Москва, 16 октября 1941 года

После нашествия Наполеона это был, думаю, самый исторический день для Москвы. Разбитые витрины магазинов. На тротуарах и мостовых — раскрытые чемоданы, одежда, кастрюли, подушки, матрацы, посуда и всевозможная утварь. Никаких стражей порядка. Анархия. Полный хаос. Да было ли так? Или это вражеская пропаганда, измышления эмигранта-отщепенца? Не было такого, как не было никогда Льва Троцкого, Беллы Давидович и т. д., и т, д., без конца.

Этот страшный день, день отчаяния, всеобщего грабежа и абсолютной беспомощности начался 15 октября вечером. Когда директор и парторг заявили нам, что из Москвы будут уходить пешком, мы примчались в консерваторию и узнали, что дежурной сообщили из райкома партии нечто подобное. А в поезде услышали, что информацию эту подтвердили и другие источники: от завода имени Сталина до Академии наук. Такое быстро становится общеизвестным.

Утром начался массовый грабеж квартир эвакуированных, а потом магазинов и складов. Никто не мешал. Полное безвластие.

Смешной эпизод. Один студент консерватории служил в войсках МВД. Когда их послали наводить порядок, он влез в разбитую витрину фотоателье и снял портрет Розы Тамаркиной, в которую был без памяти влюблен. Лейтенант увидел: «Шо за баба? Брось!» Он в ответ: «Сестра». В общем, отстоял. А ведь это фотоателье находилось между Елисеевским магазином и булочной Филиппова. Что же тогда осталось от других магазинов?

Витрина фотоателье — результат общей стихии, инерция грабежа. Подумать только: улица Горького, самый центр Москвы. Недалеко Кремль. Разумеется, в Кремле еще находилась «королевская гвардия». После войны нам сказали, что это был «план великого стратегического отступления». Заманить врага, чтобы затем уничтожить. Особенно успешно его осуществили на Украине. Как хорошо, что враг оказался хитер, и его не удалось заманить до Хабаровска. Всевластные тираны бывают иногда наивны. Ведь живы люди, перенесшие хаос, кошмар, панику, едва уцелевшие. А им твердят о «Великой Стратегии». Благо, есть опыт. Шедшим в атаку после речей Троцкого внушали, что его не существовало. Всегда, всюду был только Батя. Думаю, что одолей Троцкий Сталина, он был бы не лучше.

Жизнь продолжается. Поколения уходят. И забудется один из самых жутких дней в истории Москвы. 16 октября 1941 года. Многое в памяти блекнет или стирается. Что-то не забывается. Но есть такое, о чем не перестаешь думать. Что же было в действительности? Где же правда?

В тот день я находился в дороге. Но будь я в Москве, все осталось бы таким же неясным.

После войны мне часто приходилось слушать рассказы переживших 16 октября в Москве, от уборщиц до извест­ных в среде интеллигенции людей. По-разному они говорили об одном и том же.

Напрашивается аналогия. Осажденная Одесса была ос­тавлена, когда находилась уже глубоко в тылу противника. Эвакуация шла морем. Последним уходил крейсер «Коминтерн», набитый людьми, как бочка сельдями. Одессу оставили. И целые сутки немцы не входили в город, опаса­ясь западни. В отличие от Одессы Москва была на линии фронта – Химки были уже у немцев. И то, что официальные лица, начальство говорили на предприятиях, заводах, в учреждениях и т.д., подтвердилось происшедшим 16 октября.

