Два комсомольских собрания

Одно из общих комсомольских собраний в консерватории в самый разгар террора осталось в памяти на всю жизнь. Мой возраст, «подвиг» Павлика Морозова и многое другое мешали осмыслить и разумно понять его.

Так как речь шла о нашей студентке-пианистке, я ей искренне сочувствовал и жалел. На большее моих «ресурсов» не хватало. То же самое могу сказать и об остальных присутствующих. На собрание пришел какой-то важный чин из ЦК или горкома комсомола. Там уже всех во главе с Косаревым «разоблачили», посадили и перестреляли. Это был новый, еще не разоблаченный. Гимнастерка, сапоги, военно-полевая сумка... Известно, что вся пропагандистская ахинея, все эти решения, директивы, протоколы тре­буют много бумаги. Казалось бы, нет ничего удобнее портфеля. Но портфель отдает интеллигенцией, а спектакль должен быть совершенен. Отсюда военно-полевая сумка. Как правило, ее носят через плечо, но в данном случае был приспособлен ремешок для руки, и все «мудрые» решения приходилось гнуть, сворачивать, чтобы они уместились в сумке. Но зато вид был бдительный. Начеку. В соответствии с модной тогда песней «Каховка»:

Мы мирные люди,

Но наш бронепоезд

Стоит на запасном пути.

Собрание начали с самого важного вопроса, ради которого этот тип и появился. К столу президиума в 47 классе консерватории подошла маленькая, очень худенькая пианистка, студентка с кафедры Г. Г. Нейгауза но фамилии Гутман. Выглядела она подавленно, беспомощно. Казалось, вот-вот заплачет. Чувствовалось ее полное одиночество. Возможно, была и голодна. Но она не плакала. Видно, сердце окаменело от страданий.

Военизированный тип начал: «Товарищи! Мать и отец этой вашей студентки нашими славными органами разоблачены как враги народа. Сейчас они находятся под следствием и понесут заслуженную кару».

Мира Гутман стоит чуть согнувшись, смотрит в пол. Повторяю, не плачет. А тип продолжает: «Товарищи комсомольцы! Она, будучи ихней дочкой, жила, пила, ела вместе с ними, нашими врагами. Неужели она ничего не заметила? Ведь нашим славным чекистам понадобилось какое-то время, чтобы напасть на след и обезвредить их. Сообщи она хоть что-то компетентным органам, то вред, нанесенный ими, был бы гораздо меньше. Товарищи! В данном случае мы имеем укрывательство врагов народа. А может быть, и прямое пособничество врагу...»

Мы начали переглядываться. Гутман была умной, скромной студенткой. Ее уважали. Кто-то поднялся и сказал: «Если под следствием, то, может, стоит подождать, пока все выяснится». Тип из горкома ответил: «Будем считать так: кого взяли, тот виноват». И тут студенты один за другим начали выступать. «Товарищи! На примере комсомолки Гутман мы видим, насколько враг коварен и хитер», — сказал один. «Товарищи! Враг среди нас. Мы должны удвоить, утроить нашу бдительность», — подхватил другой. «Товарищи! Мы должны улучшить воспитатель­ную работу», — добавил третий. И пошло... «Мы обязаны... мы должны... мы недостаточно...» Тип из горкома ожидал слова «она», а все произносили «мы». И этим ее спасли, Если бы проголосовали за исключение из комсомола, ради чего этот идиот пришел, страшно подумать, чем все могло бы закончиться...

В заключение хочу сказать, что в прошлом скромная, худенькая студентка-комсомолка недавно умерла в Москве. И была матерью известной виолончелистки Наталии Гутман. Однажды, в конце пятидесятых годов, я встретил ее в консерватории и спросил: «Почему ваша талантливая дочь не носит партийно-государственную фамилию своего отца?» Она ответила: «Наташа носит фамилию Гутман в память о моих родителях».

Музыкантам известно, что путь первоклассной виолончелистки Наталии Гутман не шел по гладкой дорожке. Долгое время она была невыездной.

Былой другое...

В довоенные годы студенты Московской консерватории были очень дружны и солидарны. Расскажу о другом общем комсомольском собрании. Состоялось оно перед войной в 21 классе.

Хорошее тогда было время для нас, студентов. Еще не вербовали доносчиков из нашей братии, и ничто не мешало нашему товариществу и дружбе. Темой объявленного комсомольского собрания был доклад «Моральный облик советского студента». Снова появился ответственный товарищ из горкома комсомола.

Прочтя свой доклад, он сказал: «Вот сегодня мы будем разбирать аморальные проявления среди ваших комсомольцев...»

Объявили перерыв. Подхожу я к своему другу, ученику Гольденвейзера, Грише К. и спрашиваю: «Как дела?» Он бледен, чем-то взволнован. Отвечает: «Полная лажа. Я. Т. и М. сегодня проходим как иллюстрация к докладу. Сейчас о нас будут говорить». И рассказал о случившемся. Я заволновался.

После перерыва, когда все уселись, попросила слово студентка-теоретик Оля Очаковская: «Товарищи! Я считаю, что прослушанный нами доклад плохо подготовлен и потому малосодержателен и неинтересен. Кроме того докладчик выступал перед аудиторией, которую не знает». И села. Раздались дружные аплодисменты. Бодрый, само­уверенный докладчик превратился в мумию.

