С 22 ИЮНЯ ПО 2-Е ИЮЛЯ 1941 ГОДА 10 страница.
– Это я, Прижнюк, лейтенант Плужников. Помнишь, в костеле?
Пленный не поворачивался, ничем не показывал, что слышит голос своего бывшего командира. Просто согнулся над лопатой, подставив широкую покорную спину, туго обтянутую грязной, изодранной гимнастеркой. Эта спина была сейчас полна ожидания: так напряглась она, так выгнулась, так замерла. И Плужников понял вдруг, что Прижнюк с ужасом ждет выстрела и что спина его – огромная и незащищенная спина – стала сутулой и покорной именно потому, что уже давно и привычно каждое мгновение ждала выстрела.
– Ты Сальникова видел? Сальникова в плену встречал? Отвечай, нет тут никого.
– В лазарете он.
– Где?
– В лазарете лагерном.
– Болен, что ли?
Прижнюк промолчал.
– Что с ним? Почему он в лазарете?
– Товарищ командир, товарищ командир… – воровато оглянувшись, зашептал вдруг Прижнюк. – Не губите, товарищ командир, богом прошу, не губите вы меня. Нам, которые работают хорошо, которые стараются, нам послабление будет. А которые местные, тех домой отпустят, обещали, что непременно домой…
– Ладно, не причитай, – зло перебил Плужников. – Служи им, зарабатывай свободу, беги домой – все равно не человек ты. Но одну штуку ты сделаешь, Прижнюк. Сделаешь, или пристрелю тебя сейчас к чертовой матери.
– Не губите… – В голосе пленного звучали рыдания, но Плужников уже подавил в себе жалость к этому человеку.
– Сделаешь, спрашиваю? Или – или, я не шучу.
– Ну, что могу я, что? Подневольный я.
– Пистолет Сальникову передашь. Передашь и скажешь, пусть на работу в крепость просится. Понял?
Прижнюк молчал.
– Если не передашь, смотри. Под землей найду, Прижнюк. Держи.
Размахнувшись, Плужников перебросил пистолет прямо на лопату Прижнюка. И как только звякнул этот пистолет о лопату, Прижнюк вдруг метнулся в сторону и побежал, громко крича:
– Сюда! Сюда, человек тут! Господин немец, сюда! Лейтенант тут, лейтенант советский!
Это было так неожиданно, что на какое-то мгновение Плужников растерялся. А когда опомнился, Прижнюк уже выбежал из сектора его обстрела, к норе, грохоча подкованными сапогами, бежала лагерная охрана, и первый сигнальный выстрел уже ударил в воздух.
Отступать назад, туда, где прятался безоружный и напуганный Волков, было невозможно, и Плужников бросился в другую сторону. Он не пытался отстреливаться, потому что немцев было много, он хотел оторваться от преследования, забиться в глухой каземат и отлежаться там до темноты. А ночью отыскать Волкова и вернуться к своим.
Ему легко удалось уйти: немцы не очень-то стремились в темные подвалы, да и беготня по развалинам их тоже не устраивала. Постреляли вдогонку, покричали, пустили ракету, но ракету эту Плужников увидел уже из надежного подвала.
Теперь было время подумать. Но и здесь, в чуткой темноте подземелья, Плужников не мог думать ни о расстрелянном им Федорчуке, ни о растерянном Волкове, ни о покорном, уже согнутом Прижнюке. Он не мог думать о них не потому, что не хотел, а потому, что неотступно думал совсем о другом и куда более важном: о немцах.
Он опять не узнал их сегодня. Не узнал в них сильных, самоуверенных, до наглости отчаянных молодых парней, упрямых в атаках, цепких в преследовании, упорных в рукопашном бою. Нет, те немцы, с которыми он до этого дрался, не выпустили бы его живым после крика Прижнюка. Те немцы не стояли бы в открытую на берегу, поджидая, когда к ним подойдет поднявший руки красноармеец. И не хохотали бы после первого выстрела. И уж наверняка не позволили бы им с Волковым безнаказанно улизнуть после расстрела перебежчика.
