Дружба, овеянная поэзией красоты
Однажды вечером, собираясь выйти из класса, я подошла к двери и только что хотела взяться за ручку, как дверь резко распахнулась и ко мне из коридора, необычайно взволнованная, бросилась Оля. "Васенька! Васенька! - громко восклицала она, плача и смеясь одновременно и нервно притоптывая ногами. - Васенька! Там девочка! Какая девочка!" Крайне удивленная и даже немного испуганная, я серьезно взглянула в лицо Оли. Глаза ее, широко раскрытые, были полны слез и сияли радостью.
Я вышла в коридор. У окна стояла небольшая группа незнакомых девочек, очевидно, младшего класса. Не нужно было присматриваться, чтобы решить, какая девочка привела Олю в столь бурный восторг. Девочка была действительно очаровательна. Небольшого роста, с хорошо развернутыми плечами, на которых на стройной шее стояла темноволосая головка с карими глазами под тонкими дугами бровей, с тонким, слегка опущенным вниз носом и изумительного матового тона кожей лица, она была прелестно хороша. С левой стороны верхней губы чернела маленькая родинка и такая же на правой щеке, придавая неожиданную пикантность юному личику. Ее лицо не было классически правильным, но его черты сочетались так гармонично, что оно казалось неповторимо прекрасным. А я, небольшая еще девочка, почувствовала в этой чужой девочке какую-то внутреннюю притягательную силу, отражавшуюся в выражении ее лица. Вероятно, именно это прежде всего так остро почувствовала Оля.
Девочка была воспитанницей Смольного института (Александровского), недавно прибывшего к нам из революционного Петрограда. Она была ученицей VI класса, то есть на два класса младше меня. Звали ее очень просто: Катя Фещенко.
Я не помню, как началось наше сближение. Вероятно, с первой же встречи. И уже скоро, если наши классы шли одновременно парами по коридору, мои глаза тотчас отыскивали Катину фигурку, а ее глаза находили меня. Мы кивали друг другу головой и улыбались.
Я не могла не любоваться Катей. Однажды я шла по коридору мимо ее класса. Дверь была приоткрыта, Катя сидела прямо против двери и вышивала. В ее позе было столько непринужденного изящества, что я невольно замедлила шаги, любуясь ею.
У нас в институте не было принято заходить в чужой класс. Только сестры иногда навещали друг друга. И вот скоро стало нашим обычаем встречаться в "малютке", а чаще в умывальной комнате нижнего дортуара. Я приходила с Олей, Катя - со своей соседкой по парте - Варей. Варя радостно улыбалась, очень довольная новым знакомством, общением с девочками старшего класса. Но Варя скоро исчезла. Очень удивила меня и Оля, восторженно встретившая Катю, но вскоре отошедшая от нас. Я же продолжала встречаться с Катей, иногда специально вызывая ее из класса в умывальню.
Вскоре я узнала, что Катя - моя ровесница. Ей было, как и мне, 13 лет. Но я была двумя классами старше, и это создавало известную дистанцию между нами. Я держалась просто и дружественно, но мы были на "вы" и свое "старшинство" я чувствовала постоянно.
В ответ на мои осторожные вопросы Катя рассказала мне, что она - круглая сирота, что своих родителей она потеряла очень рано и воспитывалась у "богатого дяди". Потом ее отдали в институт, и вот она - здесь... Я как-то спросила, где сейчас ее дядя, в Петрограде ли он. "Нет", - ответила Катя так тихо, что я почувствовала невозможность дальнейших расспросов.
Из повседневных разговоров случайно запомнился один. В это время в институте было трудно с обувью, и я носила собственные полуботинки. Как-то я радостно сказала Кате, что скоро нам выдадут новые казенные ботиночки. "А мне очень жаль, - сказала Катя, улыбаясь... - Ваши полуботиночки оставляют открытой часть белых чулок, и я всегда издали узнаю вас по белой полоске..." Мне было приятно, что она радуется встречам со мной.
Как-то вечером, когда из-за отсутствия света было невозможно делать уроки, мы собрались в большом зале - танцевать. Оли почему-то не было. Ко мне подошла Катя и крепкой, властной ручкой обняла меня за талию (мне показалось это немного дерзким), и мы поплыли в общем круге вальса. Так две неглупые девочки и целый ряд других, не думая, почему нет света, почему, вместо того, чтобы готовить уроки, они танцуют при свете огарка, совсем не представляли масштабов произошедшего за стенами их здания. И поэтому они всецело во власти своей юности, своих непосредственных отношений, увлечений и симпатий. "Дружба, овеянная поэзией красоты", - сказала я как-то о наших отношениях. Но когда корабль Смольного института уплыл в неизвестность, я с тревогой думала о судьбе этой чужой девочки, девочки редкой красоты, обаяния и так бесконечно одинокой. Как сложилась ее судьба?
