ПОСЛЕДНЕЕ (НАДЕЮСЬ [зря надеялся!]) ОТСТУПЛЕНИЕ
от Михалыча «в прямом эфире»
Когда и если у меня появится сканер, я обязательно помещу изображения обложки, форзацев и т.п. Здесь ограничусь кратким описанием:
Бэкграундом — рукописное письмо, из которого можно прочесть только нижеследующее:
«Миша
Оставляю для Вас 60 р.
Когда сможете, позвоните мне
Мы хотели бы, чтобы Вы или Вы вместе с Женей
водевиля нарисовали бы мне оформление Лира
Посылаю Вам 2 фото Это снимки с 2-х эскизов, котор
для меня сделал Шатурин Он играл в
Фальстафа в Виндзорских и был однов
Размер подлинника, конечно, больше, не
с учетом возможности четкой фотогр
не потеряйте только фото. Они
Жду звонка! Мне хочется
все шекспировские спектакли, ко
«Виндзорские», Двенадцатая ночь
звонка»,
— потому что на этом бекграунде виден молодой Михалыч, фигуру которого, в свою очередь, снизу заслоняет конверт с символикой 8 марта, фрагментом четырехкопеечной марки в правом верхнем углу и надписью «куда» — М.Буткевичу, «кому» — от М.Кнебель [именно так!]. а с самого верха страницы — надпись:
Большой пролог
Театр
И[25][25] ИГРА
после чего остается только перевернуть страницу.
8 июля 1987 года
Окрошка из Пушкина — в роли эпиграфа:
«Твердо уверенный, что устарелые формы нашего театра требуют преобразования… Драматическое искусство родилось на площади — для народного увеселения… с площадей, ярманки (вольность мистерий)… Народ требует сильных ощущений — для него и казни зрелище… Драма стала заведовать страстями и душою человеческою. Смех, жалость и ужас суть три струны нашего воображения, потрясаемые драматическим волшебством… Смешение родов комического и трагического — напряжение, изысканность необходимых иногда простых выражений… догадливость, живость воображения, никакого предрассудка, любимой мысли. Свобода… Человек и народ. Судьба человеческая. Судьба народная. Для того чтобы трагедия могла расставить свои подмостки, надобно было бы переменить и ниспровергнуть обычаи, нравы и понятия целых столетий» [26][26].
Начинать книгу все равно, что начинать новую жизнь — страшно и радостно. Чистая страница волнует. Она лежит передо мной, крахмально бела и свежа, по ней бегают легкие тени, и не поймешь, то ли это от игры солнечных зайчиков в листве деревьев, шумящих за окном, то ли от беззвучного скольжения образов, готовых проступить сквозь экранную белизну бумаги.
Я пока еще свободен. Я могу написать любую фразу.
Я словно бы стою в центре огромного неведомого мира, и от меня во все стороны расходятся тропинки разнообразных способов начать книгу. Но я не начинаю. Я не тороплюсь написать первую фразу книги, хотя, говоря откровенно, она давно уже сложилась во мне — мысль о веселости как главном качестве актеров. Однако я медлю, тяну, продлеваю и растягиваю наслаждение собственным самовластием, упиваюсь полнотой своих возможностей. Сказал ведь кто-то, что счастье — лишь предчувствие, предвкушение счастья. Да и не только в этом дело. Подспудно живет во мне какая-то смутная тревога. Мне кажется, что, написав первую фразу, я сразу же в чем-то себя ограничу и тут же потеряю часть своей свободы, во всяком случае — сильно ее урежу. Уже не я буду управлять следующей фразой, а, наоборот, она будет управлять мной: известно ведь, что, сказав «а», мне придется говорить «б». Написав свою первую фразу, я как бы окончательно и бесповоротно выберу из всех вышеупомянутых тропинок только одну и с этой минуты буду вынужден идти только по ней, до конца, до самой, так сказать, столбовой дороги; все, что маячило мне на остальных тропинках, останется в стороне и, быть может, теперь уже навеки: события, которые могли произойти, не произойдут, встречи, которые мерещились мне, не состоятся, образы, ожидавшие меня там, на этих оставленных «тропинках», никогда мне не привидятся, приключения, подстерегавшие меня, случатся с кем-то другим, — будет только то, к чему поведет меня злополучная первая фраза. И тут ничего не поделаешь: делая выбор, мы всегда что-то отсекаем. Если молоды, отсекаем на время, отодвигаем якобы на потом; если же не молоды, как я, например[27][27], — отсекаем и отбрасываем навсегда.