Те немцы, эти немцы… Еще ничего не зная, он уже сам предполагал разницу между немцами периода штурма крепости и немцами сегодняшнего дня. По всей вероятности, те активные, «штурмовые» немцы выведены из крепости, а их место заняли немцы другого склада, другого боевого почерка. Они не склонны проявлять инициативу, не любят риска и откровенно побаиваются темных, стреляющих подземелий.
Сделав такой вывод, Плужников не только повеселел, но и определенным образом обнаглел. Вновь созданная им концепция требовала опытной проверки, и Плужников сознательно сделал то, на что никогда бы не решился прежде: пошел к выходу в рост, не скрываясь и нарочно грохоча сапогами.
Так он и вышел из подвала: только автомат держал под рукой на боевом взводе. Немцев у входа не оказалось, что лишний раз подтверждало его догадку и значительно упрощало их положение. Теперь следовало подумать, посоветоваться со старшиной и выбрать новую тактику сопротивления. Новую тактику их личной войны с фашистской Германией.
Думая об этом, Плужников далеко обошел пленных – за развалинами по-прежнему слышалось унылое шарканье – и подошел к месту, где оставил Волкова с другой стороны. Места эти были ему знакомы, он научился быстро и точно ориентироваться в развалинах и сразу вышел к наклонной кирпичной глыбе, под которой спрятал Волкова. Глыба была там же, но самого Волкова ни под ней, ни подле нее не оказалось.
Не веря глазам, Плужников ощупал эту глыбу, излазил соседние развалины, заглянул в каждый каземат, рискнул даже несколько раз окликнуть пропавшего молодого необстрелянного бойца со странными, почти немигающими глазами, но отыскать его так и не смог. Волков исчез необъяснимо и таинственно, не оставив после себя ни клочка одежды, ни капли крови, ни крика, ни вздоха.
– Стало быть, снял ты Федорчука, – вздохнул Степан Матвеевич. – А парнишку жалко. Пропадет парнишка, товарищ лейтенант, больно уж с детства он напуганный.
Тихого Васю Волкова вспомнили еще несколько раз, а о Федорчуке больше не говорили. Словно не было его, словно не ел он за этим столом и не спал в соседнем углу. Только Мирра спросила, когда остались одни:
– Застрелил?
Она с запинкой, с трудом произнесла это слово. Оно было чужим, не из того обихода, который сложился в ее семье. Там говорили о детях и хлебе, о работе и усталости, о дровах и о картошке. И еще – о болезнях, которых всегда хватало.
– Застрелил?
Плужников кивнул. Он понимал, что она спрашивает, жалея его, а не Федорчука. Жалея и ужасаясь тяжести совершенного, хотя сам он не чувствовал никакой тяжести: только усталость.
– Боже мой! – вздохнула Мирра. – Боже мой, твои дети сходят с ума!
Она сказала это по-взрослому, горько и спокойно. И так же по-взрослому спокойно притянула к себе его голову и трижды поцеловала: в лоб и в оба глаза.
– Я возьму твое горе, я возьму твои болезни, я возьму твои несчастья.
Так говорила ее мама, когда заболевал кто-либо из детей. А детей было много, очень много вечно голодных детей, и мама не знала ни своего горя, ни своих болезней: ей хватало чужих хвороб и чужого горя. Но всех своих девочек она учила сначала думать не о своих бедах. И Миррочку тоже, хотя всегда вздыхала при этом:
– А тебе век за чужих болеть: своих не будет, доченька.
Мирра с детства свыклась с мыслью, что ей суждено идти в няньки к более счастливым сестрам. Свыклась и уже не горевала, потому что ее особое положение – положение увечной, на которую никто не позарится, – тоже имело свои преимущества и, прежде всего – свободу.
А тетя Христя все бродила по подвалу и пересчитывала изгрызенные крысами сухари. И шептала при этом:
– Двоих нету. Двоих нету. Двоих нету.
