Часть третья. июнь 1978
В тот день он разыскивал Кортмана. Это стало чем-то вроде хобби: свободное время он посвящал поискам Кортмана. Это было одно из немногих более или менее постоянных развлечений, одно из тех редких занятий, которые можно было считать отдыхом. Он занимался поисками Кортмана всякий раз, когда в доме не было срочной работы и не было особой нужды ехать куда-либо. Он заглядывал под машины, шарил в кустах, искал в очагах домов и клозетах, под кроватями и в холодильниках, короче, всюду, куда можно было бы втиснуть полноватого мужчину среднего роста и среднего телосложения.
Всякий раз Бен Кортман мог оказаться в любом из этих мест. Он наверняка постоянно менял свое укрытие.
Несомненно было, что Кортман знал, кого день за днем разыскивает Нэвилль — его, только его одного, и больше никого.
С другой стороны, Нэвиллю казалось, что Кортман, чувствуя опасность, словно смакует ее. Если бы не анахроничность формулировки, Нэвилль сказал бы, что у Бена Кортмана был особый вкус к жизни. Порой даже казалось, что Кортман теперь счастлив, так, как никогда в жизни.
Нэвилль медленно брел по Комптон-бульвару к следующему дому. Утро прошло без неожиданностей. Кортмана найти не удалось, хотя Нэвилль знал, что тот всегда прячется где-то поблизости. Это было абсолютно ясно, поскольку вечером он всегда появлялся первым. Остальные, как правило, были приблудными. Текучесть среди них была велика, потому что утром большинство из них забирались в дома где-нибудь неподалеку, Нэвилль отыскивал их и уничтожал. Но только не Кортмана.
Нэвилль бродил от дома к дому и вновь размышлял о Кортмане: что же с ним делать, если наконец удастся отыскать. Правда, его планы на этот счет никогда не менялись: немедленно уничтожить. Но это был, конечно, поверхностный взгляд на вещи. На самом деле Нэвилль понимал, что сделать это будет нелегко. И дело не в том, что он сохранил к Кортману какие-то чувства, и даже не в том, что Кортман олицетворял что-то от той жизни, которая канула в небытие. Нет, прошлое погибло без возврата, и Нэвилль уже давно смирился с этим.
Это было что-то другое. Может быть, — решил Нэвилль, — просто не хотелось лишаться своего любимого занятия. Прочие казались такими скучными, глупыми, роботоподобными, а Бен, по крайней мере, обладал некоторым чувством юмора. По всей видимости, он почему-то не так оскудел умом, как остальные.
Иногда Нэвилль даже рассуждал о том, что Бен, возможно, был создан для того, чтобы быть мертвым. Воскреснуть, чтобы быть. Понятия как-то плохо стыковались между собой, и собственные фразы заставляли Нэвилля криво усмехаться.
Ему не приходилось опасаться, что Кортман убьет его, вероятность этого была ничтожно мала.
Нэвилль добрался до следующего крыльца и опустился на него с тяжелым вздохом. Задумчиво, не попадая рукой в карман, он наконец вытащил свою трубку. Лениво набил ее крупно резанным табаком и утрамбовал большим пальцем. Через несколько мгновений вокруг его головы уже вились ленивые облачка дыма, медленно плывшие в неподвижном разогретом дневном воздухе.
Этот Нэвилль, лениво поглядывающий через огромный пустырь на другую сторону Комптон-бульвара, был гораздо толще и спокойней прежнего Нэвилля. Ведя размеренную отшельническую жизнь, он поправился и весил теперь двести тридцать фунтов. Располневшее лицо, раздобревшее, но по-прежнему мускулистое тело под свободно свисавшей одеждой, которую он предпочитал. Он уже давным-давно не брился, лишь изредка приводя в порядок свою густую русую бороду: два-три дюйма — вот та длина, которой он придерживался. Волосы на голове поредели и свисали длинными прядями. Спокойный и невыразительный взгляд голубых глаз резко контрастировал с глубоким устоявшимся загаром.
Он прислонился к кирпичной заваленке, медленно выпуская клубы дыма. Далеко, там, на другом краю поля, он знал, еще сохранилась в земле выемка, в которой была похоронена Вирджиния. Затем она выкопалась.
Мысль об этом не тронула его взгляд ни болью, ни горечью утраты. Он научился, не страдая, просто перелистывать страницы памяти. Время утратило для него прежнюю многомерность и многоплановость. Для Роберта Нэвилля теперь существовало только настоящее. А настоящее состояло из ежедневного планомерного выживания, и не было больше ни вершин счастья, ни долин разочарования.
Я уподобляюсь растению, — иногда думал он про себя, и это было то, чего ему хотелось.
Уже несколько минут Роберт Нэвилль наблюдал за маленьким белым пятнышком в поле, как вдруг осознал, что оно перемещается.