Позже мне рассказали, что во время перерыва решили выручать ребят. Для этого необходимо было прежде всего нейтрализовать «ответственного товарища» из горкома комсомола, заткнуть ему рот. Отсюда — такое начало.

Заговорил председатель: «Продолжаем повестку дня. Товарищи! Комсомольцы фортепианного факультета К., Т. и М. два дня назад, поздно ночью, будучи в нетрезвом виде, привели в Дмитровское общежитие трех улич­ных проституток. Не подчинившись требованиям дежур­ной, они поднялись па чердак, где их застал комендант общежития. При этом комсомолец Т. его оскорбил. Аморальное поведение недостойно высокого звания комсомольца. Таких нужно гнать из наших рядов. Обсудив этот вопрос, комитет комсомола предлагает исключить их». И пошла баталия. Один за другим выступавшие говорили: «Товарищи! Я возмущен. Но речь идет о студентах с хоро­шими показателями учебы и морально выдержанными раньше, и т. д., и т. п.».

«Товарищи! Основная задача комсомола воспитывать. Ну хорошо, мы их выгоним. Это легче всего, но с людьми надо работать. Так нас учит товарищ Сталин, и т. д.». Поднялась девушка: «Товарищи! Нужно начать с нашей воспитательной работы. Она на низком уровне. В позапрошлом году у нас было два похода в МХАТ, на "Любовь Яровую" и "Дни Турбиных". Был культпоход в Большой театр, а что теперь? Куда смотрит комитет комсомола? Если так будет продолжаться, то нечто подобное может повториться». Говорили... Говорили...

При голосовании большинство поддержало выговор. Один из этих троих — Сергей Топчиев — погиб на фронте. Он был замечательный парень и очень способный пианист. Двое других живут сейчас в Москве. Очевидно, они уже на пенсии.

Директором тогда был А. Б. Гольденвейзер. Александр Борисович покрикивал на своих учеников, иногда им доставалось крепко. Он вызвал к себе того из трех, кто был старше и умнее, — Гришу К. Они поздоровались, и Старик, не выпуская его руки, сказал: «Жизнь терниста. Всякое бы­вает, можно и оступиться. Иногда это помогает лучше мыс­лить. Хотелось бы, чтобы так было и с тобой».

Гриша шел к нему полный страха, душа была в пятках. Он ждал полного разноса... И вот такие слова, сказанные мягко, успокаивающе, от сердца. Наш Старик был необыкновенным человеком.

Р.S. Еще один случай, подтверждающий дружбу и товарищество студентов нашего поколения. Сразу после войны мой однокурсник Володя К. был арестован по ложному доносу и пробыл в ГУЛАГе почти восемь лет. Он рассказывал, что на следствии ему показали блестящую характеристику о нем, присланную из консерватории другим нашим однокурсником, партийным активистом Леней Живовым. Какая же нужна была порядочность и смелость, чтобы дать блестящую характеристику на подследственного. Ведь КГБ берет тех, кто «виноват». К. рассказывал, что его пытали, не давали спать. Это страшная пытка.

Присутствующий при этом врач наблюдал, чтобы не переступили черту, когда подследственного можно потерять. Врачи при КГБ — «гуманисты». Следят, чтобы человек не погиб. От К. требовали, чтобы он дал ложные показания па своего отца. Тогда я все воспринимал как должное. А теперь, находясь здесь уже более пятнадцати лет, не могу понять: зачем им понадобился безвинный старик?

ДВА КОНЦЕРТА

В мае 1940 года оркестр студентов консерватории отмечал в Большом зале столетие со дня рождения Чайковского. Состоялось два концерта. В первом из них принимал участие Иван Семенович Козловский. Как и принято, за несколько дней до концерта были расклеены афиши, но имя Козловского в них отсутствовало. Объяснялось это просто. Все популярные знаменитости жили нормально, покоя не знали только два ведущих тенора — Иван Козловский и Сергей Лемешев. На всю Москву гремели так называемые «козлята» и «лемешата» — толпы поклонниц-девчонок в возрасте примерно от пятнадцати до двадцати лет и старше. Они имели свой кодекс правил. Были и дежурства. Лемешев и Козловский преследова­лись ими с рассвета до заката. В опере и на концертах они устраивали овации, подходили к эстраде, орали, визжали и т. д. Толпы этих обезумевших девиц являлись предметом насмешек москвичей. Известная комедийная актриса Мария Миронова изображала счастье одной из них, проглотившей снежный след от левой ноги Лемешева. Почему левой? «Ближе к сердцу», — объясняла она.

Участие Козловского украшало концерт, придавало ему значимость. Но чтобы избежать появления «козлят», о его выступлении сообщили небольшой афишкой у входа в Большой зал только за два часа до начала. Однако едва Козловский спел, пятнадцать-двадцать девчонок ринулись к эстраде. Необычно мало, что, вероятно, и стало причиной их умеренного поведения. Они только аплодировали. Возможно, то были дежурные, следовавшие за певцом по пятам.

Студенческим оркестром тогда руководил Григорий Арнольдович Столяров, недавно назначенный замдиректора по учебной части. Прежде он был художественным руково­дителем и главным дирижером Музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко. С этой высоты ему устроили падение женщины. Вся его жизнь состояла из взлетов и падений из-за неустойчивых отношений с представительницами прекрасного пола. А главное, из-за их «массовости» и «охвата». Столяров был отличный дирижер-практик и хороший организатор. Лучшего руководителя для оркестра консерватории придумать трудно. Но его интеллигентность и уровень культуры оставляли желать лучшего. Особенно на фоне блестящих профессоров консерватории. На всех собраниях он обязательно произносил речи в духе времени. Сплошная демагогия. Основной его темой была дисциплина и еще раз дисциплина. Все заранее знали, о чем он будет говорить. Студентов это раздражало, тем более что как личность он был ма­лопривлекательным. Его не уважали, посмеивались над ним, разыгрывали.