В последнее время она ходила с трудом. В подземельях было прохладно, у тети Христи отекли ноги, да и сама она без солнца, движения и свежего воздуха стала рыхлой, плохо спала и задыхалась. Она чувствовала, что здоровье ее вдруг надломилось, понимала, что с каждым днем ей будет все хуже и хуже, и втайне решила уйти. И плакала по ночам, жалея не себя, а девушку, которая вскоре должна была остаться одна. Без материнской руки и женского совета.
Она и сама была одинокой. Трое ее детей померли еще во младенчестве, муж уехал на заработки, да так и сгинул, дом отобрали за долги, и тетя Христя, спасаясь от голода, перебралась в Брест. Служила в прислугах, перебивалась кое-как, пока не пришла Красная Армия. Эта Красная Армия – веселая, щедрая и добрая – впервые в жизни дала тете Христе постоянную работу, достаток, товарищей и комнату по уплотнению.
– То – божье войско, – важно пояснила тетя Христя непривычно тихому брестскому рынку, – Молитесь, панове.
Сама она давно не молилась не потому, что не верила, а потому, что обиделась. Обиделась на великую несправедливость, лишившую ее детей и мужа, и разом прекратила всякое общение с небесами. И даже сейчас, когда ей было очень плохо, она изо всех сил сдерживала себя, хотя ей очень хотелось помолиться и за Красную Армию, и за молоденького лейтенанта, и за девочку, которую так жестоко обидел ее собственный еврейский бог. Она была переполнена этими мыслями, внутренней борьбой и ожиданием близкого конца. И все делала по многолетней привычке к труду и порядку, не прислушиваясь более к разговорам в каземате.
– Считаете, другой немец пришел?
От постоянного холода у старшины нестерпимо ныла простреленная нога. Она распухла и горела непрестанно, но об этом Степан Матвеевич никому не говорил. Он упрямо верил в собственное здоровье, а поскольку кость у него была цела, то дырка обязана была зарасти сама собой.
– А почему они за мной не побежали? – размышлял Плужников. – Всегда бегали, а тут – выпустили. Почему?
– А могли и не менять немцев, – сказал старшина, подумав. – Могли приказ им такой дать, чтоб в подвалы не совались.
– Могли, – вздохнул Плужников. – Только я знать должен. Все о них знать.
Передохнув, он опять выскользнул наверх искать таинственно пропавшего Волкова. Вновь ползал, задыхаясь от пыли, трупного смрада, звал, вслушивался. Ответа не было.
Встреча произошла неожиданно. Два немца, мирно разговаривая, вышли на него из-за уцелевшей стены. Карабины висели за плечами, но даже если бы они держали их в руках, Плужников и тогда успел бы выстрелить первым. Он уже выработал в себе молниеносную реакцию, и только она до сих пор спасала его.
А второго немца спасла случайность, которая раньше стоила бы Плужникову жизни. Его автомат выпустил короткую очередь, первый немец рухнул на кирпичи, и патрон перекосило при подаче. Пока Плужников судорожно дергал затвор, второй немец мог бы давно прикончить его или убежать, но вместо этого он упал на колени. И покорно ждал, пока Плужников вышибет застрявший патрон.
Солнце давно уже село, но было еще светло: эти немцы припозднились что-то сегодня и не успели вовремя покинуть мертвый, перепаханный снарядами двор. Не успели, и теперь уже один перестал вздрагивать, а второй стоял перед Плужниковым на коленях, склонив голову. И молчал.
И Плужников молчал тоже. Он уже понял, что не сможет застрелить ставшего на колени противника, но что-то мешало ему вдруг повернуться и исчезнуть в развалинах. Мешал все тот же вопрос, который занимал его не меньше, чем пропавший боец: почему немцы стали такими, как вот этот, послушно рухнувший на колени. Он не считал свою войну законченной, и поэтому ему необходимо было знать о враге все. А ответ – не предположения, не домыслы, а точный, реальный ответ! – ответ этот стоял сейчас перед ним, ожидая смерти.
– Комм, – сказал он, указав автоматом, куда следовало идти.