Моргнув, он напряг свой взгляд, и кожа на его лице натянулась. Словно вопрошая, он выдохнул и стал медленно подниматься, левой рукой прикрывая глаза от солнца.
Он едва не прокусил мундштук.
Женщина.
Челюсть у него так и отвисла, и он даже не попытался поймать вывалившуюся под ноги трубку. Затаив дыхание, он застыл на ступеньке и вглядывался.
Он закрыл глаза и снова открыл их. Она не исчезла. Глядя на женщину, Нэвилль почувствовал все нарастающее сердцебиение.
Она не видела его. Она шла через поле, склонив голову, глядя себе под ноги. Он видел ее рыжеватые волосы, развеваемые на ходу теплыми волнами разогретого воздуха, руки ее были свободны, платье с короткими рукавами…
Кадык его дернулся: спустя три года в это трудно было поверить, разум не мог принять этого.
Он так и стоял, не двинувшись с места, в тени дома, уставившись на нее и изумленно моргая.
Женщина. Живая. И днем, на солнце. Он стоял, раскрыв рот, и пялился на нее.
Она была молода. Теперь она подошла ближе, и он мог ее рассмотреть. Лет двадцати, может быть, с небольшим. На ней было мятое и испачканное белое платье. Она была сильно загорелой. Рыжеволосой. Нэвилль уже различал в послеполуденной тишине хруст травы под ее сандалиями.
Я сошел с ума, — промелькнуло в его мозгу.
Пожалуй, к этому он отнесся бы спокойней, чем к тому, что она оказалась бы настоящей. В самом деле, он уже давно осторожно подготавливал себя к возможности таких галлюцинаций. Это было бы закономерно. Умирающие от жажды нередко видят миражи — озера, реки, полные воды, море. А почему бы мужчине, двинувшемуся от одиночества, не галлюцинировать женщину, прогуливающуюся солнечным днем по полю?
Он переключился внезапно: нет, это не мираж. Если только слух не обманывал его вместе со зрением, теперь он отчетливо слышал звук ее шагов, шелест травы и понял, что это все не галлюцинация — движение ее волос, движение рук… Она все еще глядела себе под ноги. Кто она? Куда идет? Где она была?
И тут его прорвало. Внезапно, мгновенно. Он не успел ничего понять, как инстинкт взял верх, в одно мгновение преодолев преграды, выстроенные в его сознании за эти годы. Левая рука его взлетела в воздух.
— Эй, — закричал он, соскакивая с крыльца на мостовую. — Эй, вы, там!
Последовала внезапная пауза. Абсолютная тишина. Она вскинула голову, и их взгляды встретились.
Живая, — подумал он. — Живая.
Ему хотелось крикнуть еще что-то, но он вдруг почувствовал удушье, язык одеревенел и мозг застопорился, отказываясь действовать.
Живая, — это слово, зациклившись, раз за разом повторялось в его сознании. — Живая. Живая, живая…
И вдруг, развернувшись, девушка обратилась в бегство — что было сил рванулась прочь от него, через поле.
Нэвилль неуверенно замялся на месте, не зная, что предпринять, но через мгновение рванулся за ней, словно что-то взорвалось у него внутри. Он грохотал ботинками по мостовой и вместе с топотом слышал свой собственный крик:
— Подожди!!!
Но девушка не остановилась. Он видел мелькание ее загорелых ног, она неслась по неровному полю как ветер, и он понял, что словами ее не остановить. Его кольнула мысль: насколько он был ошарашен, увидев ее, — настолько, и даже много сильнее, ее должен был испугать внезапный окрик, прервавший полуденную тишину, а затем — огромный бородач, размахивающий руками.
Ноги перенесли его через пешеходную дорожку, через канаву и понесли его в поле, вслед за ней. Сердце стучало словно огромный молот.
Она живая, — эта мысль занимала теперь все его сознание. — Живая. Живая женщина!
Она, конечно, бежала медленнее. Почти сразу Нэвилль заметил, что расстояние между ними сокращается. Она оглянулась через плечо, и он прочел в ее глазах ужас.
— Я не трону тебя, — крикнул он, но она не остановилась.
Вдруг она оступилась и упала на одно колено, вновь обернулась, и он опять увидел ее лицо, искаженное страхом.
— Я не трону тебя, — снова крикнул он.
Собрав силы, она отчаянно рванулась и снова кинулась бежать.
Теперь тишину нарушали только звук ее туфель и его ботинок, приминавших густую травяную поросль. Он выбирал проплешины и участки голой земли, куда нога ступала тверже, стараясь избегать густой травы, мешавшей бегу. Подол ее платья хлестал и хлестал по траве, и она теряла скорость.
— Стой! — снова крикнул он, но уже скорее инстинктивно, нежели надеясь остановить ее.