Возможно, причиной была немецкая методичность. Пройдя победным маршем через Европу и Украину до Москвы, выученики Мольтке были сверхсамоуверенными. По-нашему говоря, «зазнались». И, очевидно, считали, что дело сделано, и завершение можно оформить спокойно, обстоятельно, педантично. Но слово «педантично» к Рос­сии неприменимо. Образовалась передышка, возможность прийти в себя, одуматься, принять меры. Может быть, к этому времени подошли сибирские дивизии. А немцы как-никак выдохлись. Не исключено и такое... Но на том «blitz Krieg» закончился. Впервые всесокрушающая, неодолимая армия Гитлера была остановлена. Как долго ждали этого народы Европы! Позже немецкий военный специалист генерал-лейтенант Типпельскирх в книге, изданной в СССР, писал: «Битва под Москвой решила исход войны. Продолжение ее было только результатом железной воли Гитлера». Согласиться ли с этим? Ведь позже немцы дошли до Волги. Произошло еще одно чудо. Оно и решило исход войны. Немецкий военный историк Клаузевиц писал: «В Россию легко войти, по из нее очень трудно выйти». А великий немец Отто фон Бисмарк постоянно предупреждал: «Не лезьте в Россию!» — уж больно велика Матушка.

Пусть мои рассуждения неверны или наивны, но факт остается фактом: никогда не было даже попытки объяснить события в Москве 16 октября 1941 года. Мало того. О них никогда и нигде не упоминается. Обычный календарный день военных лет, 16 октября 1941 года. Партийно-государственный «склероз» охватил всю историю России. К немe привыкли. Он вошел в нашу жизнь.

Но сейчас гласность, Все меньше «белых пятен». Возможно, кому-то поручат осветить тот памятный день. Впрочем, подлинную правду узнают поколения, идущие за нами.

Р.S. Дописываю, просмотрев по телевидению из ГДР фильм «Битва за Москву». Сталин там уже не обаятельный мудрец, как у М. Чиаурели и М. Геловани, а страшный и не­приятный. Исторически правдиво, начинаешь верить. На протяжении фильма всплывают даты: день, время и место действия. И вот читаем: Москва, 16 октября 1941 года.

Москва... После этого большого слова мы видим обычно на экранах, открытках, буклетах известные, полюбившиеся всем улицы и здания столицы. В кинофильме «Битва за Мос­кву» их нет. Вместо этого — заполнивший улицу (неизвестно какую) стихийный поток людей, покидающих Москву. Значит, не пришло еще время показать безвластие, анархию, грабеж, безлюдную Москву второй половины дня (то есть после грабежа) и смотрящих в окна москвичей, убежденных, что вот-вот появятся немцы...

Десятилетиями москвичи вспоминают 16 октября. Их память оказалась крепче и яснее, чем у пропагандистов. Невозможно обойти эту дат)'. И где-то наверху решили: пусть 16 октября наконец-то станет официально признан­ным днем, но в приемлемом для властей плане. Авось сойдет.

Нет, правда еще не открылась. 16 октября 1941 года в Москве остается загадкой.

БЕГСТВО

(ПРОДОЛЖЕНИЕ)

После отличного сна (я говорю это серьезно), перекусив и вдоволь напившись горячей или холодной воды, люди постепенно приходили в себя. Стали ходить из вагона в вагон, встретили еще консерваторцев, известных деятелей театра, и даже самого главного тогда начальника — товарища Храпченко.

Выяснилось, что в Горьком будет пересадка на Саратов, Молотов [ныне Пермь] и Свердловск. Наконец, прибыли в Горький, где встретили на вокзале Столярова и Шурьсва. Московская консерватория направлялась в Саратов. Я решил ехать в Свердловск, где находились мои родители. Профессора Коган и Пекелис тоже, по каким-то своим соображениям, выбрали Свердловск. Мы пересели в нормальный плацкартный вагон. Я влез на третью полку. Там, с другой стороны, уже лежал режиссер Ю. Завадский. Внизу — известная актриса В. Марецкая с их сыном Юрой и дочкой Машенькой от нового брака. Завадский ехал в Молотов, где была его жена, балерина Уланова, и находился Ленинградский оперный театр. Коган, Пекелис и я держались вместе и, как говорится, хлебали из одной миски. До Свердловска добирались дней семь-восемь. Помню, на станции Шахунья нам дали горячий суп. Такое не забудешь, так как питались мы только хлебом, сахаром и картофелем, который я пек в печке, обогревающей вагон.

Добрались мы благополучно и па следующий день встретились в консерватории. Директором ее был киевский пианист, профессор Абрам Михайлович Луфер. В Свердловске тогда оказались почти все музыкальные знаменитости, в том числе прославленный профессор Столярский.

