возможной интеграции. Для Советской России была возможна интеграция на основе перспектив мировой революции, победы коммунизма во всем мире, социалистического будущего всего человечества под эгидой советской власти. Для российской эмиграции интеграция предполагала неизбежное падение большевистского режима и возвращение России в лоно западно-европейской цивилизации. Советская культура строилась на отрицании культуры русского зарубежья – от ее игнорирования и непризнания до полного искоренения и уничтожения. Эмигрантская культура исходила (в своей основе) из принципиального неприятия «советизма» и большевизма во всех их проявлениях – политических, социальных, культурных, художественных и готовилась, в случае необходимости, сменить большевиков во главе России.
Утопизм, самодовлеющий монологизм, взаимная непримиримость двух русских культур XX века, объективно приводившие недавних соотечественников к взаимной «культурной глухоте и слепоте», делали невозможным на протяжении многих десятилетий какой-либо диалог между двумя русскими культурами XX века, игнорировавшими сам факт существования друг друга или сознательно искажавшие облик друг друга. Обе русские культуры – в своей обоюдной необъективности – мифологизировали противника, а затем беспощадно боролись с созданными собственным больным воображением тенденциозными образами друг друга. Тем самым обе культурные системы оказывались взаимонепроницаемыми для враждебной критики друг друга «параллельными» культурными мирами.
Вначале преобладала тенденция к сохранению единства и целостности русской зарубежной культуры. При этом главным стимулом единства культуры русского зарубежья выступала конфронтация: упорная, ожесточенная, непримиримая оппозиция советской власти, большевизму, коммунистической идеологии. Об этом говорил в своей парижской речи «Миссия русской эмиграции» (16 февраля 1924 г.) И.А. Бунин. Политический характер этой оппозиции, продиктованный атмосферой Октябрьской революции и гражданской войны, поначалу был не только преобладающим, но и единственно возможным. Казалось несомненным и не подлежащим обсуждению, что контрреволюция, антибольшевизм и антисоветизм – это главное, что может и способно объединить эмиграцию, т.е. всех, кто добровольно и по убеждению покинул Россию, не принимая последствий Октябрьского переворота – большевистской диктатуры, красного террора, национализации собственности, введения коммунистической цензуры, репрессий против любой оппозиционности (политической, религиозной, нравственной) и т.п.
Культура русского зарубежья и воспринимала себя в целом как живую наследницу всех исконных национально-русских традиций – культурных, религиозных, языковых, патриотических, нравственных, сознавала себя как оплот всех духовных сил нации, противостоящих террору, разрушению, разгулу произвола и насилия, попранию всех нравственных и культурных ценностей русского народа, его святынь и идеалов. Как единая и целостная система она выстраивалась в последовательном противопоставлении русско-советской культуре: как истинное – ложному, национальное – вненациональному, духовное – бездуховному и т.п. Она самоосуществлялась как культура именно в отрицании революции, советизма, большевизма, интернационализма, атеизма и т.п. явлений или форм культуры (включая принципиальное отвержение творчества М. Горького, А. Блока, М. Волошина, В. Маяковского, Л. Леонова, А. Луначарского, С. Есенина, Б. Пильняка, М. Рейснера, Вс. Мейерхольда, И. Бабеля, М. Зощенко, П. Романова, И. Эренбурга и др.). В той или иной степени эта тенденция получила свое ясное выражение в критических статьях и публицистических очерках И. Бунина, Б. Зайцева, К. Бальмонта, Вл. Ходасевича, Г. Иванова, Г. Адамовича, Д. Святополка-Мирского и др.
«По сю сторону» советской власти теоретики «новой культуры» и идеологи побеждающей всемирной революции и вовсе не признавали зарубежной русской культуры. Характеризуя и эмигрантскую культуру, и «принципиальных сторонников» дооктябрьской культуры, и «внутренних эмигрантов» революции как «кадетскую культурность», как запоздалое и поверхностное отражение чужих культур в русской общественности, Л. Троцкий, виднейший большевистский теоретик культуры, называл культурное творчество русских эмигрантов – по ту и по эту сторону границы – «пенкоснимательством». Даже «присоединившиеся» к советской власти деятели культуры – всего лишь «обыватели от искусства», временные «попутчики революции». Представители же русской эмиграции не заслужили, по Троцкому, и этой функции: их просто нет ни в каком качестве, это – фикция; не отрицательная даже, а мнимая величина культуры! Те же, кто в своем военно-коммунистическом рвении стремился быть еще левее, чем Троцкий, – «напостовцы», затем «рапповцы» – почитали эмигрантщиной даже большевика-ленинца А. Воронского вместе с его «Перевалом» («воронщину»)...