"Хитительница"
Из наших стенных шкафчиков стали пропадать продукты: у кого-то исчез пирог, у другого пачка печенья, у третьего бутерброд, а у кого-то и просто кусок хлеба. Девушки, убирающие класс? Но этого никогда не было...
Вскоре "хитительница" была обнаружена. Ею оказалась девочка Смольного института Лена Долье*[675]. Она плакала и во всем призналась.
Лена была прелестная девочка с мягким и нежным личиком, светлыми локонами и красивыми карими глазками. Сущий ангел. И вдруг...
Огромное пустое пространство легло между мной и ею. Я смотрела на нее с недоумением, отчуждением и неприязнью. Ну, как она могла?! Разве она не чувствовала, что делает что-то стыдное, позорное?! И вот теперь плачет... Позор на весь институт...
Еще с большим недоумением я увидела, что Лена окружена особым, повышенным вниманием. Настоящая героиня дня! Она все время ходит, окруженная целой группой девочек, обнявшись. Что это? Что их так тянет к ней? Неужели скандальность истории? Скандальный душок?
Я взглянула на Лену. Личико ее было серьезно и бледно. А может быть... может быть, они более правы, чем я со своим отчуждением?! Может быть, они просто жалеют ее?
Через неделю та же история повторилась с нашей девочкой. И так же группа сочувствующих несколько дней ходила с ней обнявшись... А на лице ее я не заметила и тени смущения... Я недоумевала. Что же, голод сильнее всего? И можно все простить??
Нет! Нет!
Хлеб... Хлеб...
Выходя из столовой, я и Геня Буйко задержались и отстали от класса. У Гени в руках был ломтик хлеба. "Ты что? Не съела?" - удивилась я. "Я всегда оставляю часть своего хлеба для маленьких. Они трудней переносят голод".
Геня Буйко была девочка из Смольного, болезненная на вид и очень некрасивая. На ее круглом лице сильно выдавался вперед небольшой острый нос, а подбородок был резко усечен, и, если смотреть на ее лицо в профиль, оно образовывало острый угол. Кроме того, она была очень близорука и постоянно ходила в очках... Держалась она несколько обособленно.
И вот она, сама полуголодная, делится крохами своего хлеба... Нет, мне не понравилось ее самопожертвование. Мне почудилось здесь что-то ненормальное, нездоровое, родственное христианской жертвенности, своего рода самоуничижение. Мне даже показалось, что она своим самоотречением и великодушием хочет возместить свои физические недостатки, отсутствие внешнего благообразия. Может быть, так и было: своего рода форма самоутверждения...
Мне было органически чуждо ее настроение, а все-таки я подумала: "Геня Буйко несчастливая, но хорошая девочка. Одна таскает чужой хлеб, а эта делится своим последним".
"Покажите хорошеньких..."
Осеннее прохладное утро. Солнце едва успело бросить свои лучи сквозь сыроватую серую мглу. Пустынно на большой широкой улице города, слабо освещенной утренним светом. Серые здания молча глядят на серую же широкую мостовую. Прохожих нет. Воскресенье.
Но вот из ворот стоящего в глубине большого старинного здания медленно выходят какие-то черные фигурки. Целая вереница пар строго и молчаливо ползет из ворот и медленно движется по улице. Это мы, институтки.
"Бим-бам-бом!" - вдруг раздается звон церковного колокола. Медленно движутся пары черных шубок и шапочек. Мы идем в церковь. Почему мы идем в городскую, когда у нас есть своя? Я не знаю, я не помню. Может быть, был болен священник, может быть, это одно из нарушений порядка этих дней?
Перед переходом на другую сторону улицы мы остановились. К Евгении Владимировне, сопровождавшей наш класс, неожиданно подошел молодой офицер и еще какой-то молодой человек в штатском. Поздоровавшись с Евгенией Владимировной, офицер, весело улыбаясь, попросил: "Покажите хорошеньких..."
Евгения Владимировна сделала легкое движение рукой в нашу сторону и глазами показала меня и Варю Яржембскую. Я была крайне удивлена. Варя действительно красива. У нее строгое и правильное лицо, небольшой с горбинкой нос, небольшие, но красивые глаза. Но лицо бесцветное, холодное, а маленькая головка приставлена к непомерно длинному телу. В ее лице нет жизни, игры, красок, приятной улыбки. Разве это "хорошенькая"!