Немец что-то говорил по дороге, часто оглядываясь, но Плужникову некогда было припоминать немецкие слова. Он гнал пленного к дыре кратчайшим путем, ожидая стрельбы, преследования, окриков. И немец, пригнувшись, рысил впереди, затравленно втянув голову в узкие штатские плечи.
Так они перебежали через двор, пробрались в подземелья, и немец первым влез в тускло освещенный каземат. И здесь вдруг замолчал, увидев бородатого старшину и двух женщин у длинного дощатого стола. И они тоже молчали, удивленно глядя на сутулого, насмерть перепуганного и далеко не молодого врага.
– «Языка» добыл, – сказал Плужников и с мальчишеским торжеством поглядел на Мирру. – Вот сейчас все загадки и выясним, Степан Матвеевич.
Немец опять заговорил громким плачущим голосом, захлебываясь и глотая слова. Протягивая вперед дрожавшие руки, показывая ладони то старшине, то Плужникову.
– Ничего не понимаю, – растерянно сказал Плужников. – Тарахтит.
– Рабочий он, – сообразил старшина, – Видите, руки показывает?
– Лянгзам, – сказал Плужников. – Битте, лянгзам. Он напряженно припоминал немецкие фразы, но вспоминались только отдельные слова. Немец, поспешно покивал, выговорил несколько фраз медленно и старательно, но вдруг, всхлипнув, вновь сорвался на лихорадочную скороговорку.
– Испуганный человек, – вздохнула тетя Христя. – Дрожмя дрожит.
– Он говорит, что он не солдат, – сказала вдруг Мирра. – Он – охранник.
– Понимаешь по-ихнему? – удивился Степан Матвеевич.
– Немножечко.
– То есть как так – не солдат? – нахмурился Плужников. – А что он в нашей крепости делает?
– Нихт зольдат! – закричал немец. – Нихт зольдат, нихт вермахт!
– Дела, – озадаченно протянул старшина. – Может, он наших пленных охраняет?
Мирра перевела вопрос. Немец слушал, часто кивая, и разразился длинной тирадой, как только она замолчала.
– Пленных охраняют другие, – не очень уверенно переводила девушка. – Им приказано охранять входы и выходы из крепости. Они – караульная команда. Он – настоящий немец, а крепость штурмовали австрияки из сорок пятой дивизии, земляки самого фюрера. А он – рабочий, мобилизован в апреле…
– Я же говорил, что рабочий! – с удовольствием отметил старшина.
– Как же он – рабочий, пролетарий, – как он мог против нас… – Плужников замолчал, махнул рукой. – Ладно, об этом не спрашивай. Спроси, есть ли в крепости боевые части или их уже отвели.
– А как по-немецки боевые части?
– Ну, не знаю… Спроси, есть ли солдаты? Медленно, подбирая слова, Мирра начала переводить, Немец слушал, от старания свесив голову. Несколько раз уточнил, что-то переспросив, а потом опять зачастил, затараторил, то, тыча себе в грудь, то, изображая автоматчика: «ту-ту-ту!..»
– В крепости остались настоящие солдаты: саперы, автоматчики, огнеметчики. Их вызывают, когда обнаруживают русских: таков приказ. Но он – не солдат, он – караульная служба, он ни разу не стрелял по людям.
Немец опять что-то затараторил, замахал руками. Потом вдруг торжественно погрозил пальцем Христине Яновне и неторопливо, важно достал из кармана черный пакет, склеенный из автомобильной резины. Вытащил из пакета четыре фотографии и положил на стол.
– Дети, – вздохнула тетя Христя. – Детишек своих кажет.
– Киндер! – крикнул немец. – Майн киндер! Драй! И гордо тыкал пальцем в неказистую узкую грудь: руки его больше не дрожали.
Мирра и тетя Христя рассматривали фотографии, расспрашивали пленного о чем-то важном, по-женски бестолково подробном и добром. О детях, булочках, здоровье, школьных отметках, простудах, завтраках, курточках. Мужчины сидели в стороне и думали, что будет потом, когда придется кончить этот добрососедский разговор. И старшина сказал, не глядя:
– Придется вам, товарищ лейтенант: мне с ногой трудно. А отпустить опасно: дорогу к нам знает.