В одном Троцкий был безусловно прав. Все более или менее последовательные, а также непоследовательные или даже совсем бессознательные оппоненты большевизма и советизма в культуре были органически, духовно, нравственно связаны с русской эмиграцией (даже не поддерживая с нею никаких видимых контактов). Все они были или стали (включая вскоре и самого Троцкого!) в разной степени «внутренней эмиграцией» в советской культуре, представителями «теневой культуры», скрытой оппозиции и даже в некотором смысле «контркультуры» в Советской России, в Советском Союзе. Вместе с культурой русского зарубежья они составляли несомненйое единство, органическую целостность (пусть и неосознаваемую, подсознательную). Их объединял антитоталитарный пафос и явное тяготение к демократии и либерализму в политике и культуре.
В то же время альтернативная часть советской культуры лишь в какой-то мере являлась тенью от эмигрантской культуры (именно так ее всегда и стремился представить советский официоз, уверяя обывателей в том, что «низкопоклонство перед Западом», «безродный космополитизм», любая критика советской действительности или модернистский формализм в литературе и искусстве есть результат продажной сути «старой» интеллигенции и сознательной деятельности иностранных разведок, происков пресловутой «агентуры империализма» или белоэмиграции и т.п.). Парадокс раскола российской цивилизации состоял в том, что на самом деле инакомыслие в Советской России в гораздо большей степени представляло собой тень, которую отбрасывала на российскую культуру тоталитарная советская система, или, иначе, была верной тенью тоталитарной культуры, столь же противоположной по смыслу тоталитаризму, сколько и неотрывной от него, существующей с ним «в паре».
Но аналогичное явление наблюдалось и в культуре русского зарубежья, кажущееся единство которой нарушилось, «треснуло» вскоре после поражения Белого движения. Появились «сменовеховцы», «евразийцы», новоявленные социал-демократы, стремившиеся если не к «замирению» с советской властью и большевиками, то по крайней мере – к их признанию как объективного исторического факта, как исторической неизбежности, требующей понимания и объяснения, а потому – культурных, нравственных, идейно-политических компромиссов. Появился (в азиатской части диаспоры – Харбине) и призрак национал-большевизма, т.е. своего рода «русского национал-социализма», обоснованного лидером «сменовеховства» Н. Устряловым, – призрак, которому предстояло впоследствии долго «бродить» по просторам России.
Появился и собственно «русский фашизм», который хотя и воевал, особенно на словах, с советской властью и коммунистами, но отнюдь не являлся альтернативой тоталитаризму, предлагая взамен его советского, коммунистического, интернационалистского варианта (во всяком случае поначалу) антисоветский, националистический, но не менее зловещий и агрессивный вид тоталитарного режима. Есть данные полагать, что «русский фашизм» был инспирирован агентурой ГПУ/НКВД в 1930-е гг. с целью раскола эмиграции, а значит, не был органическим явлением для русской культуры, в том числе и культуры русского зарубежья. (Понятно и то, что после начала и тем более после окончания Великой Отечественной войны советские органы контрразведки постарались отмежеваться от «Русской Фашистской партии» и ей подобных нацистских организаций, тем более если они ею же и были спровоцированы.) Однако сам факт идейного и культурного раскола русской эмиграции говорил о неизбежности дивергентных и конфронтационных процессов в культуре русского зарубежья, происходивших на той или иной идейной почве – национально-культурной, политической, религиозной и т.д.
Все эти разноречивые идеологические течения и культурные явления были потенциальными союзниками советской тоталитарной культуры и потенциальными оппонентами культуры русского зарубежья, в целом антитоталитаристской. При всей своей «мозаичности», бессистемности, подчас хаотичности эти оппозиционные зарубежной русской культуре XX века элементы образовывали своего рода тоталитарную «тень» в рамках антитоталитарной культуры, или «контркультуру» русского зарубежья. Впрочем, эта «теневая система» эмигрантской культуры была в неменьшей степени тенью советской культуры на русское зарубежье (как представлялось многим эмигрантам– как в позитивном смысле, так и в негативном), чем собственной тенью русской эмиграции в области культуры.