Она не остановилась, но, наоборот, прибавила скорость, и Нэвиллю, стиснув зубы, пришлось собрать силы и окончательно выложиться, чтобы продолжить эту гонку.
Нэвилль преследовал ее по прямой, а девчонка все время виляла, и расстояние быстро сокращалось. Ее рыжая шевелюра служила отличным маяком. Она уже была так близко, что он слышал ее сбившееся дыхание. Он не хотел напугать ее, но уже не мог остановиться. Он уже не видел ничего вокруг, кроме нее. Он должен был ее поймать. Ноги его, длинные, в тяжелых кожаных ботинках, работали сами собой, земля гудела от его бега. И снова полоса травяной поросли. Оба уже запыхались, но продолжали бежать. Она снова глянула назад, чтобы оценить дистанцию, — он не представлял, как страшен был его вид: в этих ботинках он был шесть футов три дюйма ростом, огромный бородач с весьма решительными намерениями.
Выбросив вперед руку, он схватил ее за правое плечо.
У девушки вырвался вопль ужаса, и она, извернувшись, рванулась в сторону, но оступилась, не удержала равновесие и упала бедром прямо на острые камни. Нэвилль прыгнул к ней, собираясь помочь ей подняться, но она отпрянула и, пытаясь встать, неловко поскользнулась, и снова упала, на этот раз на спину. Юбка задралась у нее выше колен; едва слышно всхлипывая, она пыталась встать, в ее темных глазах застыл ужас.
— Ну, — выдохнул он, протягивая ей руку.
Она, тихо вскрикнув, отбросила его руку и вскочила на ноги. Он схватил ее за локоть, но она свободной рукой с разворота располосовала ему длинными ногтями лоб и правую щеку. Он вскрикнул и выпустил ее, и она, воспользовавшись его замешательством, снова пустилась бежать.
Но Нэвилль одним прыжком настиг ее и схватил за плечи.
— Чего ты боишься…
Но он не успел закончить. Жгучая боль остановила его — удар пришелся прямо по лицу. Завязалась драка. Их тяжелое дыхание перемешалось с шумом борьбы — они катались по земле, подминая жесткую травяную стернь.
— Ну, остановись же ты, — кричал он, но она продолжала сопротивляться.
Она снова рванулась, и под его пальцами треснула ткань. Платье не выдержало и разошлось до пояса, обнажая загорелое плечо и белоснежную чашечку лифчика.
Она снова попыталась вцепиться в него ногтями, но он перехватил ее запястья. Теперь он держал ее железной хваткой. Она ударила ему правой ногой под коленку так, что кость едва выдержала.
— Проклятье!
С яростным возгласом он влепил ей с правой руки пощечину.
Она закачалась, затем посмотрела на него — в глазах ее стоял туман — и вдруг зашлась беспомощным, рыданьем. Она осела перед ним на колени, прикрывая голову руками, словно пытаясь защититься от следующего удара.
Нэвилль стоял, тяжело дыша, глядя на это жалкое дрожащее существо, съежившееся от страха. Он моргнул. Тяжело вздохнул.
— Вставай, — сказал он, — я не причиню тебе вреда.
Она не шелохнулась, не подняла головы. Он стоял в замешательстве, глядя на нее и не зная, что сказать.
— Ты слышишь, я не трону тебя, — повторил он.
Она подняла глаза, но тут же отпрянула, словно испугавшись его лица. Она пресмыкалась перед ним, затравленно глядя вверх…
— Чего ты боишься? — спросил он, не сознавая, что в его голосе звучит сталь, ни капли тепла, ни капли доброты. Это был резкий, стерильный голос человека, уже давно уживавшегося с бесчеловечностью.
Он шагнул к ней, и она в испуге отпрянула. Он протянул ей руку.
— Ну, — сказал он, — вставай.
Она медленно поднялась, без его помощи. Вдруг заметив ее обнаженную грудь, он протянул руку и приподнял лоскут разорванного платья.
Они стояли, отрывисто дыша и с опаской глядя друг на друга. Теперь первое потрясение прошло, и Нэвилль не знал, что сказать. Это был момент, о котором он мечтал уже не один год, во снах и наяву, но в мечтах его не случалось ничего подобного.
— Как… Как тебя зовут? — спросил он.
Она не ответила. Взгляд ее был прикован к его лицу, губы дрожали.
— Ну? — громко спросил он, и она вздрогнула.
— Р-руфь, — запинаясь, пролепетала она.
Звук ее голоса вскрыл что-то, до поры запертое в тайниках его тела, и с головы до пят его охватила дрожь. Сомнения отступили. Он ощутил биение своего сердца и понял, что готов расплакаться. Его рука поднялась почти бессознательно, и он почувствовал дрожь ее плеча под своей ладонью.
— Руфь, — сказал он. Голос его звучал пусто и безжизненно.
Он долго глядел на нее, потом сглотнул.
