Первый Менделеевский съезд. Защита диссертации
Разрешение печатать диссертацию давал факультет. Такое разрешение (собственно, не разрешение, а постановление о напечатании) под влиянием рекомендации П. Н. Лебедева получить было легко. Папа познакомил меня с хозяином типографии Лисснера и Собко{292}, где он всегда печатал своё знаменитое руководство по анатомии. Помню, как выбирал я шрифт. Фотография «Ренар»{293} делала фотокопию с фотографии, изображавшей мой портативный фонометр. Там же делали цинковые клише чертежей. Печатали тогда быстро.
Но прежде расскажу о первом Менделеевском съезде{294}, на который Пётр Николаевич посылал с докладами трёх своих учеников: П. Н. Лазарева, Т. П. Кравца и меня. Сам Пётр Николаевич на съезд не поехал, но к нашим выступлениям относился очень внимательно. Свои доклады мы репетировали перед Лебедевым. Он следил по часам, сколько длится каждый доклад. Репетиций было две. Эксперименты и демонстрации проделывались в точности так, как мы должны были делать на съезде. Лебедев требовал все приспособления взять с собой, чтобы ни в чём не нуждаться и ничего не спрашивать у хозяев.
Для школы Лебедева отвели особое заседание съезда. Большая физическая аудитория была заполнена до отказа. В нашем лице аудитория приветствовала всю школу Лебедева и его самого. Когда я, рассказавши всё по порядку, в заключение демонстрировал в действии свой фонометр и, вставши на расстоянии метра от него, громким голосом пропел гласную «а», зайчик по шкале отклонился апериодично и держался, пока я пел, в отклонённом положении, измеряя таким образом силу звука моего голоса. Аудитория, без преувеличения, покрыла моё своеобразное певческое выступление бурными аплодисментами.
На съезде я был недолго. Слушал доклад Сванте Аррениуса и патриарха русской химии Н. Н. Бекетова, который делал доклад по вопросам использования законов мировой энергии. Я спешил домой, так как Катёна себя плохо чувствовала.
С осени 1908 года я уже не занимался со студентами в практикуме, в гимназии уроки физики тоже передал – ученику Лебедева Лисицыну, оставив себе только преподавание космографии, да ездил на уроки к Харитоненкам.
В начале 1909 года Митюня захворал воспалением лёгких. Лечил его профессор Филиппов, очень хороший врач, но вид у него был чрезвычайно мрачный. Его посещения как-то не вселяли надежды на благополучный исход болезни, и я так боялся за Митюшу, что иногда готов был плакать. Но, слава Богу, Митюня начал понемногу поправляться.
Для такого торжественного случая, как защита диссертации, я сшил себе новый фрак. Старый фрак, который был сшит после окончания университета и в котором я венчался, был ещё хорош, но мне он стал узок. Новый фрак шил мне «университетский» портной Иван Михайлович Михайлов: он обшивал очень многих университетских профессоров[21].
Диссертация была написана в стиле, какой требовал Лебедев: ничего лишнего, изложение по возможности краткое, только то, что важно специалисту{295}. Поэтому число страниц получилось небольшое. Но и тогда, как в особенности теперь, некоторые оппоненты требовали, чтобы диссертация имела много страниц, чтобы были описаны все эксперименты, чтобы была подробно изложена история вопроса и так далее. К таким оппонентам относился и профессор А. П. Соколов. Отзыв официальных оппонентов в моё время не был известен диссертанту до защиты, и следовало быть готовым к любым возражениям и умело их парировать. Официальными оппонентами у меня были профессора Н. А. Умов и А. П. Соколов.
Накануне защиты звонит мне Лебедев:
– Имейте в виду, что на защите Соколов будет возражать против краткости изложения, поэтому в речи расскажите, как шла работа, какие встречались затруднения и прочее.
Наконец – защита. Это было 11 или 12 марта. Я облёкся в новый фрак и заблаговременно отправился в Физический институт. Папа, мама и Катёнушка подъехали позже, к самой защите, назначенной на час дня. Мы с товарищами по лаборатории заварили чай. Я немного волновался. Верно, с усов я капнул капельку чая на лацкан фрака. Тут вошёл Пётр Николаевич и, увидавши эту капельку, говорит:
– Что это вы заранее слезы проливаете?
Мне почему-то было неприятно, что он так пошутил, хотя, конечно, шутка была совершенно невинная. Но бывает, что ничего не значащая фраза запоминается на всю жизнь, оставляя приятный или неприятный след.