Еще менее я мыслила себя хорошенькой. Я ведь каждый день смотрела на себя в зеркало, причесываясь и завязывая бантик пелеринки. У меня очень хороший цвет лица. Нянька маленького брата, хохлушка-смуглянка, глядя на меня, все причитала: "Какая беленькая! Ах, какая беленькая! Вот бы мне быть такой..." Я очень мало значения придавала ее восклицаниям, хотя я знала, что у меня белая кожа, а щеки покрывает нежный румянец. Но хорошенькая ли я? Вовсе нет.
И на лице молодого офицера, когда его взгляд скользнул по нашим лицам, не отразилось ничего...
Вечером я рассказала Оле, которая почему-то утром не была со мной, о встрече по дороге в церковь. "Не удивляйся! - ответила Оля категорично. - Евгения Владимировна действительно считает тебя красивой. На днях мы группой девочек сидели с ней и перечисляли наших хорошеньких. "Все это чепуха, - сказала Евгения Владимировна. - Вот Морозова действительно красива. У нее правильные черты лица"".
Мнение Евгении Владимировны меня не убедило. Я не считала себя ни красивой, ни хорошенькой.
Невероятное происшествие
С левой стороны здания института, если подойти к нему с улицы, была сложенная из кирпича, невысокая, но плотная стена-забор. Я никогда не обращала на нее внимание, так как она была отделена от входа деревьями и покрыта вьющейся виноградной лозой.
И вот однажды утром в класс вошла женщина в сером платье и белом переднике и что-то тихо сказала Евгении Владимировне. Евгения Владимировна позвала: "Морозова! Феттер!" Когда мы подошли к ее столу, она велела нам следовать за женщиной в сером платье.
Была ранняя осень. Мы пошли за ней, не одевая пальто, и дворами подошли к внутренней стороне той самой кирпичной стены, которую могли видеть с улицы. За ней оказался двор. Какой огромный двор! А в нем какие огромные сараи! Около сараев стояли большие козлы, одни и другие. Около одних две незнакомые девочки в зеленых платьях пилили огромное бревно. Нам велено было делать то же: не хватало дров готовить обед. Мы с Олей с трудом вытащили из сарая длинное бревно, взвалили его на вторые козлы и стали пилить.
И вот четыре девочки в зеленых платьях, белых передниках и белых пелеринках часа два старательно пилят толстые бревна.
Так вот где наши дрова, которыми отапливают наше здание, на которых готовят обед и пекут наши булочки!
Мы устали, но отнеслись к этому случаю как к неожиданному, чрезвычайно забавному приключению. Больше пилить дрова нас не посылали. Может быть, звали других?
Почему дрожали кровати?
Когда я перешла в III класс (это была осень 1918 года), мы переместились в дортуар, окна которого выходили не в сад, как было в прежнем, а на улицу. И хотя здание института отстояло от проезжей части улицы довольно далеко, за оградой, наши кровати странно и весьма ощутимо дрожали. Было непонятно, таинственно и страшно. Казалось, там, внизу, в подвалах здания, идет какая-то зловещая опасная работа. Мы звали Евгению Владимировну, чтобы она удостоверилась, что мы не фантазируем. Она касалась рукой кровати и говорила: "Уснете, не будете чувствовать".
Мы стали сдвигать кровати, чтобы не было так страшно, но Евгения Владимировна запрещала это делать. Когда же она уходила, мы с Олей (как и другие) сдвигали наши кровати, брались за руки и так засыпали.
Почему дрожали кровати, мы так и не узнали, но это усугубляло тревожное настроение тех дней.
А мы танцевали...
В письме к бабушке от ноября 1917 года я писала: "У нас почти каждый день тухнет электричество, и мы едва успеваем делать уроки".
Затем электричество перестали давать совсем. В класс приносили свечу и ставили ее на кафедру. Приносили свечу и в актовый зал и ставили ее на рояль. Тогда мы просили Зою Плохотину, хорошо игравшую на рояле, играть нам танцы. Зоя брала ноты и шла в зал. Она играла нам вальсы, польки, падекатр, падеспань, мазурку, лезгинку, галоп, и мы танцевали. В зал приходили девочки других классов и вливались в кольцо кружившихся вдоль стен огромного зала пар.
За окнами на всем пространстве России и Украины совершались какие-то неведомые нам события, что-то меняло жизнь и нашу судьбу, шла неведомая нам борьба, кто-то страдал, умирал, погибал, кто-то торжествовал. А мы, объятые бездумием неведения, танцевали. Мы танцевали...
Последняя начальница
В эти трудные дни у нас появилась новая начальница, сменившая безликую старушку. Новая начальница стала и последней начальницей института. Это была княгиня Мария Алексеевна Неклюдова.
