Гениален, как Роде, и так же несчастен 2 страница
— Чего же ты хочешь — богатства или славы? — спросил наконец мастер.
— Я хочу знания. Я хочу познать мудрость ваших рук, точность глаза, глубину слуха. Я хочу познать секрет звука.
— Ты думаешь, что возможно познать и подчинить себе звук? И по желанию извлекать его из инструмента, как дрессированного сурка?
Антонио облизнул сухие губы:
— Я в этом уверен. И вы это умеете делать.
Мастер засмеялся:
— Глупец! Сто лет мы все — мой дед Андреа, дядя Антонио, мой отец Джироламо и я сам — Никколо Амати — пытаемся научиться этому. Но умеет это, видимо, только господь бог, и всякого, кто приблизится к этому умению, покарает, как изгнал Адама из рая за познание истины. Если ты превзойдешь меня в умении своем, то приблизишь к себе кару божью. Тебя не пугает это?
Антонио подумал, затем качнул головой:
— Ищите и обрящете, сказано в писании. Если бы я знал, что вы дьявол, обретший плоть великого мастера, я бы и тогда не отступился.
Старик оживился:
— Ага, значит, и ты уже наслушался, что Никколо Амати якшается с нечистой силой? Не боишься геенны огненной?
— Нет ада страшнее, чем огонь неудовлетворенных страстей и незнания…
— Ты жаден и смел, и это хорошо. Но ты хочешь моей мудрости и моего умения. Что ты дашь мне взамен?
— Разве спрашивает об этом оливковое дерево у молодой ветви своей, на которой еще не созрели плоды?
— Но ты не ветвь древа жизни моей, — сурово сдвинул клочкастые седые брови Амати.
— Вы богаты и славны, великий мастер. Богатство и слава щедро напоили ветви древа жизни вашей. Но ветви не дали плодов. Сто лет ищет род Амати секрет звука…
— Мой сын Джироламо продолжит мое дело. И моя рука еще тверда, а глаз точен.
— Джироламо, я уверен, укрепит славу вашего дома. Но он еще ребенок. И такое богатство нельзя держать в одном месте. Разумнее его было бы разделить…
— Ты уже был резчиком и музыкантом. Почему я должен верить, что ты не раздумаешь быть скрипичным мастером?
— То были необходимые ступени к саду ваших знаний. Нет мечты у меня более сильной и святой, чем работать у вас.
— А что ты умеешь?
— Учиться…
Учеником был принят Антонио Страдивари к Никколо Амати — без оплаты, за еду и науку…
* * *
Я сразу узнал Полякова. Тысячи раз я видел его по телевизору и в киножурналах, портреты в газетах и на афишах, и я был готов к тому, что он появится с минуты на минуту, и хорошо знал, кто он такой. А мы были для него неизвестными пришельцами — посторонние, чужие люди, которые почему-то хозяйничают в его доме, где все перевернуто, развалено, намусорено — по всей квартире до самых дверей, у которых предупреждением о беде стоял постовой милиционер.
От этого замерло на лице Полякова досадливое удивление, хотя в глазах еще плавала, постепенно угасая, надежда: все это чья-то нелепая шутка, глупый и злой розыгрыш от начала до конца — не было никакой кражи, и не было звонка из милиции на дачу с просьбой срочно явиться в Москву на квартиру, или, наоборот, был звонок, но это какой-то дурак решил так его разыграть, и пропало воскресное утро, вырванное, наконец, из сумасшедшего потока повседневной суеты, утомительной работы, невозможности подумать спокойно и в одиночестве, погулять в замерзшем солнечном лесу. И я видел, как растаяла эта надежда — будто льдинка на жарком июльском асфальте. Ушло выражение досадливого удивления, и лицо его — худое, усталое лицо с тяжелым подбородком боксера и грустными глазами апостола — затопила обычная человеческая растерянность, и кривая жалобная улыбка помимо его воли наискось перерезала лицо.