Я был учеником Григория Когана. Мы часто встреча­лись вне консерватории. Однажды на Свердловском почтамте он сказал мне полушепотом: «С Нейгаузом неблагополучно». Нейгауз провел па Лубянке девять месяцев. Потом ему запретили оставаться в Москве, и он приехал в Свердловск, уже в мое отсутствие.

Причудливы повороты судьбы. Здесь, в Германии, быв­ший ассистент Нейгауза Леонид Брумберг с его слов рассказывал мне, что его четыре раза водили на расстрел. Очевидно, в порядке психологической пытки. Если бы они хотели расстрелять человека, то, несомненно, выполнили бы это.

Тогда, в Свердловске, я был мобилизован и, прослужив в очень тяжелых условиях в запасном полку три месяца, в составе маршевой роты уехал на фронт. А до отъезда, вечером, узнав, что нас отправляют, тут же позвонил из автомата в общежитие консерватории. Оттуда сообщили мо­им родителям, и отец, приблизительно зная маршрут из полка на вокзал, пошел в надежде увидеть меня. Заметив вдали шагающую роту, он направился к ней. Наши взгляды встретились. Мы продолжали идти: рота по мостовой, отец по тротуару. Это привлекло внимание командира, и он жестом руки указал мне идти к отцу. Теперь мы оба двигались параллельно строю, держась за руки, почти не разговаривая. Да и о чем было говорить?..

Все знали, что нас направляют в район Сталинграда. Слово, произносившееся в то время чаще всех других. Это происходило в начале ноября 1942 года. Отцу разрешили проводить меня до самой теплушки (товарный вагон). Мы поговорили. Я настоял, чтобы он вернулся домой.

Неожиданно резкий толчок дернул поезд. Один за другим застучали вагоны. Воцарилась тишина. Состав медленно тронулся. Мне показалось, будто меня оторвали от семьи и всего прожитого. Какой путь нужно пройти и какое должно произойти чудо, — подумал я, — чтобы благополучно возвратиться к тому, что оставил. Лишь много лет спустя, став в свою очередь отцом, я понял его тогдашнее состояние и мысли.

Парадоксально, но психологически я себя чувствовал наиболее спокойно, будучи на фронте солдатом. Запомнились изнуряющие походы через Донские степи в жестокие декабрьские морозы. С четырех-пяти вечера до восьми-девяти утра мы шли с короткими привалами тут же, на снегу. Оказавшись в избе, мы тотчас валились с ног. Горели ноги, а в обуви все было примерзшим. Я был солдатом саперного батальона, и никого не удивляло, когда не удавалось уснуть по двое суток, а иногда и более. Глаза мутные, двигаешься шатаясь. Оглушающие, вызывающие шок взрывы, предельная усталость, невозможность согреться в лютые морозы, постоянное недоедание и многое, многое другое не оставляло места для размышлений и уравнивало интеллигента и безграмотного мужика. Мы — солдаты. А у солдата на войне только две мысли: еда и сои. Более двух, максимум трех дней никто не сможет продержаться на линии огня. Он будет убит или ранен.

Тернистый путь остается тернистым. Я был ранен, потом контужен. Четыре раза оказывался на волоске от смерти. Состояние, когда удивительно четко, как панорама, перед тобой разворачивается прожитая жизнь.

Вот так в начале войны сложилась судьба Московской консерватории и одного из ее студентов. Одного из ее солдат.

В ЭВАКУАЦИИ

В

годы войны некоторые музыкальные и театральные коллективы были эвакуированы в глубь страны. Большой симфонический оркестр Всесоюзного радио (в нем играл мой отец) во главе с Александром Ивано­вичем Орловым находился в Свердловске. До войны Орлов считался лучшим аккомпаниатором и сопровождал симфонические выступления Хейфеца. Внешне он напоминал русского барина: высокий, холеный, с бородкой и румянцем. Был мягким, добрым, простым, что не совсем обычно для дирижера. Ходила молва, что он привез жену и чемодан с деньгами. Гольденвейзер говорил: «С Орловым играть, как за горой от ветра».