В облике новой начальницы, несмотря на ее княжеский титул, не было ничего аристократического. Довольно высокая, голубоглазая, с лицом простой крестьянской женщины, она держалась просто и деловито.
Отсутствие утонченности в ее внешности компенсировалось обилием дорогих украшений: в ушах сверкали серьги, пальцы были унизаны кольцами, на груди блистало не то ожерелье, не то крупная брошь. Само синее шелковое платье казалось дорогим и нарядным.
Мария Алексеевна была необыкновенно энергична и деятельна. Это была самая главная черта ее личности. Мы мало ее видели, но знали, что она все время в разъездах: о чем-то хлопочет, что-то отстаивает, чего-то добивается. При ней у нас в классе появилось несколько новеньких, были даже две-три приходящих - небывалое явление в стенах института. Они приходили в неформенных платьях и держались обособленно.
Не помню, при Марии Алексеевне или еще при Ольге Александровне был создан для желающих кружок изучения английского языка. Я тотчас записалась в него и часто ходила по нижнему коридору, заучивая такие странные английские слова.
Разъезд
К концу ноября 1918 года гражданская война на Украине приняла крайне острый характер. Был создан советский украинский фронт, начали поход большевистские повстанческие дивизии, было разгромлено движение Петлюры[676]. 29 ноября 1918 года Временное рабоче-крестьянское украинское правительство низложило правительство гетмана.
Мы, разумеется, об этом ничего не знали. Но руководство института, понимая серьезность положения, решило прекратить деятельность института и отправить нас по домам. Это, вероятно, было в начале ноября. Насколько я помню, в этот год (III класс) мы занимались очень недолго.
Отпуская нас, нам сказали, что мы уезжаем на небольшой срок и поэтому мы можем часть своих вещей оставить в институте. Я упаковала в свою шкатулку умывальные принадлежности, положила на нее две толстые тетради своего дневника, аккуратно обвязала все это тесьмой и, спокойная, радостная, уехала с сестрой домой в Чугуев.
Своих дневников я больше не видела.
Папа был дома. Его очень тревожила раненая нога, а еще больше, вероятно, политическая обстановка в стране и собственное положение офицера царской армии. Он часто лежал, у него часто бывал врач.
Очевидно, в этот период к нам из-под Екатеринослава переехала бабушка. Ее небольшой дом в поселке, где она жила, большевики конфисковали.
Через некоторое время меня и сестру вызвали в институт получить институтскую одежду. Я с сестрой и папой поехала в Харьков.
Одежду выдавали не в здании института, а в каком-то большом одноэтажном доме, стоявшем недалеко от института. Мы пришли в огромную полупустую комнату, похожую на камеру, в которой стояли огромные сундуки. В них лежали наши платья и пальто. Может быть, эта комната и была нашей камерой хранения.
Одежду почему-то выдавала наша историчка Екатерина Дмитриевна. Она выдала нам пальто, шапки, башлыки[677], наши зеленые платья, передники, пелеринки, рукавчики и большие розовые чехлы-наматрасники. Я о чем-то спросила Екатерину Дмитриевну, она ответила так резко, что я повернулась и ушла.
Вероятно, именно в эти дни девочек из Смольного эвакуировали в Новороссийск.
3 января 1919 года в Харьков вступили войска красных, и в течение двух недель Советская власть установилась на всей территории Харьковской губернии.
В Чугуеве я и сестра поступили в местную гимназию: я в V класс, соответствовавший нашему III-му. В гимназию я ходила в институтской форме. Белую пелеринку, передник, рукавчики я теперь стирала и гладила сама.
Класс был совсем другой, чужой. Мои отношения с моими новыми одноклассницами были нейтральны, но с двумя девочками я подружилась. Одна - Тася Гридина, умненькая, прекрасно учившаяся, очень самолюбивая, о которой вспоминаю с великой симпатией и уважением, - была дочерью шапошника, и у ворот ее дома висела вывеска с изображением фуражки.
Другая - Шура Сердечная, живая, приветливая, сама как-то расположившаяся ко мне. Это она демонстрировала мне семейный альбом, в котором я нашла изображение молодой Клепки. Обитательница села, она в период занятий в гимназии жила с сестрой, которая, как говорила Шура, служила у местного врача экономкой. Потом Шура стала сельской учительницей, а Тася, я думаю, пошла учиться дальше.
Дома у нас теперь никаких работниц не было. Мама сама готовила обед, мы с сестрой убирали комнаты. Однажды я мыла пол в большой комнате. К порогу подошла бабушка и вдруг с какой-то горечью говорит мне: "Никак не могу понять, кто же вы: барышни или горничные?!" Я очень удивилась, выпрямилась и сказала: "Барышни, конечно, барышни! Мою пол, а все равно я барышня!"