Так мы и стояли молча, лицом к лицу, не зная, что надо сказать в этой ситуации, а он все улыбался этой невыносимой улыбкой, которая для меня была пыткой. Потому что только мы двое знали сейчас масштаб случившегося несчастья. Но пока мы говорили с Лавровой, я старательно отгонял от себя эту мысль. А теперь, глядя на его жалкую кривую улыбку, я понял, что произошло именно это. Так бессмысленно и страшно улыбаются люди, которым миг назад принесли разящую весть о потере кого-то очень близкого. Он облизнул пересохшие губы и хрипло спросил:
— Скрипка?!.. В шкафу?..
— …Постарайтесь вспомнить, что еще пропало из квартиры?..
Он сидел в глубоком кресле, высоко задрав худые колени, которые выпирали сквозь серую ткань брюк, и ладонями держал себя за лицо, отчего казалось, будто голова его украшена двумя белыми ветками. Поляков меня не слышал. Потом он поднял голову и сказал:
— Да-да, конечно, наверное… Что вы сказали, простите?
— Мне нужно, чтобы вы перечислили пропавшие из дома вещи.
Поляков пожал плечами:
— Я затрудняюсь так, сразу… Жена попозже приедет, она, наверное, точно скажет. Но это все не имеет значения. Пропала скрипка… Скрипка моя пропала!.. — сказал он сдавленным голосом, и весь он был похож на горестно-нахохленную, измученную птицу.
Я не знал, что сказать, и неуверенно спросил:
— Вы, наверное, привыкли к этому инструменту?
Он поднял голову и посмотрел на меня удивленно, и по взгляду его я понял, что сказал нечто невероятное.
— Привык? — переспросил он. И голос у него все еще был удивленно-раздумчивый. — Привык? Разве человек к рукам своим или к глазам, или ушам своим привыкает? Разве к детям или родителям привыкают?..
Желая выкрутиться из неловкого положения, я брякнул следующую глупость:
— Да, это, видимо, редкий инструмент.
Поляков встал так стремительно, будто его выбросила из кресла пружина. Он быстро прошел по комнате, достал из письменного стола пакет, раскрыл его:
— Это паспорт моей скрипки. Позвольте задать вам вопрос, молодой человек…
Я кивнул.
— Вы дежурный следователь или будете заниматься этим делом до конца?
— Я старший инспектор Московского уголовного розыска и буду вести дело по краже в вашей квартире. Моя фамилия Тихонов.
Поляков походил по комнате в задумчивости, потом резко повернулся ко мне:
— Перед тем как вы приступите к своему делу, я хочу поговорить с вами. Я уверен, что наговорю массу банальностей, как всякий неспециалист. Но об одном все-таки я хочу вас попросить: сделайте все, что в ваших силах, для отыскания скрипки. Я уже вижу, что украли большую сумму денег, много вещей, но клянусь вам жизнью, если бы у меня потребовали все имущество и вернули инструмент, я был бы счастлив…
Он говорил сбивчиво, слова накипали у него в горле и, стремясь одновременно вырваться наружу, сталкивались, застревали, речь от этого получалась хриплая, задушливая. Он был бледен той особой синеватой бледностью, что затопляет лица внезапно испуганных или взволнованных нервных людей, и сквозь эту бледность особенно заметно проступала неживым коричневым цветом кожная мозоль на шее под левой щекой — печать усердия и терпения гения, след тысяч часов упражнений на скрипке.
Поляков прижал паспорт к груди и сказал:
— Я понимаю, что говорю какие-то совсем не те слова, но мне очень важно, чтобы вы поняли масштаб несчастья. Дело в том, что скрипка — единственная вещь, не принадлежащая мне в этом доме…
— То есть как? — спросила незаметно вошедшая Лаврова.