— Руфь, — снова сказал он.
Так они и стояли, двое, глядя друг на друга, мужчина и женщина, посреди огромного поля, разогретого солнцем.
Она спала в его кровати. Была половина пятого, и день клонился к закату. Раз двадцать по крайней мере Нэвилль заглядывал в спальню, чтобы посмотреть и проверить, не проснулась ли она. Сидя в кухне с чашкой кофе, он нервничал.
— А что, если она все-таки больна? — спорил он сам с собой.
Эта тревога пришла несколько часов назад, когда она не проснулась в положенное время, а продолжала спать. И теперь он не мог избавиться от опасений. Как он ни уговаривал себя, ничего не помогало. Тревога, словно заноза, накрепко засела в нем. Да, она была загорелой и ходила днем. Но пес тоже ходил днем.
Нэвилль нервно барабанил пальцами по столу.
Простота испарилась. Мечты угасли, обернувшись тревожной реальностью. Не было чарующих объятий, и не было волшебных речей. Кроме имени, он ничего от нее не добился. Скольких усилий ему стоило дотащить ее до дома. А заставить войти — и того хуже. Она плакала и умоляла его сжалиться и не убивать ее. Что бы он ни говорил ей, она лишь плакала, рыдала и просила пощадить.
Этот эпизод раньше представлялся ему в духе продукции Голливуда: с влажным блеском в глазах, нежно обнявшись, они входят в дом — и кадр постепенно меркнет. Вместо этого ему пришлось тянуть и уговаривать, браниться, убеждать и упрашивать, а она — ни в какую. О романтике оставалось только мечтать. В конце концов пришлось затащить ее силой.
Оказавшись в доме, она дичилась ничуть не меньше, и, как он ни старался ей угодить, она забилась в угол, съежившись точь-в-точь как тот пес, и больше от нее было ничего не добиться. Она не стала ни есть, ни пить то, что он предлагал ей. В конце концов ему пришлось загнать ее в спальню и там запереть. И теперь она спала.
Он тяжело вздохнул и поправил на блюдце чашку с кофе.
Все эти годы, — думал он, — мечтать о напарнике, и теперь — встретить и сразу подозревать ее… Так жестоко и бесцеремонно обходиться…
И все же ничего другого ему не оставалось. Слишком долго он жил, полагая, что он — последний человек, оставшийся на земле. Последний из обычных, настоящих людей. И то, что она выглядела настоящей, не имело значения. Слишком много видал он таких, как она, здоровых на вид, сморенных дневной комой. Но все они были больны, он знал это. Одного только факта, что она прогуливалась ярким солнечным днем по полю, было недостаточно, чтобы перевесить в сторону безоговорочного приятия и искреннего доверия: на другой чаше весов были три года, в течение которых он убеждал себя в невозможности этого. Его представления о мире окрепли и выкристаллизовались. Существование других таких, подобных ему, казалось невозможным. И после того, как поутихло первое потрясение, все его догматы, выдержанные и апробированные за эти годы, вновь заняли свои позиции.
С тяжелым вздохом он встал и снова отправился в спальню. Она была все там же, в той же позе. Может быть, она снова впала в кому.
Он стоял и глядел на нее, раскинувшуюся перед ним на кровати.
Руфь. Ах, как много он хотел бы знать про нее — но эта возможность вселяла в него панический страх. Ведь если она была такой же, как и остальные, — выход был только один. А если убивать, то лучше уж не знать ничего.
Он стоял, впившись взглядом в ее лицо — голубые глаза широко раскрыты, руки свисают вдоль туловища, кисти нервозно подергиваются.
А что, если это была случайность? Может быть, она чисто случайно выпала из своего коматозного дневного сна и отправилась бродить? Вполне возможно. И все же, насколько ему было известно, дневной свет был тем единственным фактором, который этот микроб не переносил. Почему же это не убеждало его в том, что с ней все в порядке?
Что ж, был только один способ удостовериться.
Он нагнулся над ней и потряс за плечо.
— Проснись, — сказал он.
Она не реагировала.
Его лицо окаменело и пальцы крепко впились в ее расслабленное плечо.
Вдруг он заметил тонкую золотую цепочку, ниткой вьющуюся вокруг шеи. Дотянувшись своими грубыми неуклюжими пальцами, он вытащил цепочку из разреза ее платья и увидел крохотный золотой крестик — и в этот момент она проснулась и отпрянула от него, вжавшись в подушки.
Это не кома, — единственное, что промелькнуло в его мозгу.
— Ч-что… тебе надо? — едва слышно прошептала она.
Когда она заговорила, сомневаться стало значительно труднее. Звук человеческого голоса был так непривычен, что подчинял его себе как никогда ранее.
— Я… Ничего, — сказал он.