Вместе с бабушкой приехала и ее библиотека. Я запойно читала.
Когда пришла весна, мы с папой разделали в саду грядки, посадили картофель, морковь, зелень. Кроме того, на моей обязанности лежало готовить топливо для кухни. Сидя на бревне, я топором рубила большие сухие ветви. Рядом лежал том Тургенева, и я не могла оторвать глаз от книги. Мама выходила на крыльцо и спрашивала плачущим тоном: "Таня, ну скоро ли? Мне же надо готовить обед!" И я с трудом отрывалась от книги.
VII
ГОД 1919-Й. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
25 июня 1919 года армия генерала Деникина после напряженных боев вытеснила красных и заняла Харьков, а затем и всю Харьковщину. Начался новый поворот в нашей жизни. Самым значительным следствием смены власти было для меня возобновление деятельности института, его новое открытие, и приезд Оли ко мне на несколько дней в Чугуев.
Встреча с Олей
Со времени нашей разлуки прошло более полугода. При однообразии моей внешней жизни, отсутствии общества, духовном одиночестве в эти месяцы нашей разлуки я жила своей внутренней жизнью. Я много читала, в голове роились какие-то мысли, в душе рождались какие-то настроения. Шла выработка жизненной позиции, формировалось мировоззрение, определялись вкусы, симпатии. Мне было 15 лет.
Одно время я была охвачена мечтой стать в центре какого-то общества - "толпы", быть предметом поклонения, любви, обожания. Я даже чувствовала себя окруженной этой воображаемой боготворящей меня "толпой". Но это было недолго, неглубоко и легко развеялось. Я думаю, это настроение противоречило сущности моей натуры, моей застенчивости.
Гораздо глубже, тверже, органичней вошло в мое сознание утверждение: "Лучше умереть, чем отступить от истины, от правды".
Вот записала этот краткий, но весьма ответственный тезис, отражающий великий нравственный принцип жизни, и вспомнила стихотворение, которое я занесла в свой детский альбомчик так много лет назад. Освобожденный от религиозных мотивов, которые господствуют в стихотворении, этот тезис по существу выражает тот же нравственный принцип бесстрашной верности истине, добру, правде, призыв к которому составляет сущность стихотворения. Сколько времени это убеждение, казавшееся несомненным, зрело в душе, чтобы выразиться в такой простой, энергичной и столь ответственной формуле? И хватит ли смелости, не покажется ли наивным поставить теперь перед собой вопрос: "Выполнила ли я в своей жизни то наставление бескомпромиссности, душевной стойкости, твердой верности определенным нравственным принципам, которые я сама начертала себе в своем детском альбомчике и подтвердила юношеским тезисом?"
После первых приветствий мы с Олей взобрались с ногами на мою кровать, сели лицом к лицу. Я была настроена говорить с Олей о пережитом и переживаемом серьезного характера. Моя грудь была переполнена, напряжена. А Оля вдруг так весело, так непринужденно говорит: "Знаешь, Васенька, в наш двор поставили отряд казаков, и я влюбилась в одного". Это было так неожиданно, так противоречило моему настроению, что я расплакалась. Оля, смеясь, стала меня успокаивать: "Что ты, Васенька, что ты?! Ведь это несерьезно".
Мы стали разговаривать. Оля рассказала мне, что этим летом она провела неделю в имении Нины Циглер. Оля была в восторге от богатства и красоты имения, дома, парка, водоема. А я испытывала легкое недоумение. Нина Циглер была новенькой. Она поступила к нам в IV класс. Нина была, несомненно, очень хорошей девочкой, мне только была чужда ее религиозность, и мы совсем не были с ней близки. Почему вдруг пригласили Олю? Как девочку, которая не имеет возможности летом выехать из города? Своего рода милостыня? Мне было слегка неприятно.
Нет, нет! Оля приняла это приглашение со всей присущей ей непосредственностью и широтой души. Она одарила Нину своим обществом там, в уединенном уголке.
Я стала говорить Оле, как хорошо жить среди природы в маленьком уютном домике вблизи реки или большого озера. Чтобы вокруг дома был фруктовый сад, а за ним лежало бы большое поле, усеянное цветами, и стоял бы густой лес. Как хорошо жить в окружении природы!
"Нет, - сказала Оля. - Я хотела бы, чтобы мой дом был как дворец, с большими комнатами, высокими потолками, огромными окнами, блестящим паркетным полом и хрустальными люстрами. Как приятно чувствовать себя окруженной роскошью!"
"Что ж, - подумала я, - вероятно, хорошо и то и другое, но больше тепла и уюта в маленьком доме..."