Итак, Козловский пел арию Ленского. Напомню, в начале, за словами «Куда? Куда?» следуют аккорды. Ребята условились после первого «Куда?» аккорд не играть. Выходит на эстраду Козловский, за ним сияющий Столяров, весь блаженство и умиление. Аплодисменты. Каждый занял свое место. Тишина. Столяров пожирает глазами Козловского. Тот кивнул головой. Вступление началось. Оркестр играет прекрасно. Козловский спел: «Куда?» Столяров, весь томный, прикрыв глаза, чуть наклонившись в сторону, красиво подняв руки, плавно и четко дает аккорд... Абсолютная тишина. Ни звука... Концертмейстером первых скрипок был тогда прекрасный скрипач Анатолий Левин. Столяров на него глянул. Его беспомощные глаза выражали жалость, мольбу, страдание. Казалось, он был в шоке. Ведь никто звука не издал. Явная ошибка. Возможно, с его стороны? Думать некогда. Следует второе «Куда?» Физиономию Столярова исказил страх. Он резко рванул руки вперед... Последовал мягкий, спокойный аккорд. Это был конец первого отделения. Оркестр звучал отлично.

Второе отделение началось исполнением знаменитого Фортепианного концерта Чайковского. В то время он еще не был так заигран. Исполняла его аспирантка Нейгауза. Все идет как положено. Проходит лирическая тема у скрипок в сопровождении фортепиано. Неожиданно со стороны первых скрипок послышался быстрый, короткий мотив песни из эпизода с велосипедами — из кинофильма «Цирк». Столяров повернулся влево, глаза его вылезли из орбит. Вот-вот он закричит, взвоет, но музыканты поглощены исполнением. Они видят ноты, жесты дирижера и больше ничего. Сплошная сосредоточенность и серьезность. Однако для него уже никого и ничего не существовало, кроме первых скрипок. Все его внимание устремилось на них. Сказать, что он был в гневе, значит, ничего не сказать. Его трясло. Он ожидал еще чего-то в этом роде. Случай неслыханный. Но что поделаешь?

Назавтра он уже вызывал к себе каждого отдельно, почему-то начав с контрабасистов. И сразу же, без обиняков, говорил: «Пойми, никто никогда ничего не узнает». Он клялся всеми святыми, что еще месяц будет вызывать одного за другим. «Ну хорошо, — говорил он, — ты не знаешь, но тебе известны те, кто знает. На протяжении учебы возникает столько сложностей. У тебя их не будет. Помоги мне. Назови». В оркестре консерватории играло не менее восьмидесяти-девяноста студентов. Столяров говорил с каждым. Виновника он так и не узнал. Вот что значит товарищество, порядочность и дружба. А ведь знали не только оркестранты, знали и другие студенты.

Теперь я могу раскрыть тайну. Был среди нас студент-скрипач из Ростова Алик Жебровский, поразительный балагур и весельчак. Казалось, он излучал бодрость, свет. Часто мы говорили: «Если плохое настроение, пойди к Жебровскому». Так вот, это он наиграл мотив песни, тихо, не выходя из общего штриха первых скрипок. Есте­ственно, близсидящие слышали и понимали, что это для дирижера. Алик Жебровский благополучно закончил консерваторию и играл в Большом симфоническом оркестре Всесоюзного радио и телевидения. Возможно, играет и сейчас, если не вышел на пенсию.

В послевоенные годы, при А. В. Свешникове, когда каждого третьего оформляли как доносчика, такое было бы исключено. Господствовали абсолютный порядок и высокая идейность в духе Павлика Морозова. Из молодых людей вытравляли человеческое достоинство и порядочность. Но главное преступление состояло в том, что у них отнимали лучшее, неповторимое — молодость и дух юности.

Кстати, через несколько месяцев после того случая профессор А. Ф. Гедике проходил с оркестром свое переложение Пассакальи И, С. Баха. Как дирижер он был совсем беспомощен. Но ради него ребята старались вовсю и в итоге сводили концы с концами.

Оркестр студентов Московской консерватории мне доводилось слушать с 1934 по 1948 годы, и никогда он так хорошо не звучал, как при Столярове. Он был отличный дирижер, хотя вес прочее в нем оставляло желать лучшего. Невольно напрашивается сравнение. В юбилейные дни восьмидесятилетия консерватории, при В. Я. Шебалине, состоялось несколько концертов студенческого оркестра. В одном из них изумительный Лев Николаевич Оборин играл Концерт Чайковского си-бемоль минор. О чем можно говорить: произведение как будто «впервые исполнялось по рукописи», да еще «с листа, без репетиции»... Кто из присутствовавших на этом концерте (а их еще много сегодня) мне возразит, если я напомню, что многое шло врозь, и в публике переглядывались? Как человек Оборин был воплощением интеллигентности и деликатности, но он не выдерживал и раздраженно акцентировал, пытаясь помочь дирижеру попасть в такт музыке. У пульта стоял руководитель оркестра Т. Отражался директорский почерк Шебалина: правильный подбор и расстановка кадров.