— Моя скрипка — общенациональное достояние. Владеть, хозяйствовать над ней одному человеку так же немыслимо, как быть хозяином Царь-пушки. Скрипка, на которой я играю… — он запнулся, и губы его болезненно скривились, — на которой я играл, принадлежит всему народу, она собственность государства…
Поляков достал из кармана металлический тюбик, трясущимися пальцами отвинтил крышку и достал плоскую белую таблетку, кинул ее под язык, и по легкому запаху мяты я догадался, что это валидол.
— Этой скрипке, — сказал он, тяжело вдохнув, — двести сорок восемь лет. Последние тридцать шесть лет на ней играл я. Взгляните, — протянул он мне паспорт скрипки.
Но у него не было времени ждать, пока я прочту, он торопливо заговорил снова:
— Это «Страдивари» периода расцвета. Одно из лучших и самых трудных творений мастера. Он изготовил ее в 1722 году и назвал «Санта Марией». На нижней деке его знак — год, мальтийский крест и надпись «Антониус Страдивариус». Скрипка темно-красного цвета, с резным завитком. У инструмента есть какая-то формальная международная страховая цена, но это ведь все символика — скрипка цены не имеет. Звук ее уникален, он просто неповторим…
В изнеможении Поляков сел в кресло, и снова стал похож на больную птицу.
Он посидел в задумчивости, потом заговорил, но мне было понятно, что слова его сейчас — лишь легкий, полустершийся отпечаток проносящихся в голове мыслей и воспоминаний:
— …Когда я впервые взял ее в руки, меня охватило предчувствие счастья, хотя я еще не тронул струн. Она была нежна, как ребенок, и загадочно-трепетна, как женщина. Такое бывает в первой любви. И еще — когда впервые берешь на руки своего ребенка… Но свой ребенок и первая любовь — это мир, открывающийся в общении… Я провел смычком по струнам… Она заплакала, закричала, засмеялась, запела, заговорила… Она открыла мне новый свет, я долго-долго ждал свидания с ней… Мое сердце тогда не выдержало этой встречи, и я заплакал от счастья и надо мной все смеялись, но они не знали, что я встретил ее, как находит лодку плывущий в океане. Я читал этот мир в нотах, я слышал его в душе, но без нее я не мог рассказать о нем людям… Я играл, играл, часами без остановки, и она открывала мне все новые горизонты звука… Мы никогда не разлучались, она объехала со мной весь мир, и я видел, как люди плакали, слушая ее волшебный голос. Она была всемогуща и беззащитно-хрупка, как ребенок… Тридцать шесть лет назад мне вручил ее нарком, и мы с ней не расставались…
Да, это были отраженные вслух мысли, потому что так можно говорить или с самим собой, или играя на публику, но Поляков не играл на нас, я полагаю, он нас вообще не замечал. Воцарилось долгое тягостное молчание. Потом из прихожей вошел Халецкий, держа в руках вывинченные дверные замки.
— Вам придется сегодня ночевать, закрыв дверь на цепочку, — сказал он Полякову. — Замки мы должны взять с собой для исследования. На сутки.
Поляков кивнул. Я сказал ему сухо, чтобы вывести его из транса официальностью обстановки:
— Мы сделаем все возможное для того, чтобы найти преступника. Но вы должны нам помочь…
Поляков развел руками:
— Чем я-то могу вам помочь!
Он сидел в своем кресле, совершенно раздавленный случившимся, торчали во все стороны угловатые острые локти, колени, причудливо были заломлены кисти, черные озера тоскующих глаз, подбородок на плече — будто эту диковинную птицу разобрали на части и как попало набросали в глубокое плюшевое гнездо кресла. На мгновенье во мне шевельнулось недоброе чувство, смешанное с недоумением — это был не гений и не великий маэстро — это был потерпевший, самый обычный потерпевший.
Я сказал строго:
— Ну-ка, Лев Осипович, соберитесь, пожалуйста! Нельзя так распускаться! Без вашей помощи я не смогу найти вора.