Московская консерватория расположилась в Саратове, а Ленинградская – в Ташкенте. Сначала было очень трудно. В фойе Свердловской филармонии эвакуированные получали тарелку пшенной каши на воде и ложечку сахара. Его сыпали в середину – получался десерт. Позже стало лучше, питание давали по тем временам довольно приличное.

Свердловск напоминал огромный улей. Гостиницу «Урал» наводнили важные персоны и знаменитости (в их числе Буся Гольдштейн). В городе находились Ойстрах, Гилельс, Флиер, Тамаркина, легендарный Столярский и другие. Основной проблемой было не жилье (хотя приезжие ютились, где могли), а еда. Продукты питания нормировались, и только простояв в очереди несколько часов, можно было что-нибудь раздобыть. Обычно последним ничего не доставалось.

Вскоре регулярные, я бы сказал, частые симфонические концерты стали привычным делом. В антрактах у буфета выстраивалась очередь за мучным изделием весом в 100-150 граммов. Оно называлось бисквит и выдавалось по одному на билет. Позже, при кассовых аншлагах, в зале сидели только пятьдесят-шестьдесят человек с сумками. Некоторые из них исчезали после антракта. И тогда установили порядок, выдавая один бисквит в одни руки. В зале появилась публика.

Но в антракте вес мчались в буфет, и после хорошо орга­низованной быстрой распродажи начиналось второе отделение. Такова была концертно-бисквитная жизнь в Свердловске в первый год войны. К слову, оркестранты получали по два бисквита и бутылку ситро.

Волей судеб в консерватории оказались профессора из других городов. Самым ярким был Петр Соломонович Столярский. Крупнейший скрипичный педагог нашего века. Натан Мильштейн — его ученик. Из трех блиставших до войны в Москве скрипачей двое — Давид Ойстрах и Самуил Фурер — учились у Столярского, а третий — Борис Фишман — у Цейтлина. Прославились и юные ученики Петра Соломоновича — Лиза Гилельс и Миша Фихтенгольц. Все знали, что гениальный ученик Ямпольского Буся Гольдштейн ранее занимался у Столярского. Популярности Петру Соломоновичу добавляла его манера говорить.

Среди студентов консерватории были и одесситы: виолончелист Сема Гранит (позже концертмейстер Москов­ской филармонии) и пятнадцатилетний Миша Унтерберг, последний талантливый ученик Столярского. В консерватории училась вокалистка из Минска Вера Борисенко. Такого голоса, как у нес, я не слышал ни у кого. К тому же она была хороша собой. К сожалению, меньше всех свой голос ценила сама певица. Из-за отсутствия табака тогда употребляли всякую отраву. Выращивали заменитель, так называемый «самосад». И Вера курила эту мерзость. Никакие уговоры не помогали. Ей явно не хватало серьезности. Думаю, что только по этой причине солисткой Большого театра она была недолго.

Под руководством Столярского Миша Унтерберг, Сема Гранит и я играли Трио Чайковского. А позже Столярский готовил с Мишей программу скрипичного вечера. Начиналась она с обязательного «Романса» Бетховена. Столярский видел, что пятнадцатилетний Миша, а заодно и я ждали, как бы скорее дорваться до Паганини и Венявского. Однажды он остановил нас и сказал: «Миша! И сколько вещей ты играл, и сколько еще будешь играть, лучше вещи, чем "Романс" Бетховена, ты играть не будешь. Ты понял? Нет, скажи, ты понял?» Конечно, следовало сказать «да».

Он часто требовал повторения отдельных мест из программы. Но «Романс» Бетховена мы обычно играли по два раза целиком. Столярский смаковал эту музыку. Любовался ею. Главным для него была широта дыхания, значитель­ность фразы и каждой ноты. В итоге получалось Величие. Царство покоя. Его увлеченность музыкой передавалась другим.

На вопрос, что такое талант, есть много правильных ответов.