Никогда не забудется один из концертов послевоенного времени. Я уже упоминал, что в середине тридцатых годов в Колонном зале проходили концерты лучших артистов Москвы. Героем их был Владимир Хенкин. Его имя поглощало всю афишу, а под ним в два ряда следовали име­на выдающихся деятелей театра, оперы, эстрады: В. Качалова, И. Москвина, О. Кпиппер-Чеховой, В. Яхонтова, М. Рейзсна, С. Лемешева, В. Барсовой, М. Максаковой, балетной пары Анны Редель и Михаила Хрусталева и других. Такие афиши были обычным делом, в капризы и самолюбие никто не играл. В Москве популярней Владимира Хенкина никого не было. Талантливейший юморист-импровизатор, он, я думаю, утром не знал, о чем будет говорить вечером на эстраде. Однажды его случайно привели на консерваторский вечер. Писатель-сатирик не придумал бы того, что Хенкин сыпал с ходу, а главное, со знанием специфики нашей аудитории, на темы консерваторской жизни, называя имена известных профессоров. В те времена основой для сатирика был не утвержденный цен­зурой текст, а талант.

Но в то же время сатирик, хоть и говорил с эстрады все, что хотел, не забывал при этом о желании спать дома. Рассказывали, что однажды Хенкин переборщил — и исчез. Сидел он всего два-три дня. Решили его не тро­гать. После этого, выступая на концерте в Кремле, он, выйдя на эстраду, тут же обратился к Сталину и рядом сидящим: «Вот мы и поменялись местами. Теперь я стою, а вы сидите».

Очень остроумными на эстраде были конферансье Михаил Гаркави, Николай Смирнов-Сокольский и Илья Набатов. Хохма Гаркави с водкой и пивом облетела всю Москву. В одном из концертов несколько выпивох мешали Гаркави вести программу, и он обратился к ним: «Товарищи! Прошу вас, не мешайте! Не мешайте водку с пивом!» Остроум­ная шутка обрела популярность. Мне довелось присуствовать на концерте Аркадия Райкина в саду «Эрмитаж» – в Москве. Какие-то подвыпившие дураки стали кричать ему из зала: «Не мешайте водку с пивом!» Райкин ответил: «Нет, закусывать лучше надо».

В двадцатые годы в Москве славился остроумнейший конферансье Алексеев. Все знали, что он гомосексуалист. Тогда их еще не трогали. Однажды, в одном из концертов, он с еврейской интонацией, картавя, объявил: «Товагищи, сейчас пэрэд вами выступит Ханкелевич». И Хенкин сразу, еще шагая по эстраде, выпалил в публику: «Товарищи! Наш конфидираст немножко ошибся». Смех и аплодисменты заглушили дальнейшее. К слову когда Алексеева посадили, Хенкин, пытаясь его спасти, дошел до членов Политбюро. К сожалению, не удалось.

Еще один концерт, который остался в моей памяти, связан с Иваном Семеновичем Козловским. Надо сказать, что в быту его недолюбливали. То говорили, что он заламывает большие гонорары, то выясняли, что он за большие деньги в церкви пел. А в условиях высокого идейно-политического уровня это вообще безобразие. Когда стало известно, что Козловского обокрали, многие были довольны. Говорили: «Вот теперь он запоет полным голосом».

Итак, с моим другом, физиком, я оказался в Колонном зале на концерте для научных работников. Весь интерес, а вернее, ажиотаж, был сосредоточен вокруг выступления двух теноров: Геннадия Пищаева и Ивана Козловского. Хороший тенор, Пищаев появился после войны. Он часто пел излюбленный репертуар Козловского. И пошло: «куда Козловскому», «лучше Козловского», «забил Козловско­го». И еще: иногда старые знаменитости надоедают; новых любят больше. Теперь они встретились в одном концерте. В первом отделении выступал Пищаев. Его приняли восторженно. Он, конечно, пел «Рассказ Лоэнгрина», словом репертуар Козловского. Все счастливы. Устроили ему овацию. Ждут Козловского. Наконец, он появился. В публике раздаются смешки, ухмыляются, переглядываются. Атмосфера явно недоброжелательная.

Козловский прекрасно спел две вещи с фортепиано. Обстановка изменилась. Что хорошо, то хорошо. Никуда не денешься. Затем служитель вынес два стула: гитаристу и Козловскому. Стул для артиста он поставил спинкой к залу. И Козловский, облокотившись, запел старинные рус­ские романсы... Что я могу сказать? Гениально. Нет, я скажу проще. По щекам Козловского скатывались слезы. Плакал весь зал. Его не отпускали. Он пел романсы один за другим. Не знаю, предполагались ли еще выступления. Но после такого ни один нормальный человек на эстраду не выйдет. Концерт закончился. Люди, стоя, аплодируют со слезами на глазах и не хотят уходить. А Пищаев? Пищаева не было. Был великий русский тенор — Иван Семенович Козловский.

ВОЙНА

С детских лет мое поколение изо дня в день слушало рассказы о злодеях: за школьной партой или в пионеротрядах.