Но опасность «разномыслия» русской эмиграции, а значит, и раскола русского зарубежья, его культуры, отмеченная, в частности, И. Ильиным, не была единственной. Другой, не менее важной опасностью оппозиционных движений в русской эмиграции (особенно «левых», «демократических») было «мирное рядомжительство» Запада и Востока, т.е. всяческие компромиссы с тоталитаризмом, его легитимизация, попустительств, идеологическое сближение с ним, обоснование возможной (уже в 20–30-е годы XX века, а тем более после окончания второй мировой войны) конвергенции «буржуазного Запада» с «коммунистическим Востоком».
Разъединяясь с основным массивом культуры русского зарубежья, «просоветские» или близкие им течения внутри русской эмиграции тем самым не только подрывали ее целостность и отрицали ее особый «правовой статут», но и санкционировали – философски, политически, нравственно – большевизм и допускали возможность и чуть ли не правомерность контактов с коммунистической «провокатурой» (например, косвенное сотрудничество с органами ОГПУ – НКВД и даже прямое пособничество советской агентуре). И. Ильин писал о возникновении неуловимых организационных и идеологических форм, обеспечивающих свободу «коммунистической инфильтрации» в среду русской эмиграции («криптокоммунизм», «салонный коммунизм» и «левая социал-демократия»). Отчуждаясь от русской эмиграции как последовательной оппозиции большевизму, «аномальные» явления русской зарубежной культуры вольно или невольно составляли единство с советской тоталитарной культурой, то полемизируя с ней, то оправдывая ее, то борясь с ней, то поддерживая ее, то игнорируя ее, а то смыкаясь с ней в идейном и ценностно-смысловом отношении.
Русскую эмигрантскую культуру почти с самого ее зарождения раздирали непримиримые, фундаментальные противоречия. Даже если люди одной («профессорской») культуры, одного рода занятий (философией), одной судьбы (насильственное изгнание из России большевистской властью в 1922 г.), как Бердяев и Ильин, не могли найти между собой точек соприкосновения, духовного единства и общих задач культурной деятельности, не могли сойтись между собой относительно исторических путей России и ее культурно-цивилизационного развития, то что же было говорить о других – генералах и поэтах, казаках и министрах, революционерах-подпольщиках и потомственных аристократах? Бинарность русской культуры, поначалу, казалось бы, преодоленная эмиграцией, сплотившейся в своем неприятии Советской России, в конце концов ярко проявилась в глубоком и неразрешимом расколе культуры русского зарубежья. Первым толчком к нему послужила политика мировых держав по отношению к Советской России, легитимировавшая большевистский режим (после чего интерес к эмиграции из России на Западе резко снизился). Следующий этап раскола русской эмиграции оказался связан с предпосылками и началом второй мировой войны. Однако и сама по себе культура русского зарубежья содержала в себе зачатки будущего глубокого цивилизационного кризиса.
Когда после революции стала складываться русская диаспора и образовались такие центры русского зарубежья, как Прага, Белград, Варшава, Берлин, Париж, Харбин, русская культура начала жить и развиваться за рубежом – не только в отрыве, но и в отчетливом идеологическом и политическом противостоянии Советской России и русской советской культуре. Причем для существования «архипелага русской зарубежной культуры», непосредственно состоявшей в контакте со всей мировой культурой, оказалось до известной степени несущественным то конкретное языковое, конфессиональное, культурное, политическое и т.п. окружение, в котором жили и занимались творческой деятельностью представители русской эмиграции. Это могли быть славянские страны – Чехословакия, Югославия, Польша; Западная Европа – Франция и Англия, фашистская Италия и Веймарская Германия; это могли быть Манчжурия и Китай или Соединенные Штаты. Гораздо важнее оказалось то, что объединяло и сближало деятелей русской культуры за рубежом: они чувствовали себя полномочными и ответственными представителями России, продолжателями всей многовековой русской культуры (в некотором смысле даже единственными и последними, поскольку не признавали за лидерами Советской России и поступившими на службу к большевикам представителями русской интеллигенции права представительствовать в мире от лица русской культуры). Соответственно русские эмигранты с полным основанием считали себя ответственными за сохранение национального культурного наследия от большевистского варварства, от уничтожения и забвения великой тысячелетней культуры России.
В самом деле, последовательное противостояние принципам новой, советской культуры – пролетарскому интернационализму, атеизму и материализму, партийно-классовому, политико-идеологизированному подходу, селекционной избирательности по отношению к классическому культурному наследию, диктаторским методам руководства культурой и контроля за ней – позволило деятелям русского зарубежья сохранить в течение всего XX века многие традиции русской классической культуры XIX века и неклассической культуры Серебряного века, в том числе национальный менталитет, общечеловеческие и гуманистические ценности, традиции идеалистической философии и религиозной мысли, достояние как элитарно-аристократической, так и либеральной и демократической культуры, – без каких-либо изъятий или тенденциозных интерпретаций и оценок, не ограниченное никакими запретами и предписаниями политическое, философское и художественное свободомыслие.