Вспоминая свои встречи с полярно противоположными людьми в музыке, я бы сказал: талант — это отсутствие скуки. После уроков Столярского я уходил, наполненный образами музыки, внутренне спокойный, и словно бы отключался от поглощавших всех нас тягот.

Самое невероятное, что его образы, сравнения должны были бы только удивить и рассмешить. Но все сказан­ное им воспринималось абсолютно серьезно.

Гольденвейзер приводил на уроках интересные примеры и сопоставления из разных видов искусств, науки, даже физики. Нейгауз всегда обращался к литературе и архитек­туре. Кажется, это он сказал, что «архитектура - это застывшая музыка». Оба они часто играли. Гинзбург впечатлял учеников логикой и личным показом.

Столярский приводил в пример вареники, бульон и лапшу и т. п. Он никогда не играл на уроках. Один его ученик рассказывал мне, что однажды, увлекшись, он взял скрип­ку, наиграл и сразу же вернул ее, сказав сердито: «Так не надо».

И все же он добивался поразительных результатов. Название тому - «гений». В нем природой были заложены высокая музыкальная культура и безупречный вкус.

В книге об Ойстрахе большой знаток скрипичного искусства И. М. Ямпольский писал: «Появившись в Москве, Ойстрах удивил всех прежде всего изысканным исполнением миниатюр. Москвичи играли грубее».

Культура и вкус — отличительная черта всех учеников Столярского. Ойстрах пришел к Столярскому в пятилетнем возрасте и от него вышел па эстраду. Больше никто его не учил. В этом еще одна уникальнейшая особенность, присущая только Столярскому, больше никому.

Он закрывал крышку пианино, положив на нее не то игрушку, не то инструментик, и говорил малышу: «Сделай брать скрипку». Рассказывали, что с одного взгляда он определял, получится из малыша скрипач или нет. Жизнь полностью подтверждала его предсказания.

Все для него важное он выговаривал в мужском роде. Цитирую: «Он этот фраз так сыграл, что я всю ночь напровал не спал». Или: «Играй этот этюд каждый день, час, и у тебя будет хороший техник». Или «сонат» вместо соната. Я сам неоднократно слышал это.

Большой радостью для Столярского были письма учеников. Думаю, что он никому не отвечал. Мог ли он писать, если так говорил? Книгу в его руках я себе не представляю. Разве что газету, ради интереса к рецензии на концерт ис­полнителя, не больше.

Столярский был обаятелен, приветлив, остроумен. Во время концерта мы что-то сыграли малость быстрее. Он подошел к эстраде, сказал тихо: «Не спешите заканчивать программу». Он — единственный в СССР, чье имя было присвоено учебному заведению. Тем не менее важность и самолюбование в нем отсутствовали. Его высказывания всегда воспринимались с интересом. Разумеется, темой была скрипка. Сыпались бытовые шутки. Без них он не обходился.

Однажды в детстве мне пришлось играть в Харькове, в те годы столице Украины. Он спросил: «Сколько тебе лет?» Я ответил: «Тринадцать». «Так ты уже целый кавалер», — сказал он.

Понимание такого уникального явления, как Столярский, пришло с возрастом.

Он оставался местечковым евреем черты оседлости. Но очень интеллигентным в общении и в быту. Его врожденный дар сверкал в нем, несмотря на отсутствие образования. Его непререкаемый авторитет и всеобщее признание заглушали мысль о том, кем бы он мог быть, получив блестящее образование. Но и так он стоял рядом, если не выше, с ведущими профессорами Москвы и Ленинграда, отличавшимися высокой культурой и глубоким интеллек­том и постоянно общавшимися с прославленными и даже великими музыкантами.

На конкурсе 1933 года его ученики выделялись среди других мастерством правой руки. Его спросили, как он добивается подобных результатов. Столярский ответил: «Я говорю просто: бери смычок и веди как веслой по морю». Передаю со слов профессора Рабиновича, Столярский владел тайной скрипичного мастерства. Знал человеческую и музыкальную природу своих учеников, любил их и имел к ним подход. Он обладал неповторимым музыкальным нутром и действительно был великим учителем скрипки.