Основными злодеями были президент Польши маршал Пилсудский, Папа Римский, Остин Чемберлен (Псвилл Чемберлен относится к тридцатым годам), Чаи Кайнши, Пуанкаре (Франция) и другие. Самым постоянным был Пилсудский. Эти персоны составляли основной источник дохода художников Виктора Дени и Бориса Ефимова, ежедневно помещавших в «Правде» и «Известиях» карикатуры на них. Но один из злодеев не имел отношения к их зарплате, ибо советские газеты прежде всего отличаются своей благопристойностью. Поэтому мы видели его только в жур­налах, так как он — «агент» мировой буржуазии, а еще точнее, английских колонизаторов, — почти не пользовался одеждой. И к тому же требовал добиваться независимости Индии мирными средствами, никого не убивая и не ликвидируя. Вот уж действительно наглая вылазка врага. Может ли «агент» быть опаснее и страшнее?

Уважаемые исследователи! Посмотрите советскую прессу двадцатых годов, и вы увидите «агентов» буржуазии в рядах рабочего класса. Всяких там социал-демократов, ренегата Карла Каутского и, конечно же, его — Махатму Ганди. Ах, попадись он в руки нашему Бате. В наши славные органы...

В середине тридцатых годов начали появляться карикатуры на Гитлера, Геббельса, Муссолини, Франко, Араки и Хирохито. Все понимали, что война неизбежна, и не с европейскими демократами, а с фашистской Германией.

И вдруг — как гром среди ясного неба! В Москву прилетел один из фашистских главарей — Риббентроп. Все повернулось на сто восемьдесят градусов. Молотов поехал в Берлин. В «Правде» появилось фото: Гитлер, нежно улыбаясь, держит Вячеслава Михайловича Молотова за локоть. Со­стоялся обмен телеграммами между Гитлером и Сталиным (очаровательные мальчики!). Текст Гитлера не запомнил. Но, живя в СССР и постоянно «повышая» свой мораль­ный и идейно-политический уровень, ответ Батюшки по­мню по сей день: «Дружба между СССР и Германией скреплена кровью и имеет все основания быть длительной и прочной».

«Длительной и прочной». Ну, не ясновидец ли наш «ве­ликий и мудрый»? А вскоре, 22 июня 1941 года, в двенадцать часов по радио выступил Молотов и сказал, что «фашистская авиация подвергла бомбежке города: Киев, Гомель, Житомир». Началась война. Ровно через месяц вражеские самолеты начали регулярно сбрасывать бомбы на Москву. Если считать, что занятая противником территория фактически принадлежит ему, то сбылось «предсказание» нашего славного наркома обороны маршала Ворошилова: «Бить врага на его территории». До войны эти «пророческие» слова красовались везде и всюду.

Внешне жизнь консерватории оставалась прежней. Шли переводные экзамены. Студенты задавали педагогам обычные вопросы: «Как я играл (или играла)?» 23 июня в Большом зале консерватории состоялся объявленный концерт симфонического оркестра консерватории. Аспирантка Григория Гинзбурга играла Концерт Д. Кабалевского. Было маскировочное освещение и довольно много публики. В тот вечер погода была прохладной и дождливой. И Григорий Гинзбург извинился перед служителем вешалки, подавшим ему плащ: впервые он ничего не сунул ему в руку. Дело в том, что сразу появился приказ: вкладчикам сберкасс выдавать не более двухсот рублей в месяц. Мизерная сумма. Стипендия была от ста пятидесяти до двухсот рублей. Люди устремились в магазины закупать продукты. Прилавки опустели. А продукты появились снова. И очередей не стало. До самого знаменитого дня, 16 октября, в Москве с продовольствием было нормально.

30 июня в Малом зале состоялось общее собрание. Председательствовал профессор Абрам Борисович Дьяков. Замечательный музыкант-пианист. В предвоенный год я проходил в его классе камерный ансамбль. Дьяков был человеком большого мужества, благородства и доброты. Получив зарплату, он запросто покупал десять-двенадцать чеков на обеды и раздавал студентам. Как многие в те времена, он был идеалистом и верил в лозунги коммунизма. Да и мы, молодежь, тоже верили в это свято. На собрании он объявил, что создается добровольное ополчение для сражений с фашистами на улицах Москвы. Сказав, что записывается первым, Дьяков призвал всех последовать его примеру. У входа в зал образовалось несколько очередей. Записались все присутствовавшие.

В военных сводках появилось Смоленское направле­ние. Я получил извещение, что 3 июля в десять часов утра мне надлежит явиться в консерваторию, имея при себе питание на три дня, ложку, легкое одеяло и т. д. В 9 часов утра объявили, что товарищ Сталин выступит с обращением к народу.

Он начал: «Дорогие братья, сестры! К вам обращаюсь я, друзья мои!» Часто обрывал фразы, нервно глотал воду. Его выступление усугубило общую обеспокоенность и вместе с тем вызвало какие-то надежды.

В десять часов утра я уже был в консерватории, откуда нас повезли на Красную Пресню. Поздно ночью, заполнив товарные вагоны, мы поехали в сторону Смоленска. Из консерватории было около пятидесяти человек. В вагонах с нами находилась группа студентов Юридического института и МГУ. Назавтра, к вечеру, мы выгрузились у домика с двумя-тремя сараями. Это называлось «станция Митино». Начался дождь. В сараях не хватало на всех места. Утром мы тронулись в путь. Сыро. Земля — сплошное ме­сиво. Трудно идти, и пищевые запасы заканчивались. Все стали похожи на «робинзонов». Наконец, еле волоча ноги, мы добрались до деревни Беломир и мгновенно свалились в первых же сараях. Спали долго.