Мы ходили с Олей купаться. В Чугуеве протекает приток Донца - Малый Донец, гуляли в саду, немного хлопотали по хозяйству.
"Хочешь, - сказала мне Оля, - я сделаю так, что ты никогда не будешь есть мяса?" И подняла руку для какого-то пасса. "Нет, - сказала я без колебаний, - не хочу". И я не хотела, но не потому, что не желала лишиться мясной пищи, а потому, что не допускала и мысли о возможности подчинить себя чужой воле, сделаться объектом чьего бы то ни было воздействия. Я должна была оставаться самой собой, независимой от чьей бы то ни было воли. Именно так я ясно ощущала это и тогда.
Но и чувство своей независимости, и все эти расхождения во вкусах, разные оттенки в настроениях тонули в не подвластном никаким внешним толчкам чувстве любви, непоколебимой дружбы, вере друг в друга, поглощались нашей взаимной глубокой привязанностью.
В день Олиного отъезда мы взобрались на толстые ветви одной из старых лип, росших у дома. В моих руках был листок бумаги, на котором я недавно записала сочиненное мной под влиянием увлечения тургеневскими стихотворениями в прозе свое стихотворение. Я не помню его текста, но помню, что в нем в краткой, лаконичной форме с большой энергией была выражена напряженная интенсивность какого-то страстного чувства. Я прочла его Оле. Она молча взяла из моих рук карандаш и листок со стихотворением и крупными цифрами написала внизу: "12+" - высший балл наших институтских отметок.
Я очень жалею, что забыла это свое творение. Мне и теперь кажется, что стихотворение было действительно сильным и выразительным.
Письмо Оли
Через некоторое время Оля прислала мне письмо из Харькова, к сожалению, без даты. Это была, вероятно, середина сентября 1919 года. Письмо ясно воссоздает облик моей Оли, наши отношения и те обстоятельства, в которых находился тогда институт.
Поражаюсь количеству орфографических ошибок в письме способной и хорошо учившейся девочки. Я писала тоже подчас с грубыми ошибками, несмотря на то что я много читала.
Привожу текст ее письма полностью.
Олино письмо
Адрес: г. Харьков. Сомовская ул. 1 - 25 Н.М. Петровой, для меня.
Милая, дорогая моя, славная Васюточка.
Как давно я тебе не писала. Веришь, столько непредвиденных дел, маленьких и больших, что, право, некогда было написать. Как только я от тебя приехала, нам заявили, что надо очищать квартиру. Начались поиски, конечно безуспешные. Одна комната, без отопления небольшая, со всеми неудобствами стоит от 400 р. до 1000 р. в месяц (в нагорной части) (а по окраинам положительно все занято). Мама, бедная, не знала, что делать. Ты понимаешь, что у нас творилось. Наш дом заняли под фабрику и уже перешли, а мы все никак не могли выбраться. Наконец нас приютила у себя одна знакомая, на Рашкиной даче (опять на старом пепелище). Но перевозка! Ужас. Одна подвода стоила в то время (т.к. подводы реквизировали) 500 - 600 - 700 рублей, смотря куда ехать. Наконец переехали.
Деньги, конечно, получили от продажи вещей. Ну, первые 2 - 3 дня устанавливались, потом как будто и ничего себе стало. Но вдруг заболевает мама. Температура 40, бредит, горит (это было ночью). Я, понятно, не спала. То компресс, то вода. Господи, думаю, неужели у мамы тиф? Кое-как дотянули до утра. Пришел доктор. Плеврит в очень сильной форме. Тут настали для меня деньки. Чуть с ума не сошла. Ночью с мамой вожусь. Утро настает, то воды принести, то дров расколоть, сготовить хоть какой-нибудь обед, об Тосе позаботиться, денег раздобыть, и все я одна. Только недавно мама стала поправляться, но ужасная слабость. Сейчас и то мама говорит: чего сидишь? Но уж тебе я не могу не написать.
Только раз вечером сидела и вылилось у меня стихотворение.
Сейчас у нас тепло, уютно и больнично.
Горит огонь.
Рутандле учит стих, и кажется на миг
Под мамин бред, под звук дождя привычный,
Я позабыла день...
Здесь идет продолжение, фантазия. Когда увидимся в институте, то прочту тебе все. Теперь у меня очень изменился стиль.