Поляков очень грустно взглянул на меня, и я подумал, что мне не надо смотреть ему в глаза — они, как омуты, поглощали меня, замедляли реакцию, это были глаза не потерпевшего, удрученного кражей, а скорбящего Демона, доброго фанатика, страдающего гения. Нет, он душевно больше меня, и если он эмоционально перехватит инициативу, я не смогу заставить его помочь мне. И, не давая ему ответить, я сказал:
— У вас особая кража, поэтому вы должны мне помогать. И ваша помощь сейчас — в мышлении. Вы должны отбросить все переживания и мобилизовать до предела память, способность спокойно и методично рассуждать. Тогда мы сделаем первый шаг к возвращению скрипки…
— Вы думаете, удастся поймать вора? — спросил Поляков.
Я сел в кресло напротив него:
— Разговор у нас мужской?
— Конечно.
— Тогда слушайте. Все мы знаем: в мире нет окончательных тайн. Ничего нет тайного, что когда-нибудь не становится явным. Но когда я приезжаю на место преступления, меня часто охватывает томительное ощущение бессилия. Вокруг толпятся зеваки, потерпевшие, свидетели — и все ждут от меня, что я посмотрю окрест своим профессиональным взором и как фокусник вытащу из рукава… вора. А я ведь знаю в этот момент не больше их и мне так же трудно представить невидимое, как и всем им — тем, кто стоит вокруг и ждет чуда. Но чудес, как и тайн, не бывает. Поэтому я начинаю медленно, методично думать и искать, запоминать все, что мне говорят, сравнивать, оценивать, и в конце концов начинает проясняться истина. Понимаете, для отыскания ее не нужны никакие чудеса, а только спокойствие, терпение и труд. Вот так я и намерен искать скрипку «Страдивари». И хочу, чтобы вы тщательно подумав, вспомнили, что пропало из квартиры.
— Да я же вам сказал, что сейчас это не имеет значения…
— Имеет, — перебил я. — Ваш «Страдивари» на рынок не понесешь, а золотые часы, например, какой-нибудь приезжий продавец мимозы купит у вора с большим удовольствием…
Поляков прошелся по комнате. Мои откровения не то чтобы успокоили, но по крайней мере отвлекли его от горестных раздумий.
— Похищены деньги, — сказал он, откашлявшись, как будто собирался декламировать. И вообще, сейчас, когда он немного отвлекся от мысли о пропаже скрипки и стал считать, что именно у него было украдено из личных вещей, домашнего имущества, появилась в нем какая-то застенчивая неловкость, как будто он стыдился всего происходящего. Я давно заметил эту болезненную застенчивость у обворованных людей — к тяжести потери примешивается какой-то нелепый подсознательный стыд, ощущение, что, ограбив тебя, вор еще и посмеялся над тобой, оставив дураком на общее обозрение — злорадное или сочувственное, но во всяком случае ты становишься предметом всеобщих пересудов и жалости.
Поляков перечислял похищенное, расхаживая по комнате, Лаврова писала протокол:
— Ордена… лауреатские медали… золотой ключ от ворот Страсбурга… транзисторный приемник, почетная цепь от Токийского филармонического оркестра… магнитофон марки «Филипс»… два чемодана…
Потом мы сели за стол и стали заполнять длинный, разлинованный мной лист — список людей, вхожих в дом Полякова. На каждой следующей фамилии Поляков вскакивал со стула, хватал себя худыми руками за грудь и говорил мне с возмущением:
— Ну как вы даже могли подумать про этого человека?
— А я ничего про него не подумал, — отвечал я меланхолично. — Я его пока только записал. Там посмотрим…
— А теперь давайте вновь вернемся к вопросу о слесаре, — сказал я Полякову. — Значит, у вас перестал работать верхний замок в двери…
— Да. Это было приблизительно две недели назад. Я сказал жене за завтраком, что надо вызвать слесаря, потому что замок мешал притворять плотно дверь. В это время пришел водопроводчик из домоуправления. Краны какие-то он смотрел в ванной и на кухне. Я ему сам дверь отворял. А когда он закончил работу, я его спросил, не разбирается ли он в замках. Он согласился посмотреть. Возился минут пятнадцать, все исправил и ушел.