Становлению и закреплению в культуре русского зарубежья многих принципов и ценностей, непривычных для русской культуры XIX века, страдавшей от политической и духовной цензуры, идеологических гонений, атмосферы официального единомыслия и т.д., способствовала давно сложившаяся атмосфера западно-европейского культурного плюрализма, составлявшая естественный фон и контекст развития русской культуры за рубежом. Поэтому культура русского зарубежья противостояла организуемой монистически и централизованно советской культуре как плюралистичная, аморфная, стихийно саморазвивающаяся, многомерная в социальном, политическом, философском, религиозном, эстетическом и других отношениях. При всех своих духовных преимуществах эти же самые свойства культуры русского зарубежья определяли ее слабость по сравнению с организованной и централизованной советской культурой, явно выходившей в масштабах мировой культуры на первый план интересов большинства.
Эти привходящие, но принципиально важные обстоятельства становления и развития зарубежной русской культуры как культуры массовой российской эмиграции предопределили многие особенности культуры русского зарубежья в XX века. С одной стороны, деятели культуры русского зарубежья, как правило, не ассимилировались с культурами ближайшего окружения, хотя и вступали с ними в плодотворный творческий (и утилитарно-прагматический) контакт, оставаясь прежде всего представителями русской культуры, но не тех культур-«доноров», которые дали приют эмигрантам и обеспечили им условия для творчества. Исключения здесь чрезвычайно редки (Э. Триоле, Н. Саррот, П. Устинов, И. Стравинский, С. Рахманинов; отчасти В. Набоков, В. Аксенов, И. Бродский и некоторые др., в той или иной мере освоившие «чужую», иноязычную культуру и включившиеся в нее как ее участники и творцы).
Русские эмигранты были не только по преимуществу носителями русской культуры (а не культуры вообще), но еще и патриотами русской культуры (включая русский язык, русские обычаи, русскую веру, русскую философию и литературу, русскую музыку и т.д.). Они ушли в эмиграцию ради сохранения (в себе, через себя) русской культуры, уничтожаемой, искажаемой и запрещаемой на родине; находясь в эмиграции, они видели свою культурно-историческую миссию в том, чтобы продолжить и по возможности развить это сохранение. Их волновало, занимало, интересовало лишь то, что было связано с судьбами русской культуры, ее прошлым, настоящим и будущим, причем до такой степени, что им казалось, что и всех окружающих иностранцев должны интересовать «русские вопросы», русская культура, судьба русской эмиграции и самой России.
Так, Д. Мережковский, получив от Муссолини разрешение задать ему несколько «не слишком трудных» вопросов о Данте, спрашивал диктатора о его планах всемирной борьбы с коммунизмом, о перспективах развития «Римской империи» и о соединении государства с церковью, имея в виду исключительно приложение этих вопросов к ситуации в Советской России и возможной войне с нею. Практически все эмигранты (даже те из них, кто до эмиграции вовсе не был склонен к каким-либо национально-культурным пристрастиям) становились сторонниками славянофильства и почвенничества; носителями и проповедниками «Русской идеи», абсолютизация и эстетизация которой была порождена самой эмиграцией и усиливавшейся безысходной ностальгией.
С другой стороны, они подчеркнуто конфронтировали с советизмом, большевизмом, социализмом и всеми культурными новациями, берущими свое начало в Советской России, в том числе самыми невинными. Так, И. Бунин отказывался сотрудничать с теми эмигрантскими издательствами, которые перешли на новую, «советскую» орфографию, т.е. игнорировавшими Ъ в конце и середине слов, а также изымавшие из употребления h, F, V, I. Основатель и главный теоретик евразийства князь Н.С. Трубецкой полагал, что православная ориентация евразийства служит достаточной гарантией от упреков в сочувствии большевизму или обвинений в соединении славянофильства (умеренного национализма) с большевизмом, поскольку «православный большевизм» есть «белая чернота». (Впрочем, постсоветская история показала, что альянс коммунизма и советизма с православием и национал-патриотизмом, кажущийся на первый взгляд невозможным и противоестественным, в определенных условиях не только возможен, но и неизбежен: так, мимикрировал сталинизм в годы Великой Отечественной войны; такова же, например, и зюгановская КПРФ рубежа XX и XXI веков). Интерес русских эмигрантов к социальным и культурно-историческим процессам, развертывавшимся на родине, постоянно блокировался стойким предубеждением к деятелям советской культуры, считавшимся наемниками или прислужниками большевиков. Это не могло не привести культуру русского зарубежья к мучительному раздвоению между национально-русским патриотизмом и политическим охранением, консерватизмом, а в дальнейшем – и к их трагическому разладу и расколу.