Эта картина самая спокойная за все эти ужасные вечера. Тосю я назвала "Рутандле". Так ее называла покойная тетечка. Васенька, будешь ли ты в институте? Детей добровольцев принимают бесплатно. Формы будут другие. Задержка только в приютских детях, 2 этажа уже освобождено, остался верхний. Занятия неизвестно когда начнутся. Тося ходит в гимназию 1-ю пока, а я, к моему сожалению, не могу ходить, далеко, и самое главное, некому ничего делать. Васенька, почему ты мне не написала? Ты, наверно, думаешь, что я не хочу тебе писать? А может быть, и тебе было некогда? Думаю, что последнее предположение вернее. Как вы поживаете? Вы в Чугуеве или уехали? Как здоровье мамы, бабушки. Кланяйся, пожалуйста, всем. Мама передает привет Вере Павловне. В институт надо брать по 3 тарелки. 1 глубокую, 2 мелких. Ты одну мелкую не бери, т.к. я тебе отдам ту, что я разбила. Книги у нас в целости и невредимости. Пиши, голубчик Васенька, скорее.
Крепко, крепко целую.
Оля Феттер.
P.S. Кладу деньги для доплаты за письмо 1 р.
Последние дни института
Осенью 1919 года нас наконец собрали в институте. Эти последние месяцы существования института памятны мне особенно. Может быть, потому, что они были последними, может быть, потому, что действительно были особенными, может быть, потому, что я была уже старше.
Нас съехалось немного. Смолянки выбыли совсем, и о дальнейшей их судьбе я ничего не знаю. С ними выбыла и милая Ольга Максимовна. Свое место нашей классной дамы заняла опять Наталья Николаевна.
На верхних этажах института шел ремонт после пребывания там детского дома, и нас поместили в палатах лазарета. Я попала в ту самую палату, в которой некогда не совсем удачно учила наизусть "La parure" Мопассана. Со мной были Оля, Женя Лобова, Маруся Мельникова, еще несколько моих одноклассниц и девочки других классов.
Обедали все собравшиеся за общим столом в центральном зале лазарета.
Жить нам было трудно. Было холодно. В письме к маме от 3 ноября 1919 года я просила: "...пришли, пожалуйста, гамаши и перчатки, холодно ходить гулять. В здании тоже очень холодно, и мы мерзнем. Но на ночь я укрываюсь шубой, и мне тепло... Если есть что-нибудь теплое - фуфайка, или платок, или вообще что-нибудь такое, то пришли, пожалуйста, мамочка. Мои руки никогда не перестают быть сине-лилово-красными".
Мы голодали. У кого-то в нашей палате оказалась поваренная книга, и мы услаждали свой аппетит чтением вслух рецептов приготовления разных изысканных блюд.
Институт был разорен или разграблен. В том же письме к маме, в котором я говорила о теплых вещах, я просила прислать ложки, вилки и ножи, "а то приходится мясо грызть прямо с куска".
Занятий не было. Кто что хотел, то и делал. Я рисовала, шила к шестилетию брата суконные ботиночки.
Наталешку после ее возвращения на старый пост безобразно третировали старшие классные дамы. Я писала маме: "Наталешка до того ненавидит Чапкину и еще другую кикимору Анну Петровну, знаешь, в рыжей мантилье, что делает им рожи вслед, ни капли не стесняясь нашим присутствием. Меня она выбрала в поверенные и все мне жалуется на них и боится их, т.к. они распоряжаются ею и ее классом".
А в нашу среду проникали новые веяния. Пели куплеты из оперетт, песенки Вертинского.
Вертинский мне не нравился. Его песенки казались мне изысканными и одновременно пошлыми, какая-то пошлая изысканность. От них пахло мертвечиной.
Но одна песенка неожиданно ответила моим настроениям. Это - "Безноженька"[678]. Но и "Безноженька" мне не нравилась. Кто эта Безноженька? Странное безымянное убогое существо из страшной сказки? Убогость этого существа, наверное, нарочно доведена до предела. Не слишком ли? И это мертвенное окружение: ночь, кладбище, могилки. И почему колокольцы, а не колокольчики? И разве они лиловые? Какой мрачный цвет! Что такое "хорал"? Зачем тут это торжественное слово?!
Привлекла же меня эта песенка вычитанным мной ее смыслом. И я имела наивность передать Наталешке свои размышления. "Или Бога нет, - говорила я, - или он недобрый. Иначе почему он не подарил бедной безноженьке "ноги большие и новые", о которых она так горячо молилась?!" Наталешка промолчала. Она или не поняла меня, или нашла удобным сделать вид, что не понимает.
Оля рассказала мне, что летом она познакомилась с двумя молодыми людьми, сторонниками нового религиозного учения - теософии[679] и кратко передала мне его основные положения. Но меня это учение не заинтересовало.
Самое интересное этого времени было то, что мы что-то восприняли из революционных настроений. Привычное обращение "господа" мы легко заменили словом "товарищи". "Товарищи! Кто может дать лист чистой бумаги?"