Плужников кивнул. Сердце его вдруг заныло, заныло тяжело и безнадежно, и он впервые остро пожалел, что не пристрелил этого немца сразу, как только перезарядил автомат. Мысль эта вызвала в нем физическую дурноту: даже сейчас он не годился в палачи.
– Ты уж извини, – виновато сказал старшина. – Нога, понимаешь…
– Понимаю, понимаю! – слишком торопливо перебил Плужников. – Патрон у меня перекосило… Он резко оборвал, поднялся, взял автомат:
– Комм!
Даже при чадном свете жировиков было видно, как посерел немец. Посерел, ссутулился еще больше и стал суетливо собирать фотографии. А руки не слушались, дрожали, пальцы не гнулись, и фотографии все время выскальзывали на стол.
– Форвертс! – крикнул Плужников, взводя автомат. Он чувствовал, что еще мгновение – и решимость оставит его. Он уже не мог смотреть на эти суетливые, дрожащие руки.
– Форвертс!
Немец, пошатываясь, постоял у стола и медленно пошел к лазу.
– Карточки свои забыл! – всполошилась тетя Христя, – Обожди.
Переваливаясь на распухших ногах, она догнала немца и сама затолкала фотографии в карман его мундира. Немец стоял, покачиваясь, тупо глядя перед собой.
– Комм! – Плужников толкнул пленного дулом автомата.
Они оба знали, что им предстоит. Немец брел, тяжело волоча ноги, трясущимися руками все, обирая и обирая полы мятого мундира. Спина его вдруг начала потеть, по мундиру поползло темное пятно, и дурнотный запах смертного пота шлейфом волочился сзади.
А Плужникову предстояло убить его. Вывести наверх и в упор шарахнуть из автомата в эту вдруг вспотевшую сутулую спину. Спину, которая прикрывала троих детей. Конечно же, этот немец не хотел воевать, конечно же, не своей охотой забрел он в эти страшные развалины, пропахшие дымом, копотью и человеческой гнилью. Конечно, нет. Плужников все это понимал и, понимая, беспощадно гнал вперед:
– Шнель! Шнель!
Не оборачиваясь, он знал, что Мирра идет следом, припадая на больную ногу. Идет, чтобы ему не было трудно одному, когда он выполнит то, что обязан выполнить. Он сделает это наверху, вернется сюда и здесь, в темноте, они встретятся. Хорошо, что в темноте: он не увидит ее глаз. Она просто что-нибудь скажет ему. Что-нибудь, чтобы не было так муторно на душе.
– Ну, лезь же ты!
Немец никак не мог пролезть в дыру. Ослабевшие руки срывались с кирпичей, он скатывался назад, на Плужникова, сопя и всхлипывая. От него дурно пахло: даже Плужников, притерпевшийся к вони, с трудом выносил этот запах – запах смерти в еще живом существе.
– Лезь!..
Он все-таки выпихнул его наверх. Немец сделал шаг, ноги его подломились, и он упал на колени. Плужников ткнул его дулом автомата, немец мягко перевалился на бок и, скорчившись, замер.
Мирра стояла в подземелье, смотрела на уже не видимую в темноте дыру и с ужасом ждала выстрела. А выстрелов все не было и не было.
В дыре зашуршало, и сверху спрыгнул Плужников. И сразу почувствовал, что она стоит рядом.
– Знаешь, оказывается, я не могу выстрелить в человека.
Прохладные руки нащупали его голову, притянули к себе. Щекой он ощутил ее щеку: она была мокрой от слез.
– За что нам это? За что, ну за что? Что мы сделали плохого? Мы же сделать ничего еще не успели, ничего!
Она плакала, прижимаясь к нему лицом. Плужников неумело погладил ее худенькие плечи.
– Ну, что ты, сестренка? Зачем?