Вы легко поймете описанные только что переживания, ибо пишущий и читающий играют в одну игру.
Сейчас это — игра начала, игра первого шага.
Вот вы раскрыли книгу. Вы собираетесь ее прочесть. Не спешите, задержитесь на несколько секунд. Не торопитесь прочесть первую фразу книги. Отстройтесь и подготовьте себя к ней.
Это ведь — как встреча с новым, незнакомым человеком, ведь очень тонкая: вы можете приобрести в нем друга для себя (не дай бог врага! — нет-нет, не пугайтесь, я шучу), а можете, не присмотревшись вовремя, пройти мимо, обеднить себя невольно, по небрежности. Поэтому — растянем событие. Отступим на шаг, прежде чем броситься в объятия.
Задержим удовольствие ожидания[28][28].
Как? Ну, хотя бы вспомнив соответствующую традицию большой русской литературы: ее корифеи, почти все, были мастерами начал, они лихо придумывали свои первые фразы.
Прекрасны первые фразы пушкинских шедевров: «Последние пожитки гробовщика Адриана Прохорова были взвалены на похоронные дроги и тощая пара в четвертый раз потащилась с Басманной на Никитскую, куда гробовщик переселялся всем своим домом» (начало «Гробовщика»); «Кто не проклинал станционных смотрителей, кто с ними не бранивался?» (начало «Станционного смотрителя»); «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова» (ошеломительная по простоте и чреватости первая фраза «Пиковой дамы»). Я уж не говорю о знаменитом «Мой дядя самых честных правил…» Эта фраза, несмотря на свою общенародную известность, и сегодня ставит нас в тупик, если взглянуть на нее как на начало романа.
А гениальный, завораживающий зачин гоголевской комедии?! «Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие: к нам едет ревизор»[29][29].
А безжалостный, как приговор, афоризм, с которого начинается «Анна Каренина»: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Да, Толстой умел начинать свои книги. Перечтите первые фразы «Детства», «Казаков», «Отца Сергия» и особенно — «Воскресения». Как человек театра я не могу, конечно, не обратить вашего внимания на первые реплики толстовских пьес. «Живой труп»: «Можно у вас водицы?» В свете дальнейшей судьбы Феди Протасова эта фраза обретает дополнительную, глубоко символическую окраску — жажды, свежести, вопросительной и вопрошающей Русской Деликатности (можно? у вас? мне?). «Плоды просвещения»: «А жаль усов!» — в одном предложении запрессовано все настроение пьесы: снисходительный юмор, хитринка самоиронии, неунывающий лиризм и азарт безвыходности. А мощное, прямо-таки симфоническое начало «Власти тьмы»: «Опять кони ушли». Сколько широты, поэзии и вместе с тем сколько тоски и трагической безвыходности в этих трех словах, в их короткости, в их порядке, в их песенной протяженности: «О-пять-ко-ни-у-шли». Начинаешь подозревать, что, вероятно, в ней, именно в этой первой реплике пьесы, нашел Борис Иванович Равенских ключ к поэтике своего знаменитого спектакля.