— Ключи вы ему давали?
— Ну а как же? Надо ведь было посмотреть, как работает замок, — Полякова раздражала моя несообразительность. Но я продолжал гнуть свою линию:
— Вы ему давали ключ только от испортившегося замка?
— Да нет же! Какой смысл снимать его со связки? Я ему всю и дал… И потом, он ведь никуда не уходил!
— Он при вас чинил, вы сами никуда не отлучались?
Поляков возмущенно пожал плечами:
— Не помню! Но уж, наверное, я не стоял у человека над душой! — Он задумался на мгновенье и добавил: — Я даже точно помню, что не стоял, — мне звонили из школы больных туберкулезом детей, просили выступить у них…
Я сделал пометку у себя в записной книжке и спросил:
— И что вы им ответили? Из школы?
Надо полагать, Поляков никак не мог решить насчет меня — с кем он имеет дело: с дураком или этаким бестактным типом. Он сказал недовольно:
— Я объяснил, что у меня очень плотно расписано время. Но для них постараюсь выкроить час — уж очень они просили.
— Ну хорошо, — сказал я и показал ему вороненый короткий ломик, который Халецкий нашел в складке кресла между спинкой и сиденьем. — Вы точно знаете, что этого предмета у вас дома раньше никогда не было?
— Как вам сказать… Все-таки, мне кажется, не было, — сказал он.
Я подумал, что ничего нет в этом удивительного: зачем виртуозу-скрипачу воровская «фомка»? «Фомка» была отлично сделана: с расплющенным опорным концом, заостренным краем, удобной широкой ручкой. На черни металла был отчетливо виден давленый знак — две короткие молнии. Видимо, вор в темноте положил ее на кресло и потерял.
— Свечи в шандале вы не зажигали?
Поляков покачал головой.
— Нет, мы держали их как памятный приятный сувенир. Мне преподнесли их… А-а! — он махнул рукой.
Вор работал сначала при одной свече, потом, видимо, ему понадобилось сжечь листы, и он зажег две других, оттого они и обгорели значительно меньше первой.
Вошла Лаврова с телеграммой в руках:
— Лев Осипович, в почтовом ящике лежала на ваше имя телеграмма…
Поляков сорвал наклейку, быстро пробежал глазами текст, еще раз прочитал, протянул мне бланк:
— Чушь!.. Ничего не понимаю… Таратута какой-то…
В телеграмме было написано: «Записи ваших произведений направляю бандеролью. Таратута». Пометка: «В случае отсутствия адресата оставить в почтовом ящике». Отправлено вчера в 9.15 утра, доставлено в 17.45.
— А вы не знаете этого Таратуту?
— Понятия не имею, первый раз слышу. И никаких записей я не жду — я уже давно не записывался.
— Скажите, Лев Осипович, в каких вы отношениях с вашими соседями — Обольниковыми?
— С Обольниковыми? В хороших отношениях, наверное. Не знаю. Надо у жены спросить. Ей, по-моему, Евдокия Петровна по хозяйству помогает. Да, наверняка в хороших: жена у них оставляет для меня ключи.
— В ваше отсутствие они не заходят к вам в квартиру?
— А зачем? Наверное, нет. Думаю, что не заходят.
— Ладно, будем заканчивать. Скажите, слесарь, ремонтировавший дверной замок, из вашего ЖЭКа?
— Да, он, по-моему, сказал, что он из домоуправления. Но я, помнится, записал в книжку номер его телефона — если что-то понадобится срочно. Мне очень понравилось, как он быстро и точно работал. Сейчас я возьму из прихожей телефонную книжку…
Он вышел из комнаты и через мгновенье я услышал его удивленный возглас:
— Послушайте, здесь почему-то много листов вырвано!