Потом нам выдали разные, даже негодные, лопаты, и мы начали копать противотанковые рвы. Работали с семи утра до восьми вечера, с перерывом на час. Организованного питания не было. Как-то устраивались сами, но постоянно были голодны. Так мы переходили из деревни в деревню месяца два. Однажды кто-то прибежал, запыхавшись, и сообщил, что в деревне Беломир расположилась Краснопресненская дивизия и в ней много консерваторцев. Мы бегом туда. Приближаемся и слышим звуки духовых инструментов. Будто летний сезон в саду.

Первым, кого я встретил, был профессор Дьяков с винтовкой на плече. Мы расцеловались. Он спрашивал, я отвечал. Им начали раздавать солдатский обед: борщ и мятый картофель. Роскошь по тем временам. Он заставил меня есть из его котелка. Так, полусидя, полулежа на траве, мы по-солдатски обедали. Дьяков был бодр, говорил, что за ними стоят еще четыре армии и все будет хорошо. Рассказывал, как, попросив разрешения выйти из строя, сказал командиру взвода или роты (точно не помню), что тот издевается над людьми. Такое было возможно только в той «дивизии» и ситуации. Свидетельствую, как прослуживший в армии на войне более трех лет.

Прошел мимо с котелком концертмейстер Ойстраха Всеволод Топилин. Я ему говорю: «Вы не изменились». Он снял пилотку... Совершенно седая голова. Позже я немного походил, рассматривая так называемую Краснопресненскую «дивизию». Московская интеллигенция. Очкарики. При них чехословацкие винтовки из города Брно, со штыками, как мечи. Рядом стояла их артиллерийская батарея из четырех пушек. Такие я видел в кино у батьки Махно.

И им предстояло остановить танковые колонны Гудериана и Клейста. То есть не только авиации, но и традиционных тульских винтовок не было. Я понимал, что у этих театральных винтовок даже калибр другой. И запел про себя самую популярную тогда песню:

Если завтра война,

Если завтра в поход,

Будь сегодня к походу готов.

На земле, в небесах и на море

Наш ответ и могуч и суров.

Скорее всего, я был невменяем. Мне стало жутко. Позже, на фронте, даже в моменты страха я не испытывал такого пессимизма. Я был в шоке и потому пел. Песня стала частью общей пропагандистской лжи. В песнях мы побеждали. Преодолевали все трудности. Жили как в раю. В песнях оказались на луне. Песня — одно из средств очковтирательства с привлечением более половины профессионалов на самодеятельные показухи. Песня вывела самодеятель­ность на профессиональную сцену в виде множества ансамблей песни и пляски. В начале шестидесятых годов в одной из программ Аркадия Райкина были такие слова: «Ребята! Зачем вы на улицах песни орете? Идите к нам на сцену, мы вам за это платить будем». И сегодня песня продолжает «свое дело».

Но вернусь к тем дням. Из консерватории на рытье рвов больше никого не посылали. Мы же — примерно пять тысяч московских студентов и старшеклассников — оказались в районе Вязьмы. Однажды ночью нас срочно подняли и повели неведомо куда. Шли до утра, почти без передышки. Уже не было сил идти. Гудели ноги. Мучила жажда. Днем остановились у какого-то озера. Оно было прозрачным, и мы пили его воду. Всех нас могли перестрелять несколько немецких автоматчиков. Как потом стало известно, этот трудный переход был просто бегством. Дело в том, что сброшенный немецкий десант артистично, без единого выстрела взял город Ярцево. Еще вечером там проходили собрания. Говорили о прочности положения, текущих задачах и т. д. А утром, глядя в окна, жители увидели немецких регулировщиков и поток машин. Кажется, так же был взят на Украине город Конотоп. Такой артистизм — взятие городишка десантом, без выстрела — немцам удавалось проявлять в самом начале войны, пользуясь отсутствием организованности, разбродом и суматохой.

Постепенно и у начальства, и у простых людей растерянность начала уступать место осознанию сложившейся ситуации. Стали появляться разумные приказы. В том числе подписанный начальником телеуправления генерал-полковником Щаденко о возвращении из армии студентов-дипломников в свои ВУЗы. К тому времени мы уже добрались до Вязьмы, и оттуда не только дипломники, но и все юнцы в обычных вагонах приехали в Москву. Несмотря на следы бомбардировок, железная дорога действовала нормально. Москва нас встретила тишиной и спокойствием. Меньше машин и пешеходов. Везде чистота и порядок. Витрины многих магазинов прикрыты мешками. В небе парили аэростаты воздушного заграждения, а на улицах часто встречались люди в военной форме.

Старейших деятелей искусств — Немировича-Данченко, Гольденвейзера и других («золотой песок», так шутили) — эвакуировали в город Нальчик. А оттуда, слава Богу, в Ташкент. За директора консерватории остался бывший заместитель по учебной части Григорий Арнольдович Сто­ляров. Консерватория стала местом, где можно было с кем-то встретиться, поговорить и что-то узнать. Нас туда тянуло, и весь день мы находились там.

В начале июля 1941 года, после отъезда нашей группы «землекопов», абсолютно всех консерваторцев, включая Ойстраха, Гилельса, Гинзбурга, Григория Когана, Зака и других в возрасте до пятидесяти лет, взяли в ополчение для прохождения военной подготовки. Жили они в одной из школ на Красной Пресне. Спали на полу, вскакивали «по подъему», хлебали из котелков и т.д. Выдерживали полную солдатскую нагрузку. Один студент, назначенный командиром отделения, довольно слабый скрипач, всегда заставлял чистить туалет только всеми уважаемого профессора скрипки Я. И. Рабиновича и доцента М. Б. Питкуса. Видимо, они не угодили ему на экзамене. Однажды на занятиях по строевой подготовке кадровый лейтенант, объясняя, как сибе диржатъ у походе, подошел к Григорию Когану и сказал: "А на девачек не заглядываться». Начался повальный хохот. Чтобы это попять, надо было видеть Когана в пенсне.

