Начало русско-японской войны
О русско-японской войне создано немало талантливых произведений. Но одно из самых ярких описаний её начала – нападение Японии на Порт-Артур, представлено, пожалуй, в повести «Порт-Артур» (не помню автора{231}). Она написана правдиво и беспристрастно.
Из моих ближайших товарищей почти с самого начала русско-японской войны попал в армию как прапорщик запаса (артиллерии) Сергей Кезельман. Впрочем, до фронта он так и не доехал. Его держали где-то около Томска. В Томск к Сергею приехала, сбежавши от родителей, О. Д. Иловайская, за которой он ухаживал, – там они и повенчались. Она была дочерью известного весьма черносотенного составителя учебников по истории Дмитрия Ивановича Иловайского. Родителям её фамилия «Кезельман», конечно, претила, и они были страшно против этого романа.
Когда мы, друзья Сергея, узнали, что Ольга Дмитриевна обвенчалась с ним, то радовались счастью влюблённых. Мать же Сергея Екатерина Александровна которую мы стали поздравлять, сказала, что поздравлять рано: «Вот проживут пять лет, тогда меня и поздравляйте». Пять лет молодые супруги не прожили. Ольга Дмитриевна сбежала от Сергея с его двоюродным братом.
Пётр Николаевич Лебедев, которому по какому-то поводу мы сообщили о побеге Ольги Дмитриевны от родителей и женитьбе Сергея, проявил исключительную житейскую мудрость. «Толку из этого не будет! – совершенно категорически заявил он. – Если у неё в пятках такая чесотка – так и будет бегать».
Так оно и случилось. Надо сказать, что Пётр Николаевич сам как раз переживал результат такой «чесотки». Я эту историю по некоторым его намёкам знал и тогда, а потом, через много лет, я часто встречался с его сестрой Александрой Николаевной, которая и рассказывала мне подробности. Пётр Николаевич увлекался певицей из Большого театра (она была и пианисткой – окончила консерваторию) Макариной, и эта красавица, как уверяла Александра Николаевна, попросту обирала его. Когда же обирать стало нечего, она нашла себе другого покровителя (Мазурина), который даже выстроил для неё чудесный особняк, но прожила она в нём недолго. Мазурин, говорят, застал её с каким-то молодым человеком, и Макариной пришлось переменить квартиру. Кстати, Мазурин субсидировал «Московский музыкальный кружок», концертмейстером оркестра которого я являлся.
С войной был связан другой наш товарищ. У Н. П. Щепотьевой в гимназии преподавал русскую литературу бывший кадровый офицер, впоследствии окончивший филологический факультет, Константин Станиславович Кузьминский. Его, как бывшего военного, конечно, могли призвать в действующую армию, хотя преподаватели от призыва освобождались. И, чтобы не находиться постоянно под «дамокловым мечом призыва», он поступил на работу в «Красный Крест». Это ограждало от призыва в действующую армию, но было связано с поездкой на фронт. И хотя, конечно, ничего дурного в том, что он активным действиям против японцев предпочитал помощь раненым, не было, над ним всё же немного подшучивали, называя «героем».
Война чувствовалась и в Москве, но ничего подобного тому, что мы переживаем сейчас (1944–1945 год), не было. Никаких затруднений в снабжении мы не испытывали. Правда, зато фронт испытывал нехватки, которые, возможно, и привели к печальному концу войны.
Помню, как московское дворянство провожало на фронт А. Н. Куропаткина, назначенного главнокомандующим. Я был на этом торжестве в Колонном зале Дворянского собрания. Дворянство вручило Куропаткину белое знамя, расшитое серебром и золотом. Куропаткин отвечал на приветствия уверенной речью, утверждая, что мир будет заключён в Токио. Он на словах умел вселить надежду на благополучное окончание войны. Но одно дело уверенная речь и бравый вид и совсем другое – действительное дирижёрство таким концертом («концерт» в переводе означает состязание), каким является война. Вскоре выяснилось, что дела на фронте продолжали оставаться в прежнем положении. И причина тут была не только в личных качествах Алексея Николаевича.
В гимназиях по субботам девицы и преподавательницы шили бельё для госпиталей. Вспоминали, как в старину, в турецкую кампанию{232}, «дёргали корпию», то есть старое льняное бельё разбирали на отдельные нитки – «корпию», она употреблялась в госпиталях, когда не было ещё гигроскопической ваты. Но все эти занятия носили какой-то любительский характер. Война, во всяком случае, не была «народной».
Я лично от призыва был освобождён и продолжал неплохо заниматься своей акустикой. Очень интересен был способ определения амплитуды колебания частиц воздуха в звуковой волне: струйка паров эфира протекала в области пучности стоячей волны и принимала участие в колебаниях воздуха, можно было получить шлир (тень) этой струйки и рассматривать колебания шлира в стробоскоп или фотографировать это колебание.