Я встал, но он шел мне навстречу, протягивая раздерганную книжку. Я взглянул на те листочки, изглоданные пламенем, растоптанные, что бережно собирал с полу Халецкий — сквозь сумрак пепла отчетливо проступала линовка.
— Вот они, Лев Осипович, листочки из книжки, — показал я. — На какую букву вы его записали?
— На»«С» — слесарь, дядя Паша, — сказал Поляков; все это казалось ему уже невыносимо запутанным.
Я полистал книжку — страницы с буквы «П» по букву «У» были вырваны. Халецкий распрямился, потер затекшую спину и сказал неожиданно:
— Сила моя совершается в немощи…
— Да-а? — неуверенно переспросил Поляков.
— Наверное, — ухмыльнулся Халецкий. — Это где-то в писании так сказано. А мы попробуем проверить. Мне для этого придется взять у вас отпечатки пальцев…
— Зачем? — удивленно и испуганно спросил Поляков.
— Во-первых, я буду единственным обладателем такого вашего факсимиле, а во-вторых, и это главное, надо будет отличить их от других отпечатков, снятых нами здесь и, возможно, принадлежащих вору.
Я смотрел, как Халецкий бережно и быстро накатывает на дах-токарту оттиски пальцев Полякова, пальцев, которые заставляют плакать и радоваться тысячи людей. Эти пальцы, единственные в мире, были в черной копировальной мастике, бессильные, послушные, будто не они вызывают к жизни целые миры, и именно в этот миг я понял чудовищность и нелепость всего происшедшего. Эх, одно слово — криминальный сыск!
Комиссар взял в руки рапорт и стал читать его вслух, далеко отодвинув от глаз, как делают все близорукие люди без очков:
— …«Служебно-розыскная собака Марсель начала работу в 9 часов 21 минуту, взяла след, вышла из кабинета в коридор, проработала угол влево, пересекла коридор и вышла на лестничную площадку, спустилась вниз, пересекла двор и через арку вышла на Садово-Триумфальную ул., проработала угол вправо, прошла 45–50 метров в сторону пл. Маяковского и на проезжей части работу прекратила…»
Положил рапорт на стол и сказал:
— Да-а, не густо. Я помню, лет двадцать назад была такая дурацкая форма в милиции — шашки и шнуры. Вот опасаюсь я чего-то: не превращаются ли собачки наши в такой же бесполезный атрибут формы? А, Качанов, ты что скажешь по этому поводу?
Качанов, наливаясь сердитой краснотой, сказал:
— Разрешите доложить, товарищ комиссар. Марсель мой — не атрибут. 12 преступников как-нибудь задержал. А шашки или шнуры там — это не его собачье дело…
Начальник МУРа засмеялся:
— Да ты не сердись, Качанов. Я ведь не тебя и не Марселя попрекаю. Это я скорее нашим оперативным работникам — одного разыскного нюха, видимо, маловато. Научный подход нам надобен, анализ.
Качанов, почувствовав, что угроза миновала, решил окончательно реабилитироваться:
— Так я про то и говорю, товарищ комиссар: собака — животная ведь только, старается сколько может. А свалить на нее легче всего — безответная она. За такое-то время народу там прошло по улице, как на демонстрации…
Он бы еще, наверное, поговорил про своего Марселя, но комиссар покосился на него, и Качанов умолк.
— …Мысли, идеи, планы? — сказал комиссар. — Мне уже звонили по этому делу из нашего министерства, из Министерства культуры и Коллекции уникальных музыкальных инструментов. К вечеру, полагаю, уровень звонков поднимется.
