I. О социогенезе французского понятия «цивилизация»
Причины того, в Германии противопоставление истинной образованности и культуры, с одной стороны, и чисто внешней цивилизованности — с другой, из отображения внутреннего общественного противостояния превратилось в выражение противостояния межнационального, были бы непонятны, если бы не тот путь развития, который прошла французская буржуазия и который в определенном смысле был прямо противоположен немецкому.
Во Франции буржуазная интеллигенция и высшие группы среднего класса сравнительно рано входят в круг придворного общества. Конечно, и во французской традиции имелось старое орудие, использовавшееся для отграничения немецкого дворянства от остальных слоев, — проверка родословной (впоследствии это орудие, будучи буржуазно переработанным, получило новую жизнь в немецком расовом законодательстве). Но оно уже не играло решающей роли в качестве барьера между слоями — особенно после установления и укрепления абсолютной монархии. Если в Германии с ее строгим разделением сословий проникновение аристократических по происхождению ценностей в буржуазные круги наблюдается лишь в немногих сферах, скажем в военной, то во Франции этот процесс имел совсем иной размах. Уже в XVIII в. здесь не было существенных различий нравов у верхушки буржуазии и у придворной аристократии. Когда же в середине XVIII в. начался подъем буржуазии или, иными словами, расширение придворного общества путем все большего включения в него верхов буржуазии, то изменение поведения и нравов повлекло за собой разрыва с придворно-аристократической традицией XVII в. Придворная буржуазия и придворная аристократия говорили на одном и том же языке, читали те же самые книги, имели — при отличиях в нюансах — те же манеры. Когда социально-экономические диспропорции и институциональные формы «ancien régime» были взорваны, когда буржуазия стала нацией, многие из черт специфически придворного и даже особого социального характера придворной аристократии, а затем и придворной буржуазии, получили широкое распространение и трансформировались в особенности национального характера. Условности стиля поведения, формы общения, способы моделирования аффектов, высокая оценка любезности, важность красноречия и умелого ведения беседы, артикулированность языка и многое другое первоначально формировались во Франции в придворном обществе, а затем постепенно из особенностей социального характера превратились в черты характера национального.
Ницше и в данном случае четко выразил имеющиеся различия. В «Веселой науке» (фрагмент 101) он замечает: «Повсюду, где был какой-либо двор, задавал он тон изысканной речи, а вместе и норму стиля для всех пишущих. Но придворный язык есть язык царедворца, не имеющего никакой профессии и запрещающего самому себе в разговорах на научные темы все удобные технические выражения, поскольку они отдают профессией; оттого техническое выражение и все, что выдает специалиста, оказывается в странах придворной культуры неким пятном на стиле. Нынче, когда все дворы стали карикатурами вообще, достойно удивления, что сам Вольтер в этом пункте обнаруживает необыкновенную чопорность и педантичность... мы все уже освобождены от придворного вкуса, в то время как Вольтер был его завершителем».
В Германии принадлежавшая к среднему классу и стремившаяся наверх интеллигенция XVIII в., получавшая специализированное образование в университетах, выражала себя в искусствах и науках. В них она видела плоды собственной деятельности, свою специфическую культуру. Во Франции буржуазия была куда более развитой и зажиточной. У интеллигенции имелась не только аристократическая, но и буржуазная читающая публика. Сама эта интеллигенция, равно как и некоторые другие формации третьего сословия, уже были ассимилированы придворными кругами. Именно поэтому немецкие средние слои, постепенно распространявшие свой способ поведения на всю нацию, считали второразрядным то, что они наблюдали при собственных дворах (или отвергали то, что вступало в противоречие с их аффектами); а так как отвергаемое воспринималось как национальный характер соседней нации, то данные черты превратились в нечто более или менее порицаемое.
Можно расценить в качестве лишь кажущегося парадокса тот факт, что в Германии, где между буржуазией и аристократией социальный барьер был выше, общение и контакты реже, а различия в нравах куда более существенны, противостояние этих слоев долгое время не получало никакого политического выражения, тогда как во Франции, где между сословиями барьеры были гораздо более низкими, а контакты несравненно более частыми и глубокими, намного раньше заявила о себе политическая активность буржуазии, и противостояние сословий рано привело к политическому разрешению ситуации.