Когда я вышел в большую физическую аудиторию, все члены факультета сидели в ряд на стульях, поставленных перед рядами скамей аудитории. В те времена профессора на лекциях и на заседаниях были одеты в форменные фраки (вицмундиры). Аудитория была полна народа. Пришло много студентов, все ученики Лебедева, увидал я и моих домашних.
Я уже много раз докладывал свои работы, вошедшие в диссертацию, и говорить мне было легко. Речь свою я произносил без записки{296}. Начались выступления официальных оппонентов. Н. А. Умов говорил довольно расплывчато, но работу похвалил, и мне нечего было ему отвечать. Очень придирчиво говорил Соколов, но его главное возражение было уже отведено моим предшествующим выступлением и замечанием Петра Николаевича, которое он сделал после выступления Соколова. Из возражений Соколова одно было правильное, но незначительное. С ним я, конечно, согласился и признал, что здесь имеет место недосмотр. Во всяком случае, все три профессора: Умов, Соколов и Лебедев – признавали меня «достойным искомой степени».
Декан предложил и другим высказаться или сделать замечания. Из членов факультета никто слова не взял. Только работавший в лаборатории Лебедева Е. А. Гопиус сделал уточняющее замечание, на которое я дал возражение. Этим защита была закончена. После описанных разговоров декан факультета обошёл всех членов факультета, и каждый должен был открыто сказать, считает ли он диссертанта достойным искомой степени или нет. Все ответили положительно.
Аудитория долго аплодировала, а я стоял у двери, через которую выходили члены факультета, и каждый поздравлял меня и целовался со мной – таков был старинный обычай: члены факультета, доктора как бы принимали в свою среду нового члена, молодого учёного. Мама и Катёнушка были красны от волнения. Мама подошла к П. Н. Лебедеву и благодарила его, а он говорил, что сам должен благодарить её за то, что она воспитала такого сына.
Родители и Катёна отправились домой, а я пригласил своих друзей и товарищей по лаборатории в ресторан «Прагу» обедать – это тоже старинный обычай, и «Прага» на Арбатской площади являлся, так сказать, академическим рестораном.
В старые времена, если факультет допускал к защите, то случаев провала почти не бывало. Не то что теперь: допустят к защите, официальные оппоненты дадут положительную оценку, а Совет при тайной подаче голосов возьмёт да и провалит диссертанта. Прежде защита диссертации была большим торжеством, а теперь, по-видимому, иногда сводят друг с другом какие-то счёты. Да и самих «защит» сейчас развелось гораздо больше. В моё время защита на степень магистра или доктора проходила непременно в университетах, а сегодня все высшие технические школы имеют право давать степень.
В «Прагу» собралось человек сорок. Обед был хороший. Подали вино и, конечно, русское шампанское «Абрау». Всё удовольствие вместе с чаевыми стоило 110 рублей.
На защите, а затем и в «Праге» не было моего милого друга Александра Васильевича Цингера, но в ресторане мне подали телеграмму от него: он поздравлял меня с успешной защитой. По ошибке телеграфистки вместо слова «магистр» стояло «министр», и текст телеграммы выглядел довольно забавно: «Поздравляю нового министра». Естественно, слово «магистр» телеграфистке было непонятно, и она его «исправила».
Когда я в седьмом часу вернулся домой на Девичье Поле, я застал моих близких и домашних за обеденным столом. Тут были и мои друзья – партнёры по квартету: Павел Андреевич Жувена, Василий Васильевич Толоконников и Болих. После обеда мы играли квартет. Ради торжественности я не снимал фрака[22].
На другой день после защиты в «Московсковских Ведомостях» было напечатано сообщение о моей диссертации{297}.
Вместе с Катёной я зашёл в канцелярию университета, и один из швейцаров меня поздравил. Катёнушка, ожидавшая меня в прихожей, стала свидетелем такой сцены: к швейцару, который поздравил меня, подошёл другой и спросил, с чем это он меня поздравлял.
А как же, – искренне удивился тот, – разве не знаешь, Владимира Дмитриевича причислили. – Такое восклицание в устах швейцара было характерно: служитель понимал, что произошло важное событие.
Ходатайство о предоставлении кафедры в Саратовском университете
За неделю до моей защиты диссертацию на степень магистра химии защищал Владимир Васильевич Челинцев. Он также был рекомендован на кафедру в Варшавский университет. Встретив Владимира Васильевича, я спросил, как его дела с Варшавой. Он ответил, что решил отказаться от неё и подаст докладную записку с просьбой о назначении его на кафедру в открываемый Саратовский университет. Правда, закон об открытии Саратовского университета царём пока не подписан, но это дело решённое – с осени университет в Саратове будет открыт{298}. Челинцев был уроженцем города Вольска Саратовской губернии, и ему хотелось быть поближе к своей родине. Владимир Васильевич уговаривал и меня последовать его примеру.