Постепенно стали отзывать наиболее известных музыкантов и с военной подготовки в Москве, и с дороги к фронту. Убежден, что это была заслуга А. Б. Гольденвейзера. Дьяков, получив приказ, категорически отказался возвращаться в Москву.

Немцы перешли в наступление, и дивизии фактически безоружной, необученной московской интеллигенции ока­зались один на один перед танковой мощью армии врага. Их смяли. Раздавили... Почти все оказались убиты или по­пали в плен. Некоторым удалось бежать. Дьякова расстре­ляли первым, а потом солиста радио певца А. Окаемова, хормейстера Г. Лузенина и композитора К. Макарова-Ракитина. Те, кто остались в живых, досиживали свое уже в ГУЛАГе, как, например, пианист Всеволод Топилин. Лет через пятнадцать после войны мы случайно встретились за праздничным столом у общих знакомых в Донецке и всласть наговорились. Он, уже отбыв срок, работал в Харькове, где, пожалуй, был самым авторитетным музыкантом. Позже он переехал в Киев, где и умер.

В консерватории занятия почти не проводились, но жизнь била ключом. В основном у входа, возле раздевалки и в студенческом буфете. Обсуждались разные новости, вопросы эвакуации и прочее.

Фронт приближался к Москве. Каждый следующий день был хуже предыдущего. Я и мои друзья — скрипачи Марк Червоненко, Володя Кружков и виолончелист Леня Гольдберг — решили держаться вместе. Мы без конца обсуждали могущие возникнуть перед нами сложности, в том числе и возможность встречи с теми, кто намерен выполнить свой «интернациональный долг». При пас постоянно бы­ли довольно грозные ножи.

Еще недавно малолюдная, спокойная Москва превраща­лась в сплошную суету. Улицы, площади — все было заполнено взволнованными людьми. Чувствовалось приближение фронта. Спокойно ожидавшие этого события москвичи по­степенно и уверенно наглели.

В доме на углу улицы Горького и проезда Художественного театра перед коктейль-холлом была столовая. Я зашел туда пообедать. За столом суетились две или три официантки. Они обслуживали клиентов, меня же не замечали. Иногда я обращался к ним, они не отвечали. Пришлось уйти. Было предельно ясно, что без обеда я остался не потому, что похож на еврея, а потому, что все евреи похожи на меня.

БЕГСТВО

С 1937 года жизнь страны определяла повышенная «бдительность», доведенная до предела. В праздничные дни мая и ноября во всех учебных заведениях, включая консерваторию, были установлены ночные дежурства. Каждый ребенок знал, что в ходе победоносного шествия к социализму классовая борьба внутри государства усиливается. Но весь ужас заключался в том, что «внутренних врагов» становилось все больше и больше, и борьба наших славных следственных органов велась против них. На границе ситуация резко изменилась. Там вместо панской Польши Пилсудского уже расположились наши друзья, немцы. В Германию шли эшелоны с зерном и прочим добром. Даже морально-политический подарок сделали: возвратили фашистам прямо из рук в руки группу (до ста человек) немецких коммунистов. Поиграли в Коминтерн, и хватит. Передавали их на пограничном мосту. Они почему-то были недовольны. Как будто им не вес равно, в каком лагере погибать! В итоге: внутри стра­ны — повышенная бдительность, а на границе - сплошная блажь, пикники, любование природой. И когда посол Германии Шуленбург сообщил Молотову о войне, тот ему совершенно справедливо ответил: «Мы этого не заслужили». Действительно, некрасиво получилось, не по-компанейски.

В конце сентября шла срочная эвакуация ценных специалистов и семей начальства из Москвы. На Казанском вокзале было вавилонское столпотворение. Еще до того, в августе, а возможно, в июле, начали вывозить отдельные заводы, институты и т. д.

Мы с отцом договорились в любом случае узнавать друг о друге через наших знакомых в Свердловске. После первых бомбежек Москвы мои родители выехали в этот город из-за моей сестры, страдавшей врожденным параличом нервной системы {болезнь Литля). По возвращении из-под Смоленска, а точнее, из города Вязьмы, я жил один. Но был в самом тесном контакте с друзьями, находившимися в Дмитровском общежитии, неподалеку от меня. Они, как студенты-дипломники, возвратились из ополчения и даже из военных училищ согласно приказу Щаденко.

В сводках информбюро одно направление сменялось другим. Фашистская армия приближалась к Москве. Страшнее всего было то, что, начиная с 1939 года, никто еще ее не остановил. Теперь она двигалась к нам. Об этом постоянно говорили и думали. Сама логика происходящих событий становилась ужасной. Контрасты среди москвичей выступали все более и более отчетливо. Лица людей, торопящихся, обеспокоенных, взволнованных... и спокойные, уверенные лица. Последние ждали. Один талантливый струнник в Дмитровском общежитии скупал по дешевке вещи у своих товарищей. Ни на какие повестки из военкомата он не реагировал. В послевоенные годы его отец был значительным партийным чином в музыкальном мире.