Я хорошо понимал его — комиссару предстоит вдоволь пообъясняться. Только я собрался раскрыть рот, как раздался телефонный звонок и комиссар снял трубку:
— Да, я. Здравствуйте. Да, конечно. По этому вопросу сейчас как раз провожу совещание. Слушаюсь. На контроле? Хорошо, есть. Так у нас все дела особой важности. Понимаю я все, не надо мне объяснять, иногда и я на концерты хожу. Слушаюсь. Вечером доложу…
Он осторожно положил трубку на рычаг, помолчал, потом поднял на меня взгляд.
— Ну давай, Тихонов. В твоих железных руках судьба моего инфаркта, — он усмехнулся, но глаза у него были невеселые.
— По материалам осмотра места происшествия, допросов потерпевшего и соседки представляю картину преступления следующим образом. Кража была совершена между нолем и двумя часами ночи одним человеком. Он вхож в дом Полякова, хорошо ориентируется в квартире…
— Разъясняй подробнее, — бросил начальник МУРа, делая на бумаге какие-то пометки.
— Из трех шкафов в квартире взломан только тот, где лежала скрипка. Если это не случайность, то это сделал хорошо знакомый с квартирой человек. Либо вору дали точный план. Думаю, что побывал там один человек…
— Почему?
— Перед подъездом после дорожных работ, как всегда, остался незаасфальтированный участок, в котором собралась большая грязевая лужа. Войти в парадное, не ступив в грязь, практически невозможно. Шесть следов от подошв грязных ботинок на паркете однородны — это следы одного человека. Так что в квартире, полагаю, побывал только один человек. Кроме того, я позвонил в Гидрометцентр — мне там дали официальную справку. Приблизительно с полуночи в Москве началось резкое похолодание в связи со стремительным прохождением фронта антициклона. За два часа температура упала на 11 градусов.
— И что? — заинтересовался комиссар.
— Метеорологи категорически утверждают, что в два часа ночи все лужи уже замерзли. Значит, можно предполагать, что вор побывал на квартире Полякова до двух часов…
— Можно, — согласился комиссар. — А почему — от ноля?..
— Это уже из области логических домыслов. Судя по затекам стеарина и пепла, вор жег свечи и поджигал на них листики из книжки в кабинете Полякова. Окна кабинета выходят на Садово-Триумфальную, а напротив — мачта уличного освещения, оборудованная двумя мощными люминесцентными светильниками. Мне Поляков говорил, что по вечерам они освещают кабинет, как прожектором. Но, судя по свечам, вору нужен был свет, хотя люстру включить он боялся, чтобы не привлекать внимания. Несоответствие между словами Полякова и поведением вора объясняется просто: в двенадцать часов свет на левой стороне Садовой горит на каждом втором столбе, а на том, что против окон Полякова, как раз гасится.
— Принимаем как рабочую гипотезу, — сказал комиссар. — Что вы скажете, Ной Маркович?
— У меня достижения весьма скромные, — Халецкий заглянул в свои листочки, будто ему предстояло сделать обширный доклад. — Преступник нечаянно сбросил со стены портрет бельгийской королевы и хотел, видимо, поймать его на лету. Но остекление разбилось, и он сильно порезал руку — на полу многочисленные капли крови. Кровь по своей групповой принадлежности довольно редкая. По осколкам мне удалось частично восстановить остекление и снять отпечаток ладони. Правда, по одной ладони нам не удастся получить дактилоскопическую формулу, но это будет у нас про запас — для возможных кандидатов. Кроме того, я снял еще целый ряд отдельных отпечатков, но говорить об их принадлежности покуда рано. И последнее — пепел листочков из телефонной книги Полякова. На одном из них был записан телефон слесаря. Ну, с этим предстоит поработать всерьез — может быть, что-нибудь вытянем. У меня все.
— Вопросов нет, — кивнул комиссар. — Тихонов, что со слесарем?
— Сегодня у него выходной день. Я уже побывал на квартире, там застал только мать. Совсем дремучая старуха. Говорит, что еще вчера уехал вместе с женой к тетке в деревню, должен вернуться завтра утром…
— Адрес тетки в деревне? — сухо поинтересовался комиссар.