Однако меня смущало одно обстоятельство: магистры в Варшавский, Томский и Юрьевский университеты назначались министром безоговорочно, согласно уставу, а для получения кафедры в университетах Европейской России по уставу требовалась степень доктора. Тем не менее «по Высочайшему повелению» магистры назначались и в эти университеты, но с маленькой поправкой – в качестве исполняющих должность профессора. Это «и. д.» никакого значения практически не имело: права и преимущества были точно такими же, что и у профессоров без такой приставки.
Я вкратце передал папе наш разговор с Челинцевым. И папа склонялся к мысли променять Варшаву на Саратов. Намерение это крепло, несмотря на то, что в Саратове кафедра физики была одна, её заведующий являлся единственным профессором по физике во всём университете{299}, и ему предстояло всё начинать сначала. Это-то как раз и было особенно интересно. К тому же работа в Варшаве затруднялась бы довольно обострёнными отношениями между русскими и поляками, а Саратов – вполне русский город.
Я сейчас же написал докладную записку на имя министра народного просвещения и в тот же вечер выехал в Петербург. Министром был Александр Николаевич Шварц, бывший директор пятой гимназии, в которой я учился.
В Петербурге я остановился в «Северной» гостинице и сейчас же отправился к моим друзьям Рахмановым, отец которых был уже директором департамента Министерства народного просвещения (или членом Совета министерства){300}.
У Шварца была старшая дочь Настасья Александровна, очень милая девушка, которая и состояла его личным секретарём. Я знал её по Москве, поэтому и решил сначала позвонить ей домой по телефону от Рахмановых – спросить, когда может принять меня Александр Николаевич. Она жила вместе с отцом. Я рассчитывал, что к телефону подойдёт она, но услышал голос самого министра. Я всё же поинтересовался, не может ли подойти к телефону Настасья Александровна.
– Её нет дома, – отозвалось в трубке. – А кто говорит?
Вижу – податься мне некуда: пришлось вести разговор с самим министром.
– Извините, Александр Николаевич, с вами говорит ваш бывший ученик Зёрнов. Я только хотел спросить у Настасьи Александровны, когда вы могли бы меня принять?
– По какому делу?
– Я хотел поговорить с вами о Саратовском университете.
Чувствуя, что я недоговариваю, он принялся меня расспрашивать подробнейшим образом.
– Разве вы не желаете взять кафедру в Варшаве? Ведь вы рекомендованы на кафедру Варшавского университета.
– Я предпочёл бы кафедру в Саратове.
– Почему же вы не хотите ехать в Варшаву?
– Я доложу об этом, если вы разрешите, при личном свидании.
– Ну что же, вот завтра… Правда, приёма у меня в министерстве завтра нет, но вас я приму. Приходите в министерство часов этак к двенадцати.
На другой день, надев фрак, я отправился к министру. Действительно, приёма в этот день не было, о чём было легко догадаться по тишине, которая стояла в здании министерства. Перед конференц-залой, из которой вели двери в кабинет министра, сидел дежурный чиновник Дорожкин[23]. Я рекомендовался ему. В ответ услышал:
– Что вам угодно?
– Мне надо видеть министра.
– Министр сегодня не принимает, – с безучастным видом ответил секретарь.
– Господин министр назначил мне по телефону приём на двенадцать.
Сказав это, я прошёл в конференц-зал и сел так, чтобы хорошо было видно Дорожкина. Он, в свою очередь, не обращая на меня сначала никакого внимания, взял какую-то книгу и принялся её листать. Затем встал и куда-то ушёл, но через несколько минут вернулся и вновь спросил меня:
– Вы по поводу командировки?
– Нет, – не желая раскрывать причину своего визита, ответил я. Но дотошный чиновник не унимался:
– А по какому делу?
– По личному.
Убедившись в безрезультатности своих попыток что-либо узнать от меня, Дорожкин важно сел на прежнее место и перестал мною интересоваться. Так прошло довольно много времени. Петербургские сановники не любили рано начинать рабочий день. Но вот через зал быстро прошёл старый служитель с тремя медалями на шее и с озабоченным лицом застыл у дверей кабинета. В дверях показался А. Н. Шварц. Не задерживаясь, он прошёл в кабинет, не заметив меня, так как я сидел в стороне. Дорожкин, подхватив свой портфель, нырнул в дверь, за которой только что скрылась фигура министра. Очевидно, он доложил Шварцу, что в конференц-зале его дожидается какой-то «подозрительный» человек «по какому-то личному делу». Когда секретарь через некоторое время вышел, Александр Николаевич сам широким жестом открыл дверь и с очень приветливым лицом воскликнул:
– Владимир Дмитриевич! Прошу вас!