Беспокойство, озабоченность перешли в тревогу. Все были в напряжении. И я, взяв небольшой запас кускового сахару, сухари и смену легкой одежды, вскинув рюкзак, ушел из нашей квартиры в Дмитровское общежитие. Ждать долго не пришлось. В тот же вечер, 15 октября 1941 года, между 22 и 23 часами появились директор Столяров и парторг Шурьев. Как всегда, Шурьев присутство­вал, Столяров говорил. Очень четко, ясно: «Товарищи, слушайте по радио, в каком направлении пешком поки­дать Москву». Опасность делает людей бесцеремонными. Его тут же спросили: «А вы?» И он, как опытный демагог, ответил: «А мы [то есть он и Шурьев]? До скорой встречи в Москве или Берлине». Через два дня мы встретили их в Горьком.

Итак, перед нами, студентами консерватории, стоят директор и парторг, может ли быть выше? А мы, вместо того чтобы слушать радио, мгновенно умчались в консерваторию. Нас тянул туда рефлекс. Прибегаем. У входа дежурные. В форме, абсолютно спокойно, с наганом и глупой физиономией сидит слушатель военно-капельмейстерского отделения. Тут же плачущая, мечущаяся из угла в угол студентка-дирижер Вера Родэ. Она сказала: «Звонили из райкома. Москву оставляют. С Курского вокзала уходит последний поезд, где будет для консерватории пятьдесят мест — только для самых активных коммунистов и комсомольцев». Гольдберг тут же отрубил: «Значит, там уже не менее пятисот человек». Нужно любой ценой добраться как можно скорее на Курский вокзал.

Выбежали. Мне поручили остановить машину. Они довольно часто идут без маскировки. Я вышел на мостовую и ору: «Сто рублей...» Так дошел до тысячи двухсот, но машины шли мимо. И вдруг чудо! Смотрю и не верю своим глазам. Это был трамвай № 31. В те времена по улице Герцена громыхал трамвай. Его маршрут был до Курского вокзала. Я закричал: «Мара! Лепя! Володя!» Сверху зеленый, синий свет. Мы вскочили. Вагон пустой. Сидит только один из авторитетнейших профессоров консерватории — историк М. С. Пекелис, автор многих книг по русской музыке. Абсолютно без ничего. Только авоська в его руках, а в ней каравай хлеба и рулон колбасы. Я к нему. Он, не дожидаясь, говорит: «Катастрофа! Мне звонили компетентные люди с завода имени Сталина. Сказали: "Уходите как можно скорее, город сдают". С Курского вокзала отправляется последний поезд». На остановке «МГУ» входит растерянный, ничего не видящий перед собой, со свежепоцарапанным носом, молодой педагог, талантливый пианист Эммануил Гроссман. Он всегда был как ребенок, и все звали его Эммик. Спрашивает: «Консерватория эвакуируется?» Глупее вопроса не придумать. Гроссмана сопровождал молодой парнишка, сын руководительницы Центрального детского театра, режиссера Наталии Сац. Он решил остаться в Москве, партизанить. А она уже была «на месте», то есть репрессирована, в ссылке.

В зале ожидания Курского вокзала абсолютно спокойно и совсем мало людей, как в хорошие довоенные дни. И вдруг по репродуктору: «Работники Наркомата судостроительной промышленности и Комитета по делам искусств, пройдите на пятую платформу».

Мы попали в пригородный, то есть сидячий вагон. Там уже находился известный профессор скрипки Л. М. Цейтлин и его ассистент Марк Затуловский с родителями. Кто-то еще. Абсолютная тишина. Слышно дыхание присутствующих. Каждый при своих тяжелых мыслях, но рад тому, что попал в отходящий поезд. Двери нечасто, но открываются: входят один или два человека. Вдруг четко, громко картавое: «Вы дура, Софа». Все оглянулись. Появился профессор Григорий Коган с женой. У них взрослый сын, но они только на «вы».

Наконец, поезд тронулся. Измученные, издерганные, предельно утомленные «пассажиры» сидя проспали всю ночь слаще, чем вытянувшись в своих кроватях. Проснувшись утром, увидели идущие вагоны московского метро, наполненные людьми. Стало тягостно. К тому же возникла проблема: пить. Ведь одна мысль гнала всех: только не опоздать... только успеть. И вот теперь мучила жажда. Ка­залось, каждый отдаст все за стакан воды. Наконец, остановка. На станции есть кипяток. Но далеко не у всех имеются кружки, чашки. Мы — четыре барана — в деталях все обсуждали, холодное оружие раздобыли, но популярную тогда шуточную песню Дунаевского, что «без воды ни туды и ни сюды» забыли. К счастью, на станции была еще вода холодная и кружка на цепочке. Мы хлебали ее литрами. Уже не лезло, но следовало запастись на всю дорогу.

Волей случая мы оказались в одном поезде с председателем Комитета по делам искусств Храпченко. Министр, а удирал на равных с нами. Его соседи по вагону рассказывали, что он был почти без вещей. В нашем поезде ехал даже один из членов ЦК. Придя в себя, он ходил по вагонам, читая успокоительную лекцию. Это было уже после Горького. Говорил, что из Америки пойдут большие поставки оружия, в том числе сорок тысяч самолетов. Победа будет за нами и проч.

Но сам факт, что этот член ЦК сбежал так же, как мы, вносил элемент опереточности во все его рассуждения.

Наши рекомендации