Неловко попятившись, он прислонился спиной к стене. Продолжая глядеть на нее, он, после минутного молчания, спросил:
— Ты откуда?
Она лежала, глядя на него абсолютно пустым взглядом.
— Я спрашиваю, откуда ты, — повторил он.
Она промолчала.
Не отрывая взгляда от ее лица, он отделился от стены и сделал шаг вперед…
— Ин… Инглвуд, — неотчетливо проговорила она.
Мгновение он разглядывал ее — взгляд его был холоден, как лезвие бритвы, — затем снова прислонился к стене.
— Понятно, — отозвался он. — Ты… Ты жила одна?
— Я была замужем.
— Где твой муж?
Она напряженно сглотнула.
— Он умер.
— Давно?
— На прошлой неделе.
— И что ты делала с тех пор?
— Я убежала. — Она прикусила нижнюю губу. — Я убежала прочь оттуда…
— Не хочешь ли ты сказать… Что с тех пор ты бродила — все это время?..
— Д-да.
Он разглядывал ее молча. Затем вдруг, не говоря ни слова, развернулся и вышел в кухню, тяжело грохоча своими огромными башмаками. Он зачерпнул в кладовке пригоршню чеснока, всыпал зубки на тарелку, поломал их на кусочки и раздавил в кашу — резкий запах защекотал в носу. Когда он вернулся, она полулежала, приподнявшись на локте. Он беспардонно сунул тарелку ей прямо в лицо, и она отвернулась со слабым возгласом.
— Что ты делаешь? — спросила она и кашлянула.
— Почему ты отворачиваешься?
— Пожалуйста…
— Почему ты отворачиваешься?!
— Оно так пахнет, — ее голос сорвался на всхлипывания, — не надо, мне плохо от этого.
Он еще ближе придвинул тарелку. Всхлипывая, словно задыхаясь, она отодвинулась, прижавшись спиной к стене, и из-под одеяла показались ее обнаженные ноги.
— Пожалуйста, перестань, — попросила она.
Он забрал тарелку, продолжая наблюдать за ней. Она была вся напряжена, мышцы подрагивали, живот конвульсивно дергался.
— Ты — одна из них, — злобно сказал он. Голос его звучал глухо и бесцветно.
Вдруг выпрямившись, она села на кровати, вскочила и мимо него пробежала в ванную. Дверь захлопнулась за ней, но он все равно слышал, как ее рвало. Долго и мучительно.
Напряженно сглотнув, он поставил тарелку на столик рядом с кроватью. Он был бледен.
Инфицирована. Это было совершенно ясно. Еще год назад, и даже раньше, он установил, что чеснок является сильным аллергеном для любого организма, инфицированного микробом vampiris. Под действием чеснока клетки любых тканей приобретали свойство аномальной реакции на чеснок при любом последующем воздействии. Именно поэтому внутренняя инъекция действовала слабо: специфические вещества не достигали тканей. А действие запаха было весьма эффективно.
Он тяжело опустился на кровать. Реакция этой женщины была явно не нормальной.
Новая мысль заставила Нэвилля задуматься. Если она говорила правду, она бродила уже около недели. В таком случае — усталость и истощение — в ее состоянии такое количество чеснока могло вызвать рвоту.
Он сжал кулаки и медленно, с силой, вдавил их в матрас. Значит, он ничего не мог сказать наверняка. И, кроме того, он знал, что даже то, что кажется очевидным, не всегда оказывается правдой, если тому нет адекватных доказательств. Эта истина далась ему трудом и кровью, и он верил в нее больше, нежели в самого себя.
Он все еще сидел, когда она открыла дверь ванной и вышла. Мгновение она задержалась в холле, глядя на него, и прошла в гостиную. Он поднялся и последовал за ней. Когда он вошел, она сидела в кресле.
— Ты доволен? — спросила она.
— Не твое дело, — ответил он, — здесь спрашиваю я, а не ты.
Она зло взглянула на него, словно собираясь сказать что-то, но вдруг сникла и покачала головой. На какое-то мгновение прилив симпатии захлестнул его: так беспомощно она выглядела, сложив тонкие руки на исцарапанных коленках. Похоже, что рваное платье ее вовсе не заботило. Он смотрел, как вздымается ее грудь, в такт дыханию. Она была стройной, худой, линии ее тела были почти прямыми. Никакого сходства с теми женщинами, которых он грезил себе иногда…
Не бери в голову, — сказал он себе. — Теперь это не имеет никакого значения.
Он сел в кресло напротив и посмотрел на нее. Она не встретила его взгляда.
— Послушай, — сказал он, — у меня есть все основания считать, что ты больна. Особенно после того, как ты реагировала на чеснок.
Она не ответила.
— Ты можешь сказать что-нибудь? — спросил он.
Она подняла взгляд на него.
— Ты считаешь, что я — одна из них, — сказала она.
— Я предполагаю это.