Это произвело на Дорожкина потрясающее впечатление. Во всяком случае, когда я вышел из кабинета министра, он встал со своего места и со сладчайшей улыбкой осведомился:
– Повидались?
– Повидался, – удовлетворил я его назойливое любопытство.
С А. Н. Шварцем я говорил довольно долго, рассказал ему о сомнениях, которые вызывались будущей работой в Варшаве. Он очень внимательно и благодушно отнёсся к моему заявлению. И, поинтересовавшись напоследок, защитил ли я уже диссертацию, сказал:
– Ну что же, если вы уж так хотите, оставьте вашу докладную записку. Я с своей стороны против вашего назначения на кафедру в Саратовский университет абсолютно ничего не имею, но вы, должно быть, знаете, что закон об открытии университета в Саратове царём не подписан. Отправляйтесь-ка пока за границу в командировку, а если закон об открытии Саратовского университета будет утверждён, то я представлю вашу кандидатуру на «благовоззрение Его Величества».
Шварц любезно со мной распрощался, и я в самом лучшем настроении покинул министерство.
«Вдовий дом» при Смольном монастыре
После свидания с А. Н. Шварцем, как был во всём параде, я отправился навестить милую старушку Софью Петровну Рубцову. Это она помогла сестре Наташе, обвенчавшейся потихоньку, помириться с родителями. Софья Петровна была принята на постоянное проживание в превосходный вдовий дом в Смольном монастыре, в котором жили исключительно бывшие институтки Смольного и Патриотического институтов. В этих сугубо дворянских учреждениях воспитывались девушки из аристократических семей.
«Вдовий дом» при Смольном являлся превосходно организованным учреждением. Каждая «призреваемая» имела свою большую, если не сказать громадную, комнату. Тут же находилась домовая церковь. Рядом с церковью – обширная зала, где старухи прогуливались, так как многим из них трудно было выходить в сад, особенно в плохую погоду. А в торжественные дни к церковной службе в этой зале собиралось аристократическое общество.
Во «Вдовий дом» кандидатки записывались чуть ли не смолоду, и я помню, как Софья Петровна всегда интересовалась, которая она по порядку. Порядковый номер мало-помалу уменьшался за смертью живших во «Вдовьем доме» старух. Многие, конечно, так и не дожидались своей очереди. Софья Петровна дождалась.
Конечно, она была мне очень рада – давно меня не видала. Она интересовалась и Катёной, и Митюней, и я должен был ей всё подробно рассказывать. Это был последний раз, что я её видел. А Катёна так с ней и не познакомилась. Ведь Катёнушка никогда – ни раньше, ни позже – не бывала в Петербурге.
В тот же вечер я выехал в Москву. Надо было собираться за границу.
Часть пятая (1909–1910)
Заграничная командировка
Дело с Саратовом ещё не совсем определилось, и в заграничную поездку мы собирались надолго, но поскольку ожидался положительный результат, было решено, что на первое время экспериментальных работ я нигде брать не стану, а, живя в Гейдельберге, буду заниматься в библиотеке, знакомясь с современной литературой, побываю в разных городах и институтах, послушаю лекции разных профессоров.
Пётр Николаевич Лебедев очень любил Гейдельберг и рекомендовал обосноваться именно в нём, но жить посоветовал не в самом городе, а в большой гостинице на горе Königsstuhl над Гейдельбергом. Называлась гостиница «Kohlhof». Он дал мне несколько рекомендательных писем к своим знакомым немецким профессорам. Пётр Николаевич указал мне, какие институты полезно посетить, лекции каких профессоров послушать, и непременно рекомендовал побывать в Англии – в Лондоне, Кембридже и Манчестере. Я высказал некоторые свои сомнения по поводу поездки в Англию:
– Пётр Николаевич, мне очень трудно будет с английским языком! Я хотя и брал по нему уроки, но говорить совсем не могу.
– Вот пустяки, приедете в Гейдельберг, на Hauptstrasse есть школа Бёрлица, возьмёте там индивидуальный курс и научитесь говорить, – попробовал успокоить меня Лебедев. Индивидуальный курс – значит, заниматься предстоит с преподавателем не в общей группе, а в одиночку.
Собирались мы по-российски – вещей набрали много. Казалось: и это надо, и другое. Мама хотела, чтобы мы взяли даже детскую кроватку, и искренне удивлялась нашим протестам: «Ну как же, на чём Митюня будет спать?»