Этот парадокс лишь кажущийся. Проводимая в течение долгого времени политика королей по ограничению политических функций французского дворянства, а также раннее участие буржуазии в управлении, вплоть до занятия ее представителями высших правительственных постов, ее влияние и заметное положение при дворе — все это имело ряд последствий. К ним относятся тесное соприкосновение элементов различного социального происхождения на протяжении длительного периода времени, с одной стороны, и политическая активность буржуазных элементов, проявившаяся в тот момент, когда созрела соответствующая общественная ситуация, — с другой. А еще одно, более раннее следствие — это серьезная политическая школа, которую прошла французская буржуазия и которая научила ее мыслить политическими категориями. В немецких государствах все было как раз наоборот. Высшие правительственные посты в большинстве случаев оставались за дворянством. В отличие от Франции, в немецких государствах дворянство играло и решающую административную роль. Его сила в качестве самостоятельного сословия была далеко не так серьезно ослаблена, как во Франции. И наоборот, в Германии вплоть до XIX в. экономическая сила буржуазии была сравнительно невелика, и ее сословные позиции не отличались прочностью. То, что в социальном общении в Германии придворная аристократия отделяла себя от буржуазных элементов более жестко, нежели во Франции, было связано с относительной экономической слабостью немецкой буржуазии, с отсутствием у нее доступа к большинству ключевых позиций в государстве.
Структура французского общества предоставляла умеренной оппозиции (а она росла где-то с середины XVIII в.) возможность входить даже в высшие придворные круги. Представители этой оппозиции еще не были объединены в партии — институтам «ancien régime» соответствовали другие формы политической борьбы. Оппозиционеры образовывали придворную клику без четкой организации, они опирались на отдельных людей и на группы в более широком придворном обществе и в самой стране. Различие общественных интересов проявлялось в борьбе таких придворных клик, и, конечно, оно не отличалось четкостью форм из-за примеси разнообразных личных устремлений. Тем не менее эти интересы получали свое выражение и реализовывались.
Французское понятие «цивилизация», как и соответствующее немецкое понятие «культура», формировалось в рамках оппозиционного движения второй половины XVIII в. Но процесс его образования, его функция и его смысл столь же отличаются от немецкого понятия, сколь различаются жизненные обстоятельства и действия средних слоев в двух странах.
Интересно то, что понятие цивилизации, когда оно впервые встречается у французских писателей, во многом напоминает то понятие культуры, которое многими годами позже Кант стал противопоставлять «цивилизации». Первое литературное свидетельство превращения глагола «civiliser» в понятие «civilisation», судя по современным исследованиям1, происходит в 50-е годы XVIII в. у Мирабо-старшего.
«J’admire, — пишет он, — combien nos vues de recherches fausses dans tous les points le sont sur ce que nous tenons pour être la civilisation. Si je demandais à la plupart en quoi faites-vous consister la civilisation on me repondrait, la civilisation d’un peuple est l’adoucissement de ses moeurs, l’urbanité, la politesse et les connaissances répandues de manière, que les bienséances y soient et y tiennent lieu de lois de détail: tout cela ne me présente que le masque de la vertu et non son visage, et la civilisation ne fait rien pour la societé, si elle ne lui donne le fond et la forme de la vertu1’»2. Утонченность нравов, любезность, хорошие манеры — все это, по мнению Мирабо, лишь маска добродетели, а не ее лицо. Цивилизация ничего не дает обществу, если она не опирается на добродетель и не несет в себе ее образа. Это очень похоже на то, что говорили в Германии, выступая против придворной воспитанности. У Мирабо мы находим аналогичное противопоставление: тому, что большинство людей считает цивилизацией, а именно, любезность и хорошие манеры, противостоит тот идеал, во имя которого средние слои всей Европы единым фронтом выступают против придворной аристократии. В этой борьбе легитимацией им служит понятие добродетели. Как и у Канта, «цивилизация» связывается здесь со специфическими чертами придворной аристократии: ведь под «homme civilisé» подразумевается чуть шире толкуемый человеческий тип, являвший собой идеал придворного общества, именуемый «honnêt homme».