В подобной атмосфере любые политические, философские, религиозные и эстетические споры русских эмигрантов (даже споры на бытовой почве!) легко перерастали в затяжные, непримиримые идеологические конфликты; в подобной среде легко укоренялись агенты ОГПУ–НКВД, вербовавшие своих сторонников среди колеблющихся или ностальгически озабоченных, среди отверженных в эмигрантской культурной и общественной жизни (особенно характерна здесь судьба мужа М. Цветаевой С.Я. Эфрона, обусловившая трагедию всей семьи). Но в такой политически напряженной атмосфере подлинная озабоченность судьбами русской культуры нередко приводила русских эмигрантов к демонстративному эпатажу эмиграции «просоветскими» и социалистическими настроениями как проявлением контркультурного «вольнолюбия». И вот, та же М. Цветаева писала стихи в честь СССР, прославляла подвиг челюскинцев, а Н. Бердяев доказывал, что «истоки и смысл русского коммунизма» заложены в православии и самодержавии, чем глубоко шокировал более ортодоксальных представителей русского зарубежья и православного мировоззрения (вроде И. Ильина и Б. Зайцева). На этой почве возникли еще в начале 1920-х гг. «сменовеховство» и идеология национал-большевизма, оправдывавшие в глазах русской эмиграции советскую власть, социализм и большевизм как сохранивших Российскую империю и сильную русскую государственность.
Наивысшей кульминации раскол русской эмиграции достиг во время второй мировой войны (точнее – Великой Отечественной). Одни из деятелей культуры русского зарубежья ради победы Красной Армии над фашизмом были готовы не только помогать материально СССР (особенно значительной была финансовая поддержка Советского Союза со стороны Ф. Шаляпина и С. Рахманинова), но и примириться с Советской властью, с большевизмом, со сталинской диктатурой и чуть ли не согласиться с Большим террором (многие эмигранты даже подозревали в этом, и не без оснований, Н. Бердяева и Ф. Шаляпина). Для них «Русское Освободительное Движение» (РОД) и «Русская Освободительная Армия» (РОА) однозначно расценивались как предательство и измена родине. Другие ради поражения большевиков и падения Советской власти желали победы Гитлеру и предлагали ему свое сотрудничество (в принципе поддерживая власовское движение), не задумываясь над тем, что целью немецкого фашизма было отнюдь не освобождение России от большевистского ига, а уничтожение ее как государства и порабощение неполноценных народов, в том числе славянских (среди эмигрантов, сочувствовавших, хотя бы и временно, немецкому и итальянскому фашизму, были весьма незаурядные люди: например Д. Мережковский и И. Ильин, генерал и писатель П. Краснов и др.).
Трагизм Великой Отечественной войны как испытания России, населявших ее народов и отечественной культуры по-настоящему глубоко (в прямом, аристотелевском смысле трагического) раскрыл, находясь в эмиграции, точнее в изгнании, великий русский писатель XX века и гражданин А. Солженицын: «Народы СССР были вынуждены, защищая родную землю, тем самым укрепить власть своих палачей, свою угнетенность». Эти слова Солженицына, сказанные им по радио ВВС (1974) применительно к самосознанию советских людей военного времени (в том числе деятелей советской культуры), в такой же степени относятся и к русским эмигрантам – с той лишь разницей, что для большинства из них этот вопрос стоял не практически, а теоретически, в плане выживания русской культуры и перспектив ее развития.
Ведь русские эмигранты стояли перед вполне трагической дилеммой: либо русская культура в России погибнет, растоптанная фашистской Германией (с одобрения деятелей культуры русского зарубежья, которая, таким образом, останется единственной представительницей русской культуры в мире – культуры вне родины, вне собственной территории); либо существование русской культуры в СССР продолжится в оковах сталинского тоталитарного режима, в отрыве как от русской эмиграции, так и от подлинных культурных традиций дореволюционной России (также с одобрения русской эмиграции, которая поневоле будет влачить жалкое существование как периферия «континентальной» российской культуры). Решение этой дилеммы было безысходным, и кризис культуры русского зарубежья только усугубился после окончания второй мировой войны и торжества тоталитарного режима в СССР.