Мой заграничный командировочный паспорт, в который вписали и Катёну, и Митюшу, был готов – он выдавался в канцелярии генерал-губернатора, а заграничный паспорт для няни следовало получить в полицейском участке. Я как-то заблаговременно не позаботился об этом и пошёл в участок в один из последних дней. Вижу: сидит прямо гоголевский письмоводитель – очки на конце красного носа, на меня не смотрит. Я подаю ему заявление и говорю, что мне надо поскорее получить паспорт.
– Через недельку зайдите, – по-прежнему не подымая головы, откликнулся чиновник.
Понятно, я не с того начал. Говорю ему:
– Я через два дня должен выезжать, – и кладу на стол 3 рубля. Письмоводитель прикрыл трёшницу листом бумаги, тут только оглянулся на меня и с любезной улыбкой произнёс:
– Вечерком зайдите.
К вечеру того же дня паспорт для няни Катерины был у меня в кармане.
11 апреля мы выехали из Москвы. Погода была прескверная – дождь со снегом. На Белорусский вокзал провожали нас папа и мама. С билетами никаких затруднений не было. Мы взяли 3 билета и 4 плацкарта в международном вагоне и занимали отдельное четырёхместное купе.
В Бресте поезд стоял довольно долго. Над станцией плавал привязанный аэростат в виде сигары, вероятно, военный наблюдатель, ведь Брест являлся большой крепостью. Я вынес Митюню погулять.
Поздно вечером мы прибыли в Варшаву, где требовалось перебраться на другой вокзал. Переезжали мы не через город, а по соединительной ветке. Опять в спальном вагоне, но теперь заграничного типа, мы поместились в двух смежных двухместных купе. Всё уже было нерусским – и вагон, и толстый кондуктор-немец с красной сумкой. Рано утром мы пересекли границу. Пейзаж резко изменился – дороги как скатерть, домики, крытые черепицей, окружённые зеленью и цветами. Катёна что-то загрустила. Я говорю:
– Что это ты закисла? Смотри, как хорошо!
– Вот то-то и досадно, что у них так всё хорошо, – тяжело вздохнула она.
Часам к двенадцати мы приехали в Берлин и отправились в ту самую гостиницу, где я останавливался в 1900 году с А. В. Цингером. На этот раз она мне вовсе не понравилась. Какие-то подозрительные стёганые одеяла на больших деревянных кроватях, испорченная уборная. Спросил я самовар (объявлялось, что подают русские самовары), но не то самоваров не имелось, не то стоило это 2 марки – цена неслыханная, но нам его не принесли. Я достал сухой спирт, вскипятил на нём чайник, напоил Митюню и сам напился чаю. Хозяин, узнав, что мы в номере вскипятили воду, устроил мне настоящий скандал, что-де в номере нельзя зажигать спиртовку. Я с ним разругался, позвал носильщика с тележкой и, заплатив противному «кафе-шенку» за одни сутки, отправился с семьёй в отличную гостиницу «Russischer Hof» около Fridrich-Strasse-Bahnhof – там, кажется, чуть ли не пять гостиниц на одной площади. Всё в этой гостинице было хорошо. Дали даже маленькую детскую кроватку.
Вечером мы с Катёной ужинали в ресторане, а для няни Катерины распорядились подать ужин в номер – нам сказали, что для прислуги у них есть особый стол. Когда же мы вернулись, то первое, что бросилось в глаза, – надутый вид нашей няни: ей на ужин дали кружку пива и несколько кусочков холодной колбасы. Это ей показалось в высшей степени оскорбительным.
В Берлине мы провели только один следующий день. Чтобы немного посмотреть город, мы взяли извозчика – автомобилей было ещё мало – и вчетвером (коляски с приспособлением «такси» были очень большие) катались по улицам. Митюне такое путешествие вскоре наскучило, и он стал ныть и повторять: «Домой, домой…». Это было у него новое слово. Вообще, он ещё очень мало говорил и преимущественно называл всё своими словами: например, дедушку – «А-и», «натирать полы» (что он очень любил делать, и бабушка здесь подарила ему маленькую щётку) – «фи-фу». Вечером я писал маме и извещал, что у Митюни появилось новое слово.
На следующее утро часов в восемь мы скорым поездом выехали в Гейдельберг. Во Франкфурте-на-Майне пересели в местный пассажирский поезд, благополучно в нём устроились: народу – немного, никаких молочниц или мешочников, как в саратовском поезде, не было.