– Я боялась. Боялась, что ты застрелишь этого старика. – Она вдруг крепко обняла его, несколько раз торопливо поцеловала. – Спасибо тебе, спасибо, спасибо. А им не говори: пусть это будет наша тайна. Ну, как будто ты для меня это сделал, ладно?
Он хотел сказать, что действительно сделал это для нее, но не сказал, потому что он не застрелил этого немца все-таки для себя. Для своей совести, которая хотела остаться чистой, несмотря ни на что.
– Они не спросят.
Они и вправду ни о чем не спросили, и все пошло так, как шло до этого вечера. Только за столом теперь стало просторнее, а спали они по-прежнему по своим углам: тетя Христя вдвоем с девушкой, старшина – на досках, а Плужников – на скамье.
И эту ночь тетя Христя не спала. Слушала, как стонет во сне старшина, как страшно скрипит зубами молодой лейтенант, как пищат и топочут в темноте крысы, как беззвучно вздыхает Мирра. Слушала, а слезы текли и текли, и тетя Христя давно уже не вытирала их, потому что левая рука ее очень болела и плохо слушалась, а на правой спала девушка. Слезы текли и капали со щек, и старый ватник стал уже мокрым.
Болели ноги, спина, руки, но больше всего болело сердце, и тетя Христя думала сейчас, что скоро умрет, умрет там, наверху, и непременно при солнце. Непременно при солнце, потому что ей очень хотелось согреться. А для того, чтобы увидеть это солнце, ей следовало уходить, пока есть еще силы, пока она одна, без чужой помощи сможет выбраться наверх. И она решила, что завтра непременно попробует, есть ли у нее еще силы, и не пора ли ей, пока не поздно, уходить.
С этой мыслью она и забылась, уже в полусне поцеловав черную девичью голову, что столько ночей пролежала на ее руке. А утром встала и еще до завтрака с трудом пролезла сквозь лаз в подземный коридор.
Здесь горел факел. Лейтенант Плужников умывался – благо, воды теперь хватало, – и Мирра поливала ему. Она лила понемножку и совсем не туда, куда он просил: Плужников сердился, а девушка смеялась.
– Куда вы, тетя Христя?
– А к дыре, к дыре, – торопливо пояснила она. – Подышать хочу.
– Может, проводить вас? – спросила Миррочка.
– Что ты, не надо. Мой своего лейтенанта.
– Да она балуется! – сердито сказал Плужников. И они опять засмеялись, а тетя Христя, опираясь на стену, медленно пошла к дыре, осторожно ступая распухшими ногами. Однако шла она сама, силы еще были, и это очень радовало тетю Христю.
«Может, не сегодня уйду. Может, еще денечек погожу, может, еще поживу маленько».
Тетя Христя была уже возле самой дыры, но шум наверху услыхала первой не она, а Плужников. Он услыхал этот непонятный шум, насторожился и, еще ничего не поняв, толкнул девушку в лаз:
– Скорее!
Мирра нырнула в каземат, не спрашивая и не медля: она уже привыкла слушаться. А Плужников, напряженно ловя этот посторонний шум, успел только крикнуть:
– Тетя Христя, назад!
Гулко ухнуло в дыре, и тугая волна горячего воздуха ударила Плужникова в грудь. Он задохнулся, упал, мучительно хватая воздух разинутым ртом, успел нащупать дыру и нырнуть туда. Нестерпимо ярко вспыхнуло пламя, и огненный смерч ворвался в подземелье, на миг, осветив кирпичные своды, убегающих крыс, присыпанные пылью и песком полы и замершую фигуру тети Христи. А в следующее мгновение раздался страшный нечеловеческий крик, и объятая пламенем тетя Христя бросилась бежать по коридору. Уже пахло горелым человеческим мясом, а тетя Христя еще бежала, еще кричала, еще звала на помощь. Бежала, уже сгорев в тысячеградусной струе огнемета. И вдруг рухнула, точно растаяв, и стало тихо, только сверху капали оплавленные крошки кирпича. Редко, как кровь.
