Экономисты, социологи и рациональность
Сторонники «новой экономической социологии» поставили под вопрос некоторые аспекты политэкономического подхода к экономическим и другим типам социального действия, и — что более важно — положение о рациональной максимизации пользы (DiMaggio, Powell, 1983; Granovetter, 1985; 1991; 1993; Friedland, Robertson, 1990). Приводя доводы, выдвигавшиеся в рамках стандартных микроэкономических подходов со времен второй мировой войны, экономические социологи этой развивающейся школы доказывают, что для осуществления рациональных действий агенты должны обладать отчетливым представлением о возможностях альтернативных вариантов действий и тех результатах, которые влечет за собой каждая из такой альтернатив. Однако получить такую информацию зачастую бывает нелегко; ее приобретение обходится недешево и при этом часто оказывается неэффективным, поскольку понесенные расходы связаны с неопределенностью этой информации («вто-ричностью») при далеко не полном ее использовании (Stigler, 1961). Кроме того, эти затраты настолько неравномерно распределяются между теми, кто
5 Тем не менее, есть свидетельства того, что такое положение меняется. В пользу этого говорят труды о преступности (Gambetta, 1988), о групповой солидарности в отношении расовых, религиозных и этнических целей (Hardin, 1995; Hechter, 1987), о проблемах пола и семьи, решаемых с совершенно иных позиций (Becker, 1981; Carting, 1991; Waring, 1988; Drew, Sen, 1989, ch. 4; Dasgupta, 1993, ch. 11-13).
нередко терпел неудачи стратегического характера в связи с использованием подобной информации, что истинное ее значение бывает трудно определить (Akerlof, 1970). Такая недостаточность информации отчасти обусловлена тем, что польза, которую агент извлекает при любом из доступных ему вариантов действий, внутренне связана с образом действий, выбранным другими агентами, имеющими диаметрально противоположные интересы. Результаты используемого варианта действий прямо зависят от избранной стратегии, причем неопределенность исходной позиции агента в отношении действий и реакций других агентов, вовлеченных в данную транзакцию, в свою очередь, требуют от него осторожности и, соответственно, не позволяют ему наиболее оптимальным образом реализовать те преимущества, которые все заинтересованные стороны могли бы получить в результате взаимного обмена. Короче говоря, если экономический агент не знает, каковы будут последствия совершенного им действия, максимизация их пользы не станет ведущим соображением при осуществлении данного действия.
В подобных ситуациях необходимы некие дополнительные критерии для ориентации. Помимо достаточно иррациональных средств защиты от риска и других психологических приемов такие дополнительные критерии предоставляются социальными нормами или тем, что Дж. Кейнс называл «мимикрия» — «совет, мода и привычка»,— которую он еще в 1937 г. рассматривал как средство, необходимое для «спасения доброго имени рациональных, экономически мыслящих людей» (Keynes, 1973, р. 114—117). Таким образом, в условиях неопределенности предположение о рациональности выбора становится расплывчатым и изменяется до неузнаваемости. Все возможности соотносятся с рациональностью, но ни одна из них не продиктована ею (Elster, 1986, р. 7).
Суть проблемы, определяющей в данном случае разногласия между политэкономией и социологией, заключается в том, как охарактеризовать ситуацию, в которой находится актор, — как рискованную или как неопределенную (Knight, 1921; Machina, 1990). В случае ситуаций риска можно выявить вероятные последствия и тем самым дополнить представления о результатах альтернативных действий. В ситуациях неопределенности перспективы ожидаемых результатов просчитать невозможно, а потому приходится полагаться на нормы, как и на то, что другие стратегические акторы также будут руководствоваться ими в своих действиях (Scharpf, 1990). Потребность в снижении уровня неопределенности вынуждает акторов опираться на традиции, привычки, когнитивные рамки, стереотипы, знаки, условности, рутинные правила, приказы, организационные предписания, ритуалы, властные отношения, общепринятые ценности, стили, символы, «нефункциональные» принципы общежития, неявные критерии, на стандарты чести и т.п. Там, где преобладает неопределенность, максимизация становится бессмысленной и поведение ориентируется не на нее, а на социально приемлемые результаты (Simon, 1945).
Если выразиться еще категоричнее, то можно сказать, что такого рода суррогаты рационального расчета не есть результат чрезвычайно сложных условий, а скорее, наоборот: они представляются подлинной предпосылкой экономической рациональности. Лишь после того, как большинство возможностей обрели статус правил, оставшиеся варианты стали предметом рационального просчета альтернатив. Ф. Шарпф пишет об «ориентационном взаимодей-
ствии», возникающем на основе некой безусловной «логики соответствия» и ведущем к «социальной конструкции предсказуемости» (Scharpf, 1990; March, Olsen, 1989). В этом смысле общепризнанные нормативные стандарты приемлемых образов действия предшествуют экономически рациональным действиям. Известный тезис К. Полани о «чертовой мельнице» сводится к доказательству того положения, что только регулируемый рынок — т.е. тот, где «не все» на продажу, — может быть эффективным рынком (Polanyi, 1944). В этом заключается суть таких понятий, как «укорененность» М. Грановеттера или «социальный капитал» Р. Патнэма (Granovetter, 1985; Putnam, 1993). Лишь через согласование всей совокупности норм, которые составляют и одновременно ограничивают спектр «экономических действий», акторы могут получить представление о том, чему можно доверять и на что следует полагаться; только в этом случае целесообразно вести речь о подсчетах и максимизации пользы. Перефразируя Дюркгейма, можно сказать, что «социальный капитал» определяет внеэкономические параметры экономической деятельности. Чтобы добиться эффективных результатов на рынках, акторы должны знать и учитывать разницу между теми объектами, которые подходят для рыночных транзакций (или практических действий, допустимых при таких транзакциях), и теми, которые для этой цели не подходят. Е contrario, можно говорить о том, что как существовавшие ранее, так и возникающие ныне рыночные экономические системы посткоммунистических обществ являются недостаточно эффективными именно в силу того, что они нерегулируемы, и в них буквально всё (гуманитарная помощь, разрешение на вступление в брак, насилие, защита от насилия, государственные посты, благосклонность администрации, судебные решения, экспортные лицензии и т.п.) выставлено на продажу.