Прибыли до захода солнца. Гейдельберг – чудесный небольшой город на берегу реки Неккара, недалеко от её впадения в Рейн. Старая часть города с одним из самых старинных университетов расположена на левом берегу Неккара у подножия довольно высокой группы гор Königsstuhl, покрытых прекрасным буковым лесом, а новая – ниже по течению Неккара в более просторной долине. По краю старого города – бульвар из больших каштановых деревьев. В гостинице на этом бульваре мы и остановились, чтобы переночевать. Было тепло, я приоткрыл окно. Проснулся на заре от многоголосого пения чёрных дроздов, которые расхаживали по саду и свистели, точно соловьи.
Утром мы отправились на Königsstuhl в гостиницу «Kohlhof». Туда можно подыматься на специальной передвижной подъёмной дороге, но от верхней станции до гостиницы довольно длинный путь через лес, что неудобно с вещами. Я нанял четырёхместное ландо – раскидную карету, – и мы погрузили наши многочисленные вещи. Подъём довольно длинный, лошади шли шагом, а я – рядом с экипажем пешком.
Гостиница – довольно-таки большое здание на противоположном от Гейдельберга склоне горы – была почти пустая, так как стояла ранняя весна. Кроме нас, проживала только одна семья – слепой старик с женой и дочерью. Хозяин гостиницы, типичный толстый немец, кормил нас на убой. Место располагалось высоко, да к тому же резко испортилась погода, и в комнатах сделалось до того холодно, что по утрам не хотелось вылезать из постели; но затапливали маленькую кафельную печку – и быстро становилось тепло.
Я каждый день отправлялся в город – заниматься в прекрасном читальном зале университетской библиотеки и в школе Бёрлица английским языком. Катёнушке же было одиноко и скучно. Только одна туча пройдёт, как наплывает из-за горы другая, сыплет не то дождь, не то снег, а внизу гораздо теплее и уютнее. И мы решили перебраться отсюда. Я присмотрел небольшую гостиницу с пансионом на полугоре над Гейдельбергом, над знаменитым замком. Гостиница эта называлась Schloss-Park-Hotel. Она стояла на шоссе недалеко от станции фуникулёра{301}. Столовая выходила в цветущий сад и помещалась на большой застеклённой веранде.
Катёнушке очень понравилось здесь, и мы сразу почувствовали большое облегчение. Мне стало гораздо ближе ездить в город – всего один перегон по фуникулёру. Компания, которая жила в пансионе, встретила нас достаточно приветливо. Хозяева гостиницы, Schwarz, также оказались очень приветливыми людьми. Конечно, они с нас получали неплохие деньги. Мы занимали две комнаты: в маленькой помещался Митюня с няней, а в другой, очень хорошей, с балконом, с которого открывался великолепный вид на город, Неккар и на далёкую долину Рейна, мы с Катёной.
В первый день нашего пребывания, очевидно, в честь нас, в обеденном меню на сладкое значилось «Russische Scharlotte». Я ожидал шарлотки, которые готовили, бывало, у нас – пудинг из хлеба с яблоками, но подали сливочный пломбир с разными цукатами, очень вкусное кушанье, но к шарлотке никакого отношения не имеющее.
Через несколько времени в пансионе появилось семейство профессора Вильсона из Америки, и в день их приезда в меню значилось «Amerikanische Scharlotte», а подали такой же пломбир. Мы посмеялись, но оценили внимание Herr Schwarz’а, которое ему не стоило лишних расходов. У Вильсонов была девочка лет пяти-семи, с которой Митюня играл в саду под наблюдением нашей няни. Митюня не понимал, что говорит девочка, да и по-русски-то плохо разговаривал, но, подражая английскому языку, начал болтать без всякого смысла – окружающие думали, что он по-русски так бойко болтает.
За нашим столом обедал молодой юрист д-р Майер, как выяснилось – очень порядочный пианист. Я достал в нотной библиотеке сонаты Бетховена, и мы с ним играли. Особенно он любил 10-ю сонату. Да я с собой захватил разные небольшие сольные вещи. Немкам-соседкам особенно нравился романс Свендсена.
Обедала за нашим столом и славная старуха фрау Файц. Как-то, пользуясь правом своего возраста, она рассказала анекдот, который мне очень запомнился:
«В каком-то пансиончике, подобно нашему, было получено письмо от англичанина, который собирался посетить этот пансион во время своего отдыха, но предварительно запрашивал в письме о разных подробностях. И, между прочим, просил сообщить: «Wie steht es mit lem W. C.?»{302}.
Хозяин долго недоумевал, что означают эти две буквы «W. C.»? Пошёл к учителю, но и тот не смог расшифровать этот иероглиф. Пошёл к пастору, тот думал, думал и высказал следующее предположение: «Ja, das ist die Wald-Capelle»{303}.