Даже в каземате пахло горелым. Степан Матвеевич заложил лаз кирпичом, забил старыми ватниками, но горелым все равно пахло. Горелым человеческим мясом.
Откричавшись, Мирра примолкла в углу. Изредка ее начинала бить дрожь; тогда она поднималась и ходила по каземату, стараясь не приближаться к мужчинам. Сейчас она отчужденно смотрела на них, словно они были по другую сторону невидимого барьера. Вероятно, этот барьер существовал и прежде, но тогда между его сторонами, между нею и мужчинами было передаточное звено: тетя Христя. Тетя Христя согревала ее ночами, тетя Христя кормила ее за столом, тетя Христя ворчливо учила ее ничего не бояться, даже крыс, и по ночам отгоняла их от нее, и Мирра спала спокойно. Тетя Христя помогала ей одеваться, по утрам пристегивать протез, умываться и ухаживать за собой. Тетя Христя грубовато прогоняла мужчин, когда это было необходимо, и за ее широкой и доброй спиной Мирра жила без стеснения.
Теперь не было этой спины. Теперь Мирра была одна, и впервые ощутила тот невидимый барьер, что отделял ее от мужчин. Теперь она была беспомощна, и ужас от сознания этой физической беспомощности всей тяжестью обрушился на ее худенькие плечи.
– Значит, засекли они нас, – вздохнул Степан Матвеевич. – Как ни береглись, как ни хоронились.
– Я виноват! – Плужников вскочил, заметался по каземату. – Я, один я! Я вчера…
Он замолчал, наткнувшись на Мирру. Она не смотрела на него, она вся была погружена в себя, в свои мысли и ничего для нее не существовало сейчас, кроме этих мыслей. Но для Плужникова существовала и она, и ее вчерашняя благодарность, и тот крик «Коля!..», который остановил когда-то его на том самом месте, где лежал теперь пепел тети Христи. Для него уже существовала их общая тайна, ее шепот, дыхание которого он почувствовал на своей щеке. И поэтому он не стал признаваться, что отпустил вчера немца, который утром привел огнеметчиков. Это признание уже ничего не могло исправить.
– А в чем ты виноват, лейтенант?
До сих пор Степан Матвеевич редко обращался к Плужникову с той простотой, которая диктовалась и разницей в возрасте, к их положением. Он всегда подчеркнуто признавал его командиром и разговаривал так, как этого требовал устав. Но сегодня уже не было устава, а было двое молодых людей и усталый взрослый человек с заживо гниющей ногой.
– В чем же ты виноват?
– Я пришел, и начались несчастья. И тетя Христя, и Волков, и даже этот… сволочь эта. Все из-за меня. Жили же вы до меня спокойно.
– Спокойно и крысы живут. Вон сколько их в спокойствии нашем развелось. Не с того ты конца виноватых ищешь, лейтенант. А я вот, например, тебе благодарен. Если бы не ты – немца бы ни одного так и не убил. А так вроде убил. Убил, а? Там, у Холмских ворот?
У Холмских ворот старшина никого не убил: единственная очередь, которую успел он выпустить, была слишком длинной, и все пули ушли в небо. Но ему очень хотелось в это верить, и Плужников подтвердил:
– Двоих, по-моему.
– За двоих не скажу, а один точно упал. Точно. Вот за него тебе и спасибо, лейтенант. Значит, и я могу их убивать. Значит, не зря я тут…
В этот день они не выходили из своего каземата. Не то, что они боялись немцев – немцы вряд ли рискнули бы лезть в подземелья – просто не могли они в этот день увидеть то, что оставила огнеметная струя.
– Завтра пойдем, – сказал старшина. – Завтра сил у меня еще хватит. Ах, Яновна, Яновна, опоздать бы тебе к дыре той… Значит, через Тереспольские ворота они в крепость входят?
– Через Тереспольские. А что?
– Так. Для сведения.
Старшина помолчал, искоса поглядывая на Мирру. Потом подошел, взял за руку, потянул к скамье:
– Сядь-ка.