— А как насчет этого? — спросила она, приподнимая свой крестик.
— Это ничего не значит, — сказал он.
— День, а я не сплю, — сказала она, — не впадаю в кому.
Он промолчал. Возразить было нечего. Это было так, хоть и не утоляло его сомнений.
— Я часто бывал в Инглвуде, — наконец проговорил он, — ты ни разу не слышала шум мотора?
— Инглвуд не такой уж маленький, — сказала она.
Он внимательно посмотрел на нее, отстукивая пальцами по подлокотнику.
— Хотелось бы… Хотелось бы верить, — сказал он.
— В самом деле? — спросила она.
Живот ее снова схватило судорогой, она застонала и, скрипнув зубами, сложилась пополам.
Роберт Нэвилль сидел, пытаясь понять, почему его больше нисколько не влечет к ней. Чувство — это такая штука, которая, однажды умерев, навряд ли воскреснет, — подумал он, не ощущая в себе ничего, кроме пустоты. Все прошло, и ничего, абсолютно ничего не осталось, только пустота.
Когда она вновь взглянула на него, ее взгляд было трудно выдержать.
— У меня с животом всю жизнь были неприятности, — проговорила она. — Неделю назад убили моего мужа. Прямо на моих глазах. Его разорвали на куски. Двое моих детей погибли во время эпидемии. А последнюю неделю я скиталась, приходилось прятаться по ночам, мне едва удалось несколько раз подкрепиться. Я так перебоялась, что не могла спать, и просыпалась каждый раз, не проспав и часа. И вдруг этот страшный крик — а потом ты преследовал меня, бил. Затащил к себе в дом. И теперь ты суешь мне в лицо эту вонючую тарелку с чесноком, мне становится дурно, и ты заявляешь, что я больна!
Она обхватила руками колени.
— Как ты думаешь, что будет дальше? — зло спросила она.
Она откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Нервным движением попыталась поправить болтающийся лоскут платья, приладить его на место, но он не держался, и она сердито всхлипнула.
Он наклонился вперед. Чувство вины овладело им, безотносительно всех его сомнений и подозрений. С этим невозможно было бороться. Но женские всхлипывания ничуть не трогали его. Он поднял руку и стал сконфуженно приглаживать свою бороду, не сводя с нее глаз.
— Позволь, — начал он, но замолчал, сглотнул. — Позволь мне взять твою кровь для анализа. Я бы…
Она внезапно встала и направилась к двери. Он вскочил следом.
— Что ты хочешь сделать? — спросил он.
Она не отвечала. Ее руки беспорядочно пытались совладать с замком.
— Тебе нельзя туда, — сказал он удивленно, — еще немного, и они заполонят все улицы.
— Я не останусь, — всхлипнула она, — какая разница. Пусть лучше они убьют меня…
Он крепко взял ее за руку. Она попыталась освободиться.
— Оставь меня, — закричала она, — я не просила тебя затаскивать меня в этот дом. Отпусти меня. Оставь меня в покое. Чего тебе надо?..
Он растерянно стоял, не зная, что ответить.
— Тебе нельзя туда, — повторил он. Он отвел ее в кресло, затем сходил к бару и налил ей рюмочку виски.
Выбрось из головы, — приказал он себе, — инфицированная она или нет, — выбрось из головы.
Он протянул ей виски. Она отрицательно покачала головой.
— Выпей, — сказал он, — тебе станет легче.
Она сердито взглянула на него.
— …И ты снова сможешь сунуть мне в лицо чеснок?!
Он покачал головой.
— Выпей это, — сказал он.
После короткой паузы она взяла рюмку и пригубила виски, закашлялась. Она отставила виски на подлокотник и, чуть вздрогнув, глубоко вздохнула.
— Зачем ты меня не отпустишь? — горько спросила она.
Он вглядывался в ее лицо и долго не мог ничего ответить. Затем сказал:
— Даже если ты и больна, я не могу тебя отпустить. Ты не представляешь, что они с тобой сделают.
Она закрыла глаза.
— Какая разница, — сказала она.
— Вот чего я не могу понять, — говорил он ей за ужином. — Прошло уже почти три года, а они все еще живы. Не все, конечно. Некоторые. Запасы продовольствия кончились. И, насколько я знаю, днем они по-прежнему впадают в кому, — он покачал головой, — но они не вымирают. Вот уже три года — они не вымерли. Что-то их поддерживает, но что?
Она была в его банном халате. Около пяти часов пополудни она смягчилась, приняла душ и словно переменилась. Ее худенькая фигурка терялась в объемистых складках тяжелой махровой ткани. Она взяла его гребень, зачесала волосы назад и стянула их бечевкой, так что получился лошадиный хвост.
Руфь задумчиво поворачивала на блюдечке чашку с кофе.