Хозяин пансиона в ответном письме англичанину написал, что «W. C.» находится всего в полукилометре от пансиона, в нём 30 сидячих мест и столько же могут стоять, и что по воскресениям там играет орган. Англичанин, конечно, не приехал».
Кормили нас превосходно. Утром подавали кофе со сливками, свежими булочками, сливочным маслом и мёдом. Обедали часа в два. Я к этому времени возвращался из города, так как отправлялся туда рано – часов в восемь. После обеда занимался дома – готовил урок по английскому языку. Часов в 7–8 – ужин. Когда пансионеры, кончивши обед, расходились из столовой, хозяин стоял у дверей и каждому желал хорошего сна. И хотя я спать после обеда не ложился, но такое внимание хозяина было всегда приятно.
Весь пансион обслуживали (конечно, не считая кухарки, садовника и мальчика для посылок) три девушки. Все три были очень приветливые, а одна к тому же и прехорошенькая. Работали они с утра до вечера. Утром убирали комнаты, перетрясали постели, натирали полы. Днём служили за столом, мыли посуду и чистили ножи, вилки и ложки. И я никогда не видел у них надутого лица, что так часто бывает у наших «домработниц». А когда они отправлялись гулять со своими поклонниками, надевали шляпку и праздничное платье, то никто не отличил бы их от девушек из общества. Наша няня очень дружила с ними.
Так как все обитатели пансиона так или иначе были связаны с наукой, то называли друг друга «Herr Doctor», что немало удивляло нашу няню, которая думала, что они все врачи.
Английским я занимался с преподавательницей ежедневно по два часа подряд. Метод Бёрлица состоял в том, что с учеником говорят исключительно на языке, который он изучает, хотя бы он и ничего не понимал. Метод предметный: показывают вещи и называют их по-английски. Сначала предметы, потом действия. Смысл – в том, что операция перевода с родного языка полностью исключается, предмет и действие прямо ассоциируются со словом языка, который изучается. Сначала я просто обалдевал и после двух часов подобной гимнастики забывал и русские слова, но вскоре стал делать успехи и худо-бедно, но начал разговаривать со своей англичанкой. Дома я ещё заучивал слова, делал переводы и даже писал письма. Всего я взял курс в 60 часов, после чего мог говорить так, что англичане меня вполне понимали. Произношение, которое многих затрудняет, давалось мне легко. Я вообще легко усваивал фонетику языков. В Германии, когда я разговаривал по-немецки, меня часто не принимали за иностранца.
Утром в библиотеку я всегда ходил мимо церкви Петра и Павла. Стены её сплошь заросли зелёным плющом, а из открытых окон доносились звуки органа. Я шёл по каштановой аллее, мимо деревьев, покрытых цветами, как белыми свечами. На аллее стояла маленькая будочка с барографом и синоптической картой, и ни один прохожий не проходил мимо, не остановившись и не посмотрев на ход барографа и карту. Мне это очень нравилось. В этом проявлялась большая культура людей. Впоследствии, когда я в Саратове получил для физического кабинета барограф, то хотел установить такую же будочку на улице, но мне не посоветовали. «Что вы, у вас не то что барограф – всю будку-то унесут!» – отговаривали меня. Так я и не решился прививать высококультурные навыки нашим согражданам.
Как-то хозяин ездил на выборы нового проповедника – он являлся членом церковного совета Geist-Kirche, самой большой церкви в Гейдельберге, и пригласил меня послушать нового пастора. Я был в этой церкви, но особого впечатления от неё не получил. Население города частию лютеране и частию старокатолики. Церкви поделены между этими толками, Geist-Kirche же разделили каменной стеной пополам: в одной половине служба идёт лютеранская, в другой – католическая.
Накануне Троицына дня буквально весь Гейдельберг двинулся в леса на горы – всю ночь мимо нашего пансиона шли компании людей. Ночь была тёплая, цвела белая акация, и воздух был насыщен запахом, который в большом количестве создаёт ощущение даже духоты.
Почти все гейдельбергские студенты делились на корпорации – землячества. Каждая корпорация имела свой клуб, где проходили «мензуры» – состязания на рапирах и эспадронах. Проводились мензуры и по питью пива: кто больше и скорее его выпьет. Говорят, некоторые выучивались прямо вливать пиво в желудок через пищевод без глотания. У многих студентов вся голова была в рубцах от ударов рапир или в пластырях от недавних ранений: лицо при состязании закрывалось сетчатой маской, а лоб и голова оставались открыты. Большое число ран считалось почётным.