Большой точности метод не давал, но он имел преимущество чрезвычайной наглядности. Кроме того был обнаружен ряд весьма интересных явлений, которые требовали самостоятельного исследования, а так как другие методы давали более точные результаты измерения силы звука, что являлось моей основной темой, то эти обнаруженные мной явления были демонстрированы на коллоквиуме и затем описаны в докладах Обществу любителей естествознания, но дальнейшего исследования сделано не было, о чём я очень жалею.
Петру Николаевичу мои эксперименты, по-видимому, нравились. Он велел мне описать их и очень жёстко критиковал описания, так что приходилось переделывать тексты несколько раз. По этому поводу я бывал у Петра Николаевича на квартире, когда он жил ещё в своём доме на Маросейке. И затем он представил мои работы по акустике Обществу любителей естествознания, антропологии и этнографии на премию имени Мошнина (премия в размере 300 рублей присуждалась ежегодно – один раз химикам, другой – физикам).
Осенью 1904 года я делал доклад в заседании Общества в Политехническом музее. Присутствовал, так сказать, весь цвет физико-математического факультета; был и папа, которому и моё выступление, и получение затем премии доставило большую радость.
Зимой 1904–1905 годов все с нетерпением ожидали, что вот-вот изменится положение на фронте, каждый день внимательно просматривали списки убитых и раненых офицеров, публиковавшиеся на страницах газет. По счастью, из членов нашей семьи никого в действующей армии не было.
В гимназии Н. П. Щепотьевой
За эти два учебных года – 1902/03 и 1903/04 – я особенно сошёлся с Рафаилом Михайловичем Соловьёвым. Он был талантливым математиком. После окончания университета был оставлен при кафедре геометрии и одновременно, как и я, преподавал в гимназии Н. П. Щепотьевой.
И вот совершенно неожиданно Рафаил Михайлович умер{233}. У него подряд сделалось несколько припадков эпилепсии, всё произошло в такой короткий срок, что я даже не знал, что он заболел. Однажды он не явился в гимназию, я пошёл его проведать и увидел лежащим на столе. Смерть его страшно всех поразила – так она была неожиданна. Товарищи и ученицы – все, кто знал и любил Рафаила Михайловича, а не любить его было просто нельзя, провожали его на Ваганьковское кладбище{234}.
Кроме меня, из наших товарищей физико-математиков в гимназии преподавал ещё В. И. Романов. На место же покойного Рафаила Михайловича мы рекомендовали работавшего у П. Н. Лебедева В. И. Эсмарха.
Весной 1904 года класс, в котором училась Катя Власова, держал выпускные экзамены. Катя Власова экзаменовалась, разумеется, лучше всех и получила золотую медаль{235}777.
После семи основных классов, которыми заканчивалось, собственно, среднее образование в женских гимназиях, для получения звания «домашней наставницы» надо было пройти ещё и восьмой «педагогический» класс. Катя конечно осталась для прохождения этого дополнительного класса. А летом 1904 года у неё умерла мать, которую я так и не видел. И умерла она не в Москве.
С осени 1904 года Кати Власовой уже не было среди моих слушательниц: физика в восьмом классе не преподавалась. Но мы встречались в гимназии на «субботах», и я всё больше убеждался, что она – именно тот человек, с кем я свяжу свою жизнь. Но, конечно, никто в эти мысли посвящён не был.
Весной Н. П. Щепотьева с окончившими дополнительный класс и с нами, преподавателями, устроила прогулку в Петровское-Разумовское{236} и в Новый Иерусалим{237}. Особенно памятна была последняя поездка. Стояла замечательная погода! Чудесное место! В монастырской гостинице мы пили чай, а за самоваром сидела и разливала чай Катя Власова. Я так и видел её хозяйкой моего дома. По обычаю, установившемуся в гимназии Н. П. Щепотьевой (а может, и в других гимназиях), преподаватели дарили выпускникам свои фотографии, а от них получали их снимки. Карточка Катёнушки и сейчас стоит передо мной, а моя – на её столе.
Я попробовал показать Катёнушкину карточку родителям. Не помню, как отнеслась к этому мама. А к отцу я пришёл попрощаться перед сном, мы, как обычно, перекрестили друг друга, и тут я показал ему карточки и сказал:
– Вот наша самая лучшая ученица!
Папа, сидевший за письменным столом, оглянулся на карточку, но к «лучшей ученице» не проявил никакого интереса. Папа меня очень любил и всячески баловал, однако в житейских делах был как-то недогадлив. Ему, очевидно, и в голову не могло прийти, что речь идёт вовсе не о «лучшей ученице», а о чём-то большем и важном в моей жизни. Папа вообще вполне доверял мне, совершенно не вмешивался в мои знакомства и вопрос о «возрасте Н. П. Щепотьевой» был едва ли не единственным «вмешательством».