— Это тетка его жены, так что мать не знает. А у жены в Москве родственников больше нет.
— Тщательно отработать эту линию, — распорядился комиссар. — Все?
— Нет. Там есть один сосед, внушающий мне опасения. Алкоголик, в клинику его положили накануне кражи. Но у него был доступ к ключам от квартиры, я им всерьез займусь. Теперь есть еще один ход: из квартиры похищен магнитофон «Филипс», но сохранился его технический паспорт с номером НВ-182-974. Недавно магнитофон испортили — включили на высокое напряжение и перегорела обмотка мотора. Купить мотор в магазине вор не сможет — Поляков говорит, что наши моторы к этой модели не подходят. Единственный выход — перемотать обмотку в мастерской…
— Понятно, — сказал комиссар, сделав в блокноте заметку, — завтра подключимся к мастерским. Все?
— Пока все, — развел я руками.
— Какие есть принципиальные версии? — спросил начальник МУРа.
Мы молча посмотрели друг на друга.
— Нет версий, — резюмировал он. — Или есть, но из скромности умалчиваем? Плохо. Плохо все это.
Он сердито постучал пальцами по столу.
— Ремесленная работа. Все сделано правильно, аккуратно, вроде даже вдумчиво. Но все это ремеслуха. Ведь все, что вы рассказали, вопиет своими противоречиями. А вы их не замечаете или скромно отмалчиваетесь, боясь попасть впросак. Безобразие это все!
Он поиграл карандашом, бросил его на стол, встал, прошелся по комнате — маленький, уже начавший полнеть, в новом красивом мундире, сидевшем довольно нелепо на его кургузой фигуре. Он снова сел за стол, твердо уперся кулаками в щеки.
— Все это разговоры — «след, ниточка, веревочка»! Тьфу, кустарщина какая противная! Где у вас осмысление всей проблемы в целом? Ну как можно не поставить себя на место вора в такой ситуации? Зачем вор пришел туда? Очистить квартиру. И если бы он вывез из нее все, вплоть до холодильника, меня бы это не удивило. Но он взял скрипку! Сколько скрипок в доме Полякова?
— Три. «Страдивари», «Вильом» и безымянная скрипка итальянской работы.
— Где лежали?
— «Вильом» и безымянная в книжном шкафу, а «Страдивари» — отдельно в стенном, запертом.
— Книжный шкаф был заперт?
— Нет.
— Так почему вор не берет лежащие на виду скрипки, а взламывает стенной шкаф? Что ты молчишь, Тихонов? То-то и оно, сказать нечего. А дело в том, что вор знал, какую он берет скрипку! Вывод отсюда? Что вор пришел именно за нею, ибо человек, который покушается на кражу только «Страдивари», отдает себе отчет в том, что стоимость всего остального похищенного не составляет и тысячной части цены «Страдивари». При этом, с риском быть задержанным, он нагружает два чемодана и идет по ночному городу, где в любой момент его может остановить милиционер и поинтересоваться, что это он по ночам таскает в чемоданах? Это ли не поразительное противоречие? Так что, Тихонов, один там был человек?
— Один, — упрямо сказал я, — моя гипотеза не исключает возможности существования группы, организовавшей похищение, но в квартире, мне думается, был один человек..
Комиссар подумал и сказал мне со смешком:
— На проверку твоих гипотез — срок три дня, а там посмотрим, кто был прав. Я уверен, что кража вещей — просто камуфляж.
— Ничего себе «камуфляж»! Сколько денег, ценного имущества!
— Это лишний раз свидетельствует о том, что воры знают толк в редких и ценных вещах. Так вот, не забывай, Тихонов, что ты ищешь: нам с тобою всего сроку службы — двадцать пять лет до полной пенсии, а скрипке этой — сколько, ты говоришь, возрасту?..
— Двести сорок восемь…
— Вот то-то и оно. И ей надо еще долго служить людям…