— Мы иногда подглядывали за ними, — сказала она. — Правда, мы боялись подойти близко. Мы думали, что к ним опасно прикасаться.
— А вы знали, что после смерти они возвращаются?
Она покачала головой.
— Нет.
— И вас ни разу не заинтересовали эти люди, атаковавшие ваш дом по ночам?
— Нам никогда не приходило в голову, что они… — она медленно покачала головой. — Трудно в это поверить.
— Разумеется, — сказал он.
Они ели молча, и он время от времени поглядывал на нее. Так же трудно было поверить в то, что перед ним — настоящая, живая женщина; трудно было поверить, что после всего, что было за эти годы, у него появился напарник.
Он сомневался, пожалуй, даже не в ней самой: сомнительно было, что в этом потерянном, забытом богом мире могло произойти нечто подобное, воистину замечательное.
— Расскажи мне о них еще что-нибудь, — попросила Руфь.
Он поднялся, снял с плиты кофейник, подлил в чашку сначала ей, потом себе, отставил кофейник и снова сел.
— Как ты себя чувствуешь?
— Лучше, спасибо.
Он удовлетворенно кивнул и потянулся за сахарницей. Размешивая сахар, он почувствовал на себе ее взгляд. О чем она думает? Он глубоко вздохнул, пытаясь понять, почему он так скован. В какой-то момент он решил, что ей можно доверять, но теперь он снова сомневался.
— И все же, ты мне не веришь, — сказала она, словно читая его мысли.
Он быстро взглянул на нее и пожал плечами.
— Да нет… Не в этом дело.
— Конечно, в этом, — спокойно сказала она и вздохнула. — Что ж, хорошо. Если тебе надо проверить мою кровь — проверь.
Он подозрительно посмотрел на нее, недоумевая. Что это? Уловка? Он едва не поперхнулся кофе. Глупо, — подумал он, — быть таким подозрительным.
Он отставил чашку.
— Хорошо, — сказал он. — Это хорошо.
Он глядел на нее, а она — в свою чашку.
— Если ты все-таки заражена, — сказал он, — я сделаю все, что смогу, чтобы вылечить тебя.
Она встретилась с ним взглядом.
— А если не сможешь? — спросила она.
Он замешкался с ответом.
— Там видно будет, — наконец сказал он.
Некоторое время они пили кофе молча. Наконец он спросил:
— Так как, сделаем это сейчас?
— Пожалуй, — сказала она, — лучше утром. А то… Я себя все еще неважно чувствую.
— Ладно, утром, — кивнул он.
Трапеза закончилась в полном молчании. Нэвилль лишь отчасти был удовлетворен тем, что она согласилась позволить ему проверить кровь. Больше всего его путала возможность обнаружить, что она действительно инфицирована. Теперь ему предстояло провести с ней вечер и ночь и, может быть, узнать ее жизнь, увлечься ею, а утром ему придется…
Затем они сидели в гостиной, разглядывали фальшивую фреску, пили понемногу портвейн и слушали Шуберта. Четвертую симфонию.
— Я бы ни за что не поверила, — она, похоже, совсем пришла в себя и выглядела вполне веселой, — никогда бы не подумала, что снова буду слушать музыку. Пить вино.
Она оглядела комнату.
— Да, ты неплохо потрудился, — сказала она.
— А как было у вас? — спросил он.
— Совсем по-другому, — сказала она, — у нас не было…
— Как вы защищали свой дом? — прервал он.
— О! — Она на мгновенье задумалась. — Мы обшили его, разумеется. И полагались на кресты.
— Это не всегда действует, — спокойно сказал он, некоторое время понаблюдав за ее лицом.
Это озадачило ее.
— Не действует?
— Отчего же иудею бояться креста? — сказал он. — Почему же вампир, при жизни бывший иудеем, должен бояться креста? Дело здесь в том, что большинство людей боялись превращения в вампиров. Поэтому большинство из них страдали истерической слепотой к собственному отражению в зеркале. Но крест — лишь постольку, поскольку — в общем, ни иудей, ни индуист, ни магометанин, ни атеист не подвержены действию креста.
Она сидела с бокалом в руке, глядя на него без всякого выражения.
— Поэтому крест действует отнюдь не всегда, — сказал он.
— Ты не дал мне закончить, — сказала она, — мы еще использовали чеснок.
— Я полагал, что тебе от него дурно.
— Просто я нездорова. Раньше я весила сто двадцать, а теперь только девяносто восемь фунтов.
Он согласно кивнул. Но, выходя в кухню за новой бутылкой вина, он подумал, что за это время она должна была привыкнуть — все-таки три года.
И все же могла не привыкнуть. Что толку сейчас сомневаться или не сомневаться — она же согласилась проверить кровь. Есть ли смысл ее опасаться? Ерунда, это просто мои заскоки, — подумал он, — я слишком долго оставался наедине сам с собой. Мне никогда уже ни во что не поверить, если это нельзя разглядеть в микроскоп. Снова торжествует наследственность, и снова я только лишь сын своего отца, еди его черви!