Другой концептуальный круг дискутируемых проблем связан с вопросом о предпочтениях, вкусах, выгодах и интересах. Все представители политэкономии исходят из того, что эти факторы раз и навсегда предопределены: они «заданы» извне или даже «объективны», т.е. являются производными от материальных и правовых ресурсов, которыми располагают акторы. Социологи же полагают, что убеждение в изначальной ригидности предпочтений неверно, что вкусы имманентно присущи акторам, к тому же гибки6 и способны меняться под воздействием окружающей действительности (Goodin, 1986; March, 1986). Люди не только имеют некоторые критерии выбора, но и руководствуются «вторичными предпочтениями», выражающими те критерии, которые они наперекор реальности хотели бы иметь и к достижению которых хотели бы стремиться. Человеку свойственны колебания и сомнения, определяющие двойственность мнения о том, будет ли полученная «выгода» действительно оценена как полезная — зачастую именно по этому вопросу он оказывается в разладе с самим собой. Равным образом и понятие цены является спорным: в его основе лежит интерпретация и оценка через социальные нормы. Иногда затраты денег, труда и других усилий, как и принятие довольно «дорогостоящих обязанностей», воспринимаются акторами (как и теми, с кем они взаимодействуют) как действия, которые в результате приносят выгоду или помогают самовыражению и символическому самоутверждению личности (Hirschman, 1982; Pizzomo, 1985).
6 Во французском и немецком языках существует выражение «Аппетит приходитвовремя еды».
Учитывая ограниченность знаний и изменчивость предпочтений, политэкономы в целом и теоретики рационального выбора в частности, очевидно, считают необходимым прописать рациональный образ действий (Elster, 1986, intr.). Однако, как только возникает необходимость в том, чтобы определить рациональность того или иного действия, сразу же возникают затруднения. Не вызывает сомнений тот факт, что акторы могут действовать вполне рационально, если это подразумевает, что они опираются на ресурсы, твердые предпочтения, неизменные убеждения и представления (даже ошибочные) и используют эти ресурсы, будучи уверенными в том, что в результате получат более полное удовлетворение своих потребностей. Вопрос в данном случае заключается в том, как можно определить, что действие было рациональным. Как это ни странно, ответ на него, видимо, зависит не столько от самого актора или совершенного им действия, сколько от позиции, занимаемой тем, кто это действие оценивает. Если исходить из определенных предпочтений и убеждений, то любое действие может представляться рациональным, поскольку убеждения и вкусы могут оказаться лишь поверхностным слоем поведения, хотя такое утверждение и не лишено изрядной доли тавтологии (Sen, 1986). Тем не менее если тот, кто берется оценивать какое-то действие, поинтересуется мнением самого актора и будет при этом исходить только из разделяемых последним предпочтений (к этому, видимо, стоит добавить детали самого процесса рассмотрения и расчета), то требования рациональности приобретают избирательный и более точный характер. Вместе с тем в данном случае возрастает риск того, что исходные предпочтения и убеждения искажены обманом, самообманом, или рациональностью, при которой рациональные действия ошибочно принимаются за нерациональные, и наоборот. Если же это так, ответ на вопрос о том, доступно ли данное действие оценке с точки зрения его рациональности, будет отрицательным.
Могут ли сами акторы определить, является ли рациональным то, что они делают? Это тоже представляется весьма проблематичным. В данном случае проблема заключается в том, что после завершения рационального действия акторы или твердо придерживаются своих прежних предпочтений и убеждений, не «переходя на другую позицию», как писал А. Хиршман, или же признают, что их убеждения были ошибочны (Hirschman, 1982). В первом случае это вызывает сожаление, а во втором оказывается неприятным сюрпризом. Как же сожаления и неприятные сюрпризы соотносятся с утверждением о том, что данное действие было рациональным? Сама концепция рациональности неожиданно подвергается необходимости ограничить ее хронологическими рамками: избранный актором образ действий казался рациональным в период t0, однако в свете предпочтений и информации, имеющихся на период t1, он представляется нерациональным. Является ли рациональность результатом намерений акторов в противоположность ретроспективному характеру их действий? Или ретроспективная оценка прошлых действий как «рациональных» просто представляет собой реакцию на неудачу их попытки принятия новых убеждений и предпочтений в период времени между t0 и t1? Такая постановка вопроса чревата странным выводом о том, что чем с большим упрямством актор противится необходимости учиться на собственных ошибках и упорствует в отстаивании своих вкусов и убеждений, тем с большей легкостью он признает рациональность своих предыдущих действий. Однако консерватизм во вкусах и убеждениях, в свою очередь, вполне может
быть обусловлен самими прошлыми действиями, хотя бы ради того, чтобы избежать явного противоречия. Кому же, в конце концов, захочется признать себя дураком, купившим машину, которая теперь ему не нравится? Кто решится признать, что обстоятельства оказались сильнее его самого? И опять-таки в этом случае сама концепция рациональности становится препятствием на пути к правильному и непредвзятому выбору.