Каждая корпорация имела своё знамя, студенты носили корпоративные шапочки и ленты корпоративных цветов через плечо под пиджаком. Были и так называемые дикие студенты, но корпоранты составляли большинство. Однажды я видел массу корпорантов в парадных венгерках, ботфортах, с палашами или эспадронами – словом, во всём корпоративном параде.
Раз вижу на улице – движется процессия: впереди на одной лошади закрытый гроб, весь в цветах, оказывается, умер старичок профессор-филолог, а за гробом в колясках студенты. На козлах рядом с кучером – «Diener»{304} с громадным знаменем корпорации в руках. За этой коляской – ещё несколько экипажей с корпорантами, и так корпорация за корпорацией – целый поезд.
Постановка физической науки и образования в заграничных университетах
В Гейдельберге я зашёл в Физический институт, где профессором был известный тогда по работам с катодными лучами Ленард. Посетил его лекции, посмотрел, как работают студенты в практикуме, но ничего особенно замечательного ни в лекции, ни в лаборатории не обнаружил. Надо сказать, наш московский практикум был устроен по типу немецких и, пожалуй, был богаче гейдельбергского.
Из Гейдельберга я ездил в ряд городов: во Франкфурт-на-Майне, Мюнхен, Страсбург, Вюрцбург, Лейпциг и Гёттинген, да ещё в Иену. Везде я прежде всего посещал Физический институт и, если удавалось, слушал лекции. Только в Иене, хотя и там есть университет, я его не посетил, подробно осматривал лишь знаменитый оптический завод Цейса{305}.
По приезде я первым делом покупал план города, чтобы легче было ориентироваться. Не думаю, чтобы я для немцев представлял какой-нибудь интерес, но везде ко мне проявляли исключительно внимательное отношение и большую любезность. Вот в Иене отправился я на завод Цейса – и пустили меня туда без всякого «пропуска». Сейчас же прикомандировали ко мне молодого инженера, который и показывал мне решительно всё производство: и оптические прицельные приспособления для пушек, и массовую шлифовку очковых стёкол, и автоматическую шлифовку вогнутого громадного, метр в диаметре, астрономического зеркала для гигантского рефлектора. Последнее весьма интересно: сделать очень большой объектив так, чтобы стекло было вполне однородно, практически невозможно, тогда как для зеркала такой однородности тела не требуется.
Посетил я в Гейдельберге и астрономическую обсерваторию знаменитого астрофизика Вольфа. В ней тоже имеется двойной рефлектор: одна труба – для визуального наблюдения, другая, связанная с первой, – для фотографирования. Инструмент не очень велик – всего 35 сантиметров в диаметре, но замечательного качества. Мне показывали фотографии небесных туманностей. Трудно поверить, что можно получить такие подробности на фотографии. Первоначальный снимок – всего примерно 4 на 4 сантиметра, потом он многократно увеличивается, достигая размеров 50 на 50 сантиметров, и с каждым увеличением проявляются всё большие и большие подробности.
Так вот, громадное зеркало шлифуется автоматически в помещении, находящемся глубоко под землёй, где годичная температура остаётся почти постоянной. Огромный блок стекла медленно покачивается; а по его поверхности ползает, тоже очень медленно, шлифующая лапа. После подробно проверяют каждый квадратный сантиметр уже визуально в длинном коридоре с искусственной «звездой». Затем вогнутую поверхность серебрят. В обсерватории Вольфа имелось две пары зеркал: одна пара в работе, а другая в это время серебрится на заводе Цейса; серебрить приходилось довольно часто из-за окисления поверхности.
В Гёттингене я посетил Физический институт и лаборатории Рикке и В. Фогта, а также очаровательный маленький Электротехнический институт Сименса. Оба института – прекрасно оборудованы, оба – совсем новые, всё сделано обдуманно и рационально. Ещё в одном институте – экспериментальном гидродинамическом – сам заведующий институтом демонстрировал мне в действии приборы, при помощи которых он исследует истечение жидкости.
У профессора Винера в Лейпцигском университете я был приятно удивлён. Когда я пришёл в лабораторию и рекомендовался какому-то ассистенту, назвав свою фамилию, тот очень мной заинтересовался и сказал, что покажет мне что-то интересное: в одной из комнат я увидел установку, в точности повторявшую мою, описанную мной в «Annalen der Physik». Они исследовали звукопроводность каких-то ограждений и применяли мой способ получения звука и его регистрации. Конечно, мне это было очень приятно.
Поезд в Страсбург шёл через Карлсруэ. Когда я вошёл в купе, там сидела какая-то дама, и мне сразу кинулся в глаза беспорядок, в каком были разбросаны её вещи. По культурному немецко<