Стоя в темной кухне, Роберт Нэвилль пытался подколупнуть ногтем обертку на горлышке бутылки — и подглядывал в гостиную, где сидела Руфь.
Он внимательно разглядывал ее — складки ткани, спадающие вдоль тела, чуть намеченную выпуклость груди, икры и лодыжки, бронзовые от загара, и торчащие из-под халата узенькие гладкие коленки. Ее девичье тело определенно отрицало наличие двух детей. И что самое странное, подумал он, что он не чувствовал к ней никакого физического влечения. Если бы она пришла два года назад или немного позже, возможно, что он изнасиловал бы ее. Были такие ужасные дни. Были у него такие моменты, когда он в попытках найти выход своей жажде решался на невообразимое, и жил с этим в себе, доходя почти до безумия. Но затем он взялся за эксперименты. Бросил курить, перестал срываться в запои. Медленно и вдумчиво он занял себя исследованиями, и результат оказался поразительным: сексуальность безумствующей плоти утихла, почти что растворилась. Исцеление монаха, — думал он. Так и должно быть, иначе никакой нормальный человек не смог бы исключить секс из своей жизни — а были занятия, которые требовали этого.
И теперь, почти ничего не ощущая, он был счастлив. Разве что где-то в глубине, под каменным гнетом многолетнего воздержания, рождалось едва заметное, непривычное волнение. Он был даже доволен, что мог оставить его без внимания. В особенности потому, что не было уверенности в том, что Руфь — тот напарник, о котором он мечтал. Как не было уверенности в том, что ей можно будет сохранить жизнь дольше завтрашнего утра. Лечить?
Вылечить — маловероятно.
Он вернулся в гостиную с откупоренной бутылкой. Она сдержанно улыбнулась ему, когда он добавил ей в бокал вина.
— Восхитительная фреска, — сказала она, — она мне нравится все больше и больше. Если пристально вглядеться в нее, то словно оказываешься в лесу.
Он хмыкнул.
— Должно быть, это стоило большого труда, так наладить все в доме, — сказала она.
— Что говорить, — сказал он, — да вы и сами через все это прошли.
— У нас не было ничего подобного, — сказала она. — Наш дом был совсем маленьким. И морозильник у нас был раза в два меньше.
— У вас должны были кончиться продукты, — сказал он, внимательно разглядывая ее.
— Замороженные, — поправила она, — мы питались в основном консервами.
Он кивнул. Логично, нечего возразить. Но что-то не удовлетворяло его. Это было чисто интуитивное чувство, но что-то ему не нравилось.
— А как с водой? — наконец спросил он.
Она молча изучала его некоторое время.
— Ты ведь не веришь ни единому моему слову, правда? — спросила она.
— Не в этом дело, — сказал он, — просто мне интересно, как вы жили.
— Твой голос тебя выдает, — сказала она. — Ты так долго жил один, что утратил всякую способность притворяться.
Он хмыкнул. Было такое ощущение, что она играет с ним, и он почувствовал себя неуютно. Но это же забавно, — возразил он себе. — Все может быть. Она — женщина, у нее свой взгляд на вещи. Может быть, она и права. Наверное, он и есть грубый, безнадежно испорченный отшельничеством брюзга. Ну и что?
— Расскажи мне про своего мужа, — резко сказал он.
Что-то промелькнуло в ее лице, словно тень воспоминания. Она подняла к губам бокал, наполненный темным вином.
— Не сейчас, — сказала она, — пожалуйста”
Он откинулся на спинку кресла, пытаясь проанализировать владевшее им неясное чувство неудовлетворенности. “Все, что она говорила и делала, могло быть следствием того, через что она прошла; а могло быть и ложью.
Но зачем ей лгать? — спрашивал он себя. — Ведь утром он проверит ее кровь. Какой может быть прок с того, что она солжет ему сейчас, если утром, всего через несколько часов, он все равно узнает правду?
— Знаешь, — сказал он, пытаясь смягчить паузу, — вот о чем я подумал. Если эту эпидемию пережили трое, то, может быть, где-то есть и еще?
— Ты полагаешь, это возможно? — спросила она.
— А почему нет? Наверное, по той или иной причине у людей мог сформироваться иммунитет, И тогда…
— Расскажи мне еще про этих микробов, — сказала она.
Он на мгновение задумался, аккуратно поставил бокал. Рассказать ей все? Или не стоит? А что, если она сбежит? И после смерти вернется, обладая всем тем знанием, которым он теперь обладал?
— Неохота пускаться в подробности, — сказал он. — Чертовски много всего.
— Ты перед этим что-то говорил про крест, — напомнила она, — как ты до этого дошел? Ты уверен?