Любил и умел сочинять свои первые фразы Ф. М. Достоевский. У него они напоминают чем-то драгоценные камни; внутри фразы все время что-то мерцает; там, в прозрачной и призрачной глубине, постоянно играют фантастические, невероятные сочетания: сияния и мрака, добра и жестокости, динамики и неподвижности, прошлого и будущего, вечных истин и самой вульгарной злобы дня. Эта игра противоречий придает вступительным словосочетаниям Достоевского какую-то странность, необычность, служащую сигналом, предупредительным знаком — «Внимание! Вы вступаете в другой, эмоционально непривычный мир!»: «Прошлого года, двадцать второго марта, вечером, со мной случилось престранное происшествие» («Униженные и оскорбленные»); «Не утерпев, я сел записывать эту историю моих первых шагов на жизненном поприще, тогда как мог бы обойтись и без этого» («Подросток»); «Начиная жизнеописание героя моего Алексея Федоровича Карамазова, нахожусь в некотором недоумении» («Братья Карамазовы»). Втягивающая и настораживающая сила этих фраз просто поразительна. И еще один пример из Достоевского — первая фраза «Скверного анекдота». Посмотрите, какая сила диалектики, какое взаимопроникновение насмешки и боли, издевки и патриотизма, заблуждения и захватывающего дух пророчества: «Этот скверный анекдот случился именно в то самое время, когда началось с такою неудержимою силою и с таким трогательно-наивным порывом возрождение нашего любезного отечества и стремление всех доблестных сынов к новым судьбам и надеждами»[30][30].
Несравненным мастером первой фразы был Антон Павлович Чехов. Я возьму примеры из тех его сочинений, которые люблю больше всего, люблю настолько, что начало каждого рассказа, повести или пьесы помню наизусть[31][31].
«Моя жизнь (рассказ провинциала)». Тут, правда, не одно предложение, но дыхание этого абзаца настолько цельное и единое, что разорвать его никак невозможно: «Управляющий сказал мне: "Держу вас только из уважения к вашему почтенному батюшке, а то бы вы у меня давно полетели". Я ему ответил: «Вы слишком льстите мне, ваше превосходительство, полагая, что я умею летать». И потом я слышал, как он сказал: "Уберите этого господина, он портит мне нервы!"».
Начало рассказа «По делам службы»: «Исправляющий должность судебного следователя и уездный врач ехали на вскрытие в село Сырню».
Начало знакомого шедевра: «Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с собачкой».
Я не буду сейчас приводить удивительное начало «Трех сестер», пьесы, о которой я думал всю свою сознательную режиссерскую жизнь, но которую так и не осмелился поставить, не буду потому, что мне придется говорить о ней слишком много и подробно в дальнейшем на протяжении всей книги; вместо этого напомню вам начало «Чайки». Как странно значительны, почти таинственны — при всей своей тривиальности — две первые ее реплики.
— Отчего вы всегда ходите в черном?
— Это траур по моей жизни[32][32].
Гениальны начала А. П. Платонова:
«В день тридцатилетия личной жизни Вощеву дали расчет с небольшого механического завода, где он добывал средства для своего существования» («Котлован»).
«Трава опять отросла по набитым грунтовым дорогам гражданской войны, потому что война кончилась» («Река Потудань»).
«Он уехал далеко и надолго, почти безвозвратно» («Фро»).
Первая фраза Платонова органична, — вот-вот она распустится и из нее возникнет целый мир, мир неповторимо платоновский, такой же знакомый и такой же неизвестный, как цветок яблони или вишни.
Но иногда он начинает прямо с шока:
«Фома Пухов не одарен чувствительностью: он на гробе жены вареную колбасу резал, проголодавшись вследствие отсутствия хозяйки» («Сокровенный человек»).
«Моя фамилия Дерьменко» («О том, как потухла лампочка Ильича»).
Другой гений русской литературы в советское время, тихий и незаметный Виктор Курочкин, однажды дико обрадовался, придумав начало, которое смерть не дала ему продолжить, начало безотказное, одновременно издевательское и торжественное, смешное, как хороший анекдот, и эпическое, как легенда:
«Братья Бузыкины шли по Невскому».
Ну вот, после движения назад (которое, по мейерхольдовской биомеханике, должно обязательно предшествовать движению вперед — В. Э. Мейерхольд называл это «отказом»[33][33]), мне пора броситься в атаку на азы моей книги. Не могу сказать, что после приведенных примеров мне будет легче это сделать[34][34].