Откуда взялся Столярский? У кого учился? Известно, что на заре своей деятельности он играл в оркестре оперного театра. Наверно, кто-то показал ему, как держать скрипку, смычок, может, что-то еще. Назовут, возможно, какого-нибудь скрипичного ребе, Но разве выдержит он сравнение с учителями Л. Ауэра, А. Ямпольского, Л. Цейтлина, М. Эрденко, О. Налбандяна, К. Флеша, Г. Куленкампфа, И. Галамяпа и других? Никогда под своими пальцами Столярский не ощущал произведений, столь блистательно исполнявшихся его учениками.

Станиславский говорил: «Талант — это страсть». Столярский упивался своими уроками. В Свердловске он жил в коммунальной квартире; в его комнате стояли пианино, диван, кровать, стол и что-то еще. Весь день приходили ученики — приближался концерт. В той же комнате умирала его жена Фрида Марковна. Мы с Мишей переглядывались: состоится концерт или нет? Но Столярский был поглощен уроками. Не помню, чтобы он повернулся в ее сторону и что-то спросил.

Как музыкант-педагог П. С. Столярский представлял собой явление уникальное. Это — чудо. А чудо необъяснимо. Им можно любоваться и только. Неповторима была и его личность. Его манера говорить, его юмор.

Среди музыкантов, особенно молодежи, постоянно по­вторялись сказанные им новые яркие фразы. Так, идущему рядом ученику он сказал: «Что ты плонтаесся под ногами, иди немножко прежде». Или: «Буся, у меня к тебе вопрос. Подари мне твой пояс» и т. д., и т. п. Но когда на торжестве по поводу присвоения Одесской музыкальной десятилетке его имени Столярский сказал: «Товарищи! Я вам благодарнэ, что вы организовал школу имени мине. Да здравствует товарищ Каганович, Сталин и все наши шишки», — то это стало всеобщим достоянием. Зал был полон, и больше половины присутствовавших — не музыканты.

Его выражения мгновенно становились известными. Спрашивает Буся Гольдштейн: «Петр Соломонович, почему у меня не получаются фингерзации?» Столярский отвечает: «Так ты же не так фуцкинируешь». На собрании в консерватории: «Мы все должны помнить Одесскую консерваторию. Мы все должны помнить и чтить то место, откуда мы вышли». На методической конференции демонстрирует постановку руки десятилетней Миры Фурер. «Деточка, положи скрипочку на ключицу. Таким образом ребенок истыкивает скрипочку в свой организм. А сейчас я вам покажу техническую часть десятилетнего ребенка».

Получив автомобиль М-1, Столярский сказал: «Мне теперь никакия расстояния не страшна, я имею Эм-одну».

На собрании: «Наш директор товарищ Кандель не говорит глупостей, а делает» (имея в виду, что он делает дело).

Ойстраху — после концерта: «Додик, ты своими вчерашними местами заставил меня, старика, спустить слезу». Можно продолжать и продолжать. Музыковед А. А. Коган составил русско-столярский словарь. Некоторые из приведенных фраз мне стали известны со слов проживающего в США виолончелиста Алекса Рубинштейна, с детских лет общавшегося со Столярским.

Мгновенное распространение этих «перлов» никак не унижало Столярского. Наоборот, было одной из форм восхищения им. Вот, мол, какие чудеса выговаривает, а такой блестящий профессор!

В этом — весь Столярский. К сожалению, таких людей давно нет. В массе своей они были расстреляны фашистами в дни оккупации. Одним из последних ушел из жизни Столярский. Он умер в 1944 году.

Вспоминая Столярского, нельзя не сказать, что он один из тех, кто преумножил славу Одессы и умер на чужбине, не дождавшись возвращения в родной и любимый им город.

Но, пожалуй, лучше так, чем вернуться на родину, став­шую царством разнузданных погромщиков. Для старого человека, прожившего жизнь в почете и славе, это кош­мар, страшнее смерти. Бог, Судьба распорядились по-другому.