А я сочинила целую сказку-аллегорию, посвященную идее революции, под названием "Красная девочка". Красная девочка, воплощение революционной идеи, собирает силы для создания нового счастливого общества равных. Деревья, к которым она обращает свои пламенные призывы, реагируют на них по-разному. И хотя моя "Красная девочка" все выше поднимала свое знамя и за ней уже следовала "огромная могучая толпа", когда я прочла Жене Лобовой свое творение, Женя криво усмехнулась и холодно спросила: "Что же, ты не допускаешь возможность равенства?" Я была смущена и озадачена. Я с такой симпатией рисовала свою красную летунью, но разве все так просто? Разве все хотят равенства? Посмотри, какой везде разброд! Да и в чем равенство? Как уравнять красоту и уродство? Одаренность и бездарность? Равенство должно быть в чем-то другом. Нищенство и богатство? Да, я не знаю ответа на этот вопрос.
В дневнике 1920 года я записала: "Лежит у меня под матрасом начатое сочинение "Революция между дерев", но не хватает деревьев, в которые я могла бы воплотить типы людей, создавших революцию и мешавших этому великому перевороту".
Грустная встреча
Однажды, направляясь к себе в лазарет, у нижнего коридора я неожиданно столкнулась с Борткевич, моей бывшей учительницей музыки. Она так взволновалась, так обрадовалась, увидев меня, что заплакала. Вынув из муфты грязный носовой платок и поспешно вытирая слезы, она сказала, что "много перетерпела от большевиков и жидов".
О, моя дорогая, нелепая, добрая и бедная Борткевич! Как я счастлива, что Вы простили мне мою старую измену и по-прежнему считаете меня своей! И как мне жаль Вас! Что же могли сделать Вам, такой безобидной, больной и одинокой, большевики? Неужели переселили Вас из вашей комнаты в какую-нибудь трущобу или отняли ваш инструмент, чтобы передать его в какой-нибудь клуб?
Грустный обломок прежней институтской жизни! Что же ждало Вас в дальнейшем?!
Бесценные сокровища
На один из дней этих осенних месяцев, которые стали последними в нашей институтской жизни, падает мое незабываемое, близкое к душевному потрясению переживание.
Я бежала по нижнему коридору, направляясь к месту Нашего обитания - в лазарет. Справа почему-то оказалась приоткрытой дверь в нашу бывшую музыкальную комнату. Я непроизвольно заглянула в нее и, войдя, внезапно остановилась, потрясенная представшим передо мной зрелищем. На полу, на подоконниках, на рояле лежали книги. Масса книг, огромная гора книг, достигая потолка, громоздилась в левом углу, наискось от дверей.
- Книги! Книги! Сколько книг! - Неизъяснимое страстное волнение охватило меня. Мир перестал существовать. Существовали только книги и я. Я стала дрожать. Книги! Книги! Бесценные сокровища лежали передо мной. Книги! Владеть ими всеми, прочесть их все!!! Я бережно, как к чему-то хрупкому, прикоснулась к одной книге, подняла другую, раскрыла ее. Ею оказалась французская хрестоматия "Morceaux choisis"[680]. Там я нашла большой отрывок из "Miserables"[681] Гюго, и "Матео Фальконе" П. Мериме. Другая оказалась "Историей". Я поняла. Это наши учебники, снесенные сюда на время ремонта. И я решила: "Буду приходить сюда и брать книги, чтобы прочесть их одну за другой".
Я осторожно спрятала взятые книги за корсаж передника и унесла с собой. Под руководством Натальи Николаевны я методически читала Гюго.
А затем институт закрыли. Книги уехали со мной и долго хранились у меня эти украденные сокровища.
Отъезд
В моем письме к маме из института в Чугуев, единственном сохранившемся из моих писем того времени (3 ноября 1919 г.), есть приписка: "Сегодня была конференция. Постановили: съезда не будет. Занятия для приехавших начинаются через три дня".
Очевидно, было совещание руководителей института, на котором решили, что сбор всех институток в современных обстоятельствах нерационален. Для нас же, съехавшихся, занятия должны были вскоре начаться.
Занятия не начались. Красные наступали. Под напором их отрядов Деникин начал отводить свои войска на юг. В декабре институт стал готовиться к эвакуации. Говорили, что он отправится на остров Мальту.
Олина мама была зачислена кастеляншей института, и, таким образом, Оля, ее сестренка и мать - все уедут с институтом. Я и моя сестра ждем, когда за нами приедут из Чугуева.
В эти дни я впервые была у Оли дома. В небольшой скромной квартире я помогала разбирать и укладывать вещи. Я рассматривала семейные фото