«Civilisé», равно как «cultivé», «poli» или «policé», — суть почти синонимичные понятия, с помощью которых придворные то в более узком, то в более широком смысле обозначали специфические черты собственного поведения. Тем самым возвышенность собственных манер, свой «стандарт» они противопоставляли нравам групп более простых людей, занимавших более низкие социальные позиции.
Понятия, вроде «politesse» или «civilisé», еще до появления и закрепления понятия «civilisation» имели схожую с ним функцию: они должны были выражать самосознание высшего слоя Европы, ero отличие от более простых и примитивных людей. Одновременно они должны были характеризовать специфические отличия поведения этого высшего слоя от поведения всех более примитивных и простых людей. Следующее высказывание Мирабо со всей ясностью показывает, насколько непосредственно понятие цивилизации поначалу связывалось с прочими проявлениями придворного самосознания: «Когда спрашивают, что такое «цивилизация», то обычно получают ответ: « adoucissement des moeurs », « politesse » и им подобные», — пишет он. Как и у Руссо, у Мирабо — пусть в несколько более умеренных тонах — эти оценки отвергаются. Смысл таков: вы сами и ваша цивилизация, которой вы так гордитесь и которая, как вы считаете, возносит вас над более простыми людьми, не представляет собой чего-либо особо ценного3: «Dans toutes les langues... de tous les âges la peinture de l’amour des bergers pour leurs troupeaux et pour leurs chiens trouve le chemin de notre âme, toute émoussée qu’elle est par la recherche du luxe et d’une fausse civilisation2’».
Отношение к «простому человеку» в чистом виде, к «дикарю», во внутреннем социальном противостоянии второй половины XVIII в. становится символичным. Руссо наиболее жестко нападал на господствующий порядок ценностей, но как раз поэтому значение его взглядов для придворно-буржуазного реформаторского движения французской интеллигенции было меньшим, чем тот отклик, какой они вызвали у аполитичной, но радикальной в области духа буржуазной интеллигенции Германии. При всей радикальности своей критики общества Руссо не выдвинул какого-либо единого понятия, против которого была направлена его полемика. Мирабо такое понятие создал или, по крайней мере, первым воспользовался им в печатном произведении (в разговорах его могли употреблять и ранее). Из «homme civilisé» он получает понятие, передающее всеобщие характеристики общества, — «цивилизация». Но у него, как и у остальных физиократов, критика общества носит умеренный характер. Она остается в пределах существующей социальной системы. Это — критика, свойственная реформистам. Если немецкая буржуазная интеллигенция, хотя бы в книжных мечтаниях, выковывает понятия, абсолютно расходящиеся с моделями высшего слоя, и ведет бои на политически нейтральной почве (ибо для реализации этих мечтаний на политико-социальном уровне, в рамках существующих институтов и отношений власти, у нее нет не только инструментов, но даже пространства действия), если она противопоставляет в своих книгах человеческому облику высшего слоя, его «цивилизованности», собственные идеалы и модели поведения, то придворная реформистская интеллигенция Франции долгое время остается в рамках придворной традиции. Она желает ее улучшить, модифицировать, перестроить. Если отвлечься от таких аутсайдеров, как Руссо, то можно признать, что она не выдвигает совершенно иного идеала, не противопоставляет господствующей модели собственную. Ее идеалом и моделью остается реформа того, что существует. В самой формулировке «fausse civilisation» уже явно чувствуется все отличие ее программы от идеалов немецкого движения. В данном понятии заключена мысль о том, что на место ложной цивилизации нужно поставить истинную. Здесь нет противопоставления «homme civilisé» и радикально новой модели человека — в отличие от понятий «образованный человек» и «личность», выработанных немецкой буржуазной интеллигенцией. Напротив, придворная модель принимается, для того чтобы ее достроить и трансформировать. Эта формулировка указывает на ту критическую интеллигенцию, которая прямо или косвенно охвачена сетью отношений придворного общества, — в нем она пишет, в нем она ведет свою борьбу.