УЧИТЕЛЯ И УЧЕНИКИ

После воины, когда взялись и за музыку, и демагогия поглотила все, появление ярких индивидуальностей в среде педагогов было исключено. Основным стало «художественное слово», умение говорить. Возникли обязательные учебные планы, очень мешающие умелым педагогам, и, наконец, централизация, уничтожающая их и сводящая к нулю.

Разъедающая ржавчина социализма проникла во все сферы жизни. К примеру, юный Владимир Ашкенази, ученик ЦМШ, стал победителем конкурса в Брюсселе. Он учился у замечательного педагога А. С. Сумбатян. В консерваторию к Л. Н. Оборину он пришел уже артистом мирового класса. Но пока имя Ашкенази произносилось в СССР, его педагогом называли только Оборина. Победи­тель того же конкурса Евгений Могилевский до своего бле­стящего выступления был студентом Московской консерватории только полгода. Случайно я слушал его на приемных экзаменах. В сопровождении своей матери, прекрасной пианистки Симы Могилевской, он исполнил вторую и третью части Концерта Рахманинова. Все понимали, что присутствуют при рождении большого артиста. Выступление бы­ло настолько впечатляющим, что после него объявили непредусмотренный перерыв.

Никто не сомневался: в появлении музыканта высокого уровня с большим репертуаром в классе Нейгауза сказа­лась работа его матери Симы Могилевской. Готовиться к конкурсу не пришлось: все уже было сделано. Результат говорил сам за себя. Но имя Могилевской не упоминалось. Ее ученика уже «централизовали».

Расскажу об унижении и трагической гибели одного из лучших педагогов страны — Берты Михайловны Рейнгбальд. Она привезла в Москву своего питомца, шестнадцатилетнего Милю Гилельса. Его выступление можно назвать историческим. Оно вызвало сенсацию. Все прекрасно знали: заслуга принадлежит прежде всего самому Гилельсу, затем его педагогу и никому больше. Мало того, в журнале «Советская музыка» Гилельс написал, что он ученик одного учителя — Рейнгбальд, подобно Ойстраху, знавшему только Столярского. Но его педагогом называли Нейгауза. Недавно вышла новая пластинка «Юный Гилельс». На ней записи одесского периода, когда он работал с Бертой Михайлов­ной. В частности, «Свадьба Фигаро» Моцарта – Листа. Гениально. Другого слова нет.

Ученицей Рейнгбальд была замечательная пианистка Татьяна Гольдфарб. У нее занималась и другая выдающаяся пианистка – Мария Гринберг. Вспоминаю симфонический концерт в Колонном зале Дома Союзов в сезон 1936/1937 годов. Двенадцатилетний Дима Тасин, учившийся у Рейнгбальд, исполнил Первый концерт Бетховена (и на бис Контрданс). Если ребенок играет такое произведение законченно, глубоко, с безупречным вкусом, чувством формы, стиля и блестящим мастерством, то заслуга его педагога, большого музыканта, неоспорима.

У пульта стоял великий дирижер немецкой школы Оскар Фрид. Сегодня в Германии его пластинки выходят под рубрикой «легендарные имена». Такой музыкант ни на какие компромиссы и скидки в Бетховене (да и не только в нем) не пошел бы. Фортепиано и оркестр звучали равноценно. После исполнения Берту Михайловну вызвали па эстраду. В ее адрес послышалось «браво». И это была естественная реакция взыскательной московской публики. В годы войны Б. М. Рейнгбальд была профессором Ленинградской консерватории. По ее возвращении из эвакуации по всей Украине полным ходом шла борьба с «космополитами». Ее терпение истощилось. Она покончила с собой.

Когда Рейнгбальд уже не было в живых, Генрих Густавович Нейгауз, человек высокоодаренный, написал замечательную книгу. По в ней есть одно место, где он называет Рейнгбальд учительницей Гилельса. А ведь Нейгауз знал, что Берта Михайловна была известным профессором. Яков Зак рассказал мне, что он сказал Нейгаузу об этом (и не только он). Назвал бы так Генрих Густавович кого-нибудь из своих коллег по консерватории? Уверен, что нет. Хотя большинству из них далеко до Б. М. Рейнгбальд. У нее, кроме великого Гилельса и выдающейся пианистки современности Марии Гринберг, искусство которых уже сегодня изучается в консерваториях по курсу истории и теории пианизма, учились замечательные пианистки-лауреаты Т. Гольдфарб, Л. Сосина и профессор Б. С. Маранц.

Таким рядом имей могут гордиться лучшие профессора страны.

Григорий Коган был одним из самых прославленных и любимых профессоров Московской консерватории. Он создал курс «История и теория пианизма». В те времена он читался только в Московской консерватории и больше нигде в мире. Как лектор он был гениален. Мы были так увлечены его лекциями, что сидели, разинув рты и глотая каждое слово. О конспектировании не могло быть и речи. По очереди записывал каждый из нас. Все, что он говорил, запечатлевалось в памяти необычайно ярко. К экзамену мы почти не готовились. Разве что повторяли даты.

Сложно передать манеру его чтения. Никаких подъемов и спадов, никакого артистизма. Если бы вели акустическую запись его речи, то получилась бы прямая линия. Все озарял его блестящий интеллект, какая-то сокрушающая логика. Возражать ему было невозможно. Часто на его лекции приходили теоретики, струнники, композиторы и иногда даже вокалисты. Приходили как на концерт или в театр. К слову, он великолепно знал театр.

Память Григория Когана была феноменальна. Прекрасный пианист, он часто ездил с концертами по стране. Однажды в антракте ему принесли незнакомую пьесу. Он ее просмотрел и сыграл на бис. В другой раз он безупречно исполнил на бис пьесу, которую лет двадцать не играл. Лучше всего у него звучали клавесинисты. Здесь ему равных не было. К счастью, сохранилась одна его плас­тинка, где сыграны и клавесинисты. Это неповторимо. Он помнил абсолютно точно то, что хоть раз читал. Порой доходило до курьезов. Так, до войны вышла книга «Фортепианная методика». Г. М. Коган дважды обращался к автору с предложением внести поправки и ссылки на использованный материал. Тот отказался. Тогда на заседание специальной комиссии Коган принес около двадцати-тридцати русско-англо-франко-немецких книг. Сказал: «Откройте здесь такую-то, а у автора такую-то страницу. Теперь переведите». Перелистав так полкниги, он закончил: «А остальное списано у меня». После че­го часа два говорил. Все слушали, не шелохнувшись. Чуть ли не назавтра автор уехал из Москвы. В послевоенные годы у него вышла отличная большая книга, но «Форте­пианная методика» исчезла.

Где-то в шестидесятые годы в журнале «Советская музыка» Коган сравнил две рецензии. Одну, написанную в конце века на концерт Антона Рубинштейна, и другую, на концерт Гилельса, опубликованную в тс же шестидесятые. Оказалось, что это одна и та же рецензия, только указаны разные имена исполнителей и ее авторов.

Г. М. Коган написал шесть-семь книг. По всеобщему признанию, это лучшие книги о музыке. Одна из них — «У врат мастерства» — привлекает внимание людей разных профессий как глубокое психологическое исследова­ние настойчивого, целеустремленного творческого поиска. Из предисловий к его книгам узнаем, что многие из лучших исполнителей, не будучи его учениками, считают себя таковыми. Среди них — Гилельс и Рихтер. Но в условиях неприкрытого антисемитизма об этом писали очень осторожно и лаконично.

Насколько сильно было влияние Когана, можно судить по тому, что к нему, уже изгнанному из консерватории, постоянно обращались с вопросами и за советами самые видные исполнители. Его мнением дорожили. Похвалой гордились. Он постоянно был в центре концертной жизни. Его место занял чиновник от музыки. «Подарок» пар­тии Московской государственной консерватории имени Чайковского и ее студентам. Григорий Михайлович Коган умер, так и не дождавшись возвращения в консерваторию. Таков один из итогов борьбы «за идеологическую чистоту». Преступление перед музыкальной культурой страны и особенно перед молодежью.

Наши рекомендации