Мирра послушно села. Она весь день думала о тете Христе и о своей беспомощности и устала от этих дум.
– Ты возле меня спать будешь.
Мирра резко выпрямилась:
– Зачем еще?
– Да ты не пугайся, дочка. – Степан Матвеевич невесело усмехнулся. – Старый я. Старый да больной и все равно ночью не сплю. Вот и буду от тебя крыс отгонять, как Яновна отгоняла.
Мирра низко опустила голову, повернулась, ткнулась лбом. Старшина обнял ее, оказал, понизив голос:
– Да и поговорить нам с тобой надо, когда лейтенант уснет. Скоро ты одна с ним останешься. Не спорь, знаю, что говорю.
В эту ночь другие слезы текли на старый ватник, служивший изголовьем. Старшина говорил и говорил, Мирра долго плакала, а потом, обессилев, уснула. И Степан Матвеевич к утру задремал тоже, обняв доверчивые девичьи плечи.
Забылся он ненадолго: передремал, обманул усталость и уже на ясную голову еще раз спокойно и основательно обдумал весь тот путь, который предстояло ему сегодня пройти. Все уже было решено, решено осознанно, без сомнений и колебаний, и старшина просто уточнял детали. А потом осторожно, чтобы не разбудить Мирру, встал и, достав гранаты, начал вязать связки.
– Что взрывать собираетесь? – спросил Плужников, застав его за этим занятием.
– Найду. – Степан Матвеевич покосился на спящую девушку, понизил голос: – Ты не обижай ее, Николай.
Плужникова знобило. Он кутался в шинель и зевал.
– Не понимаю.
– Не обижай, – строго повторил старшина. – Она маленькая еще. И больная, это тоже понимать надо. И одну не оставляй: если уходить надумаешь, так о ней сперва вспомни. Вместе из крепости выбирайтесь: пропадет девчонка одна.
– А вы… Вы что?
– Заражение у меня, Николай. Пока силы есть, пока ноги держат, наверх выберусь. Помирать, так с музыкой.
– Степан Матвеевич…
– Все, товарищ лейтенант, отвоевался старшина. И приказания твои теперь недействительны: теперь мои приказания главней. И вот тебе мой последний приказ: девочку сбереги и сам уцелей. Выживи. Назло им – выживи. За всех нас.
Он поднялся, сунул за пазуху связки и, тяжело припадая на распухшую, словно залившую сапог ногу, пошел к лазу. Плужников что-то говорил, убеждал, но старшина не слушал его: главное было сказано. Разобрал кирпичи в лазе.
– Так, говоришь, через Тереспольские они в крепость входят? Ну, прощай, сынок. Живите!
И вылез. Из раскрытого лаза несло горелым смрадом.
– Утро доброе.
Мирра сидела на постели, кутаясь в бушлат. Плужников молча стоял у лаза.
– Чем это пахнет так…
Она увидела черный провал открытого лаза и замолчала. Плужников вдруг схватил автомат:
– Я наверх. К дыре не подходи!
– Коля!
Это был совсем другой вскрик: растерянный, беспомощный. Плужников остановился:
– Старшина ушел. Взял гранаты и ушел. Я догоню.
– Догоним. – Она торопливо копошилась в углу. – Только – вместе.
– Да куда тебе… – Плужников запнулся.
– Я знаю, что я хромая, – тихо сказала Мирра. – Но это от рождения, что же делать. И я боюсь тут одна. Очень боюсь. Я не смогу тут одна, я лучше сама вылезу.
– Идем.
Он запалил факел, и они вылезли из каземата, В липком, густом смраде нечем было дышать. Крысы возились у груды обгорелых костей, и это было все, что осталось от тети Христи.
– Не смотри, – сказал Плужников. – Вернемся, зарою.
Кирпичи в дыре были оплавлены вчерашним залпом огнемета. Плужников вылез первым, огляделся, помог выбраться Мирре. Она лезла с трудом, неумело, срываясь на скользких, оплавленных кирпичах. Он подтащил ее к самому выходу и на всякий случай придержал: