IV. О среднем классе и придворном дворянстве в Германии

Самостоятельной и увлекательной темой исследования является вопрос о том, насколько классическая французская трагедия, противопоставляемая Фридрихом Великим в качестве образца трагедиям Шекспира и «Гёцу», действительно выражает особое духовное состояние и идеалы придворно-абсолютистского общества. Важность следования «хорошим» формам как отличительный признак всякого «society»; обуздание индивидуальных аффектов разумом как жизненная необходимость для любого придворного; обдуманность поз и действий и исключение всякого рода плебейских выражений как специфические признаки определенной фазы на пути «цивилизации» — все это в чистом виде отражается в классической трагедии. Всем скрываемым сторонам придворной жизни, всем вульгарным чувствам и стремлениям, всему тому, о чем «не говорят», здесь нет места. Людям низших сословий, а тем самым и низким чувствам и помыслам, нечего делать в трагедии. Ее формы строги, прозрачны и упорядочены, наподобие этикета и всей придворной жизни11. Трагедия показывает придворных такими, какими они хотели бы быть, и одновременно такими, какими их хотел бы видеть абсолютный монарх. Кто бы ни испытывал на себе воздействие данной общественной ситуации, будь то англичанин, пруссак или француз, его вкусы направляются одинаковым образом. Драйден, бывший наряду с Поупом известнейшим придворным поэтом Англии, в своем эпилоге к «Завоеванию Гранады» писал о ранней английской драме так же, как Фридрих Великий и Вольтер: «Столь утонченный и образованный век, имеющий своим образцом галантного короля и такой великолепный и одухотворенный двор, вряд ли придет в восхищение от грубых шуток старых английских трагиков».

В этой оценке хорошо видна связь суждения с социальным положением человека, его высказывающего. Фридрих также противится той безвкусице, с которой «grandeur tragique des Princes et des Reines» выставляется на сцену вместе с «bassesse des crocheteurs et des fossoyeurs». Как было ему понять и оценить те драматические и литературные произведения, где центральным пунктом была именно борьба с сословными различиями? Ведь эти произведения стремились показать, что не только переживания князей, королей и придворной аристократии, но и страдания людей, стоящих на низших ступенях социальной лестницы, наделены величием и трагичностью.

Буржуазные круги постепенно становились более зажиточными и в Германии. Прусский король замечает это и предсказывает пробуждение искусств и наук, «счастливую революцию». Но эта буржуазия говорит иным, чем король, языком. Идеалы и вкусы буржуазной молодежи, образцы ее поведения чуть ли не противоположны тем, которыми восторгается монарх.

«В Страсбурге, на французской границе, — говорит Гёте в «Поэзии и правде» (кн. 9), — мы прямо-таки освободились от французского духа. Мы нашли этот стиль жизни слишком организованным и чересчур аристократичным, поэзию холодной, философию заумной и неудовлетворительной».

С тем же настроением он пишет «Гёца». Как мог понять его Фридрих Великий, государственный муж, представитель просвещенного и рационального абсолютизма, разделяющий аристократически-придворные вкусы? Как мог король оценить драмы и теории Лессинга, если тот прославлял Шекспира именно за то, что порицалось королем? За то, что Шекспир ближе народному вкусу, нежели произведения французских классиков.

«Если перевести шедевры Шекспира... нашим немцам, то я знаю наверняка, что последствия сего будут лучшими, чем в случае с Корнелем и Расином. Прежде всего потому, что народ найдет их отвечающими его вкусу, чего он не мог обнаружить у этих двух поэтов», — Лессинг писал это в 1759 г. в своих «Письмах о новейшей литературе» (ч. I, письмо 17). В соответствии с вновь пробудившимся самосознанием буржуазных слоев он требует создания буржуазных пьес, поскольку величие не является привилегией придворных, и пишет их сам. «Природа, — говорит Лессинг, — не знает этого ненавистного различия, проводимого людьми и между людьми. Она распределяет качества сердец, не отдавая предпочтения знатным и богатым»12.

Носителем литературного движения второй половины XVJI1 в. был именно этот социальный слой, идеалы и вкусы коего противостояли социальным и вкусовым позициям Фридриха. Потому-то созданные его представителями произведения ничего ему не говорят, потому-то он либо не замечает тех полных жизни сил, что начали бурлить вокруг него, либо — там, где способен их заметить, — проклинает их, как в случае с «Гёцем».

Немецкое литературное движение, к которому принадлежали Клопшток, Гердер, Лессинг, поэты «Бури и натиска» и «Союза рощи», сентименталисты, молодые Гёте и Шиллер и многие другие, — конечно, не было политическим движением. Вплоть до 1789 г. в Германии за крайне редкими исключениями нельзя найти ничего, что напоминало бы идею конкретного политического действия, политической партии или программы. Можно обнаружить, особенно у прусского чиновничества, предложения реформ (и даже попытки их практического осуществления) в духе просвещенного абсолютизма. У философов вроде Канта мы видим развитие общих основоположений, отчасти вступающих в явное противоречие с господствующими отношениями. В творениях молодого поколения поэтов «Союза рощи» мы находим проявления дикой ненависти к князьям, придворным, аристократии, ко всем «офранцузившимся», к безнравственности и холодной рассудочности, царящим при дворах вельмож. У буржуазной молодежи повсеместно можно встретить смутные мечты об обновленной единой Германии и о естественной жизни, где «природа» противопоставляется «неестественности» придворной жизни и где под «природой» понимаются собственные порывы чувств.

Только мысли и чувства — но нет ничего, что могло бы привести к конкретному политическому действию. Раздробленная на мелкие государства абсолютистская надстройка данного общества и не оставляла для этого ни единого шанса. Буржуазные элементы шли к самосознанию, но здание абсолютного государства стояло прочно. Буржуазные элементы были оттеснены от всякой политической деятельности. Они могли самостоятельно «мыслить и сочинять», но самостоятельно действовать они не имели возможности. В этой ситуации писательство превратилось в важнейшее средство «выпускания пара». Новое самоощущение и смутное недовольство существующим положением находят здесь свое более или менее скрытое выражение. В этой сфере, где аппарат абсолютистских государств оставлял известное свободное пространство, молодое поколение буржуазной интеллигенции стало противопоставлять придворным идеалам свои собственные, совершенно иные идеалы и свои мечты, причем на своем — немецком — языке.

Литературное движение второй половины XVIII в., как мы уже говорили, не носило политического характера, но оно было в подлинном смысле слова социальным движением, выражающим трансформацию общества. Конечно, в нем участвовала далеко не вся буржуазия. Его носителем выступал своего рода авангард буржуазии, а именно, принадлежавшая к среднему сословию интеллигенция. Это были разбросанные по всей стране одиночки, находившиеся в сходном положении, родственные по социальному происхождению, а потому хорошо понимавшие друг друга. Лишь от случая к случаю мы сидим таких людей объединенными в какой-то кружок, чаще каждый из них живет сам по себе, — и все они представляют собой элиту по отношению к народу и слывут людьми второго сорта в глазах придворной аристократии.

В их произведениях вновь и вновь проступает связь между этой социальной ситуацией и идеалами, о коих они говорят. А говорят они о естественной и свободной любви, о мечтах в тишине, о преданности порывам собственного сердца, не сдерживаемым «холодным рассудком». В «Вертере» все это высказано недвусмысленно, и выпавший на долю этого произведения успех показывает, насколько типичны были подобные чувства для целого поколения.

В тексте, помеченном 24 декабря 1771 г., читаем: «А это блистательное убожество, а скука в обществе мерзких людишек, кишащих вокруг! Какая борьба мелких честолюбий; все только и смотрят, только и следят, как бы обскакать друг друга хотя бы на полшага...». И далее, 8 января: «Что это за люди, у которых все в жизни основано на этикете и целыми годами все помыслы и стремления направлены к тому, чтобы подняться на одну ступень выше!». Запись, датированная 15 марта 1772 г.: «От досады я скрежещу зубами! ... Я отобедал у графа; встав из-за стола, мы прогуливались взад и вперед по большой зале, я беседовал с ним, потом к нам присоединился полковник Б., и так наступил час съезда гостей. Мне и в голову ничего не приходит». Герой остается у графа, и вот прибывает знать. Дамы начинают перешептываться, среди мужчин тоже заметно волнение. Наконец граф, несколько смущаясь, просит его уйти, поскольку высокородные господа оскорблены присутствием в их обществе буржуа: «Ведь вам известны наши дикие нравы, — сказал он. — Я вижу, что общество недовольно вашим присутствием...». «Я незаметно покинул пышное общество, вышел, сел в кабриолет и поехал в М. посмотреть с холма на закат солнца и почитать из моего любимого Гомера великолепную песнь о том, как Улисс был гостем радушного свинопаса».

Поверхностность, церемониальность, показная любезность, с одной стороны, внутренняя жизнь, глубина чувств, погруженность в книги, формирование собственной личности — с другой. Здесь мы видим то же противопоставление, которое у Канта выступало как антитеза культуры и цивилизации, но связанное с совершенно определенной социальной ситуацией.

И одновременно Гёте в «Вертере» предельно точно показывает те две линии, что очерчивают границы жизненного пространства этого слоя. «Больше всего бесят меня пресловутые общественные отношения, — гласит запись от 24 декабря 1771 г. — Я сам не хуже других знаю, как важно различие сословий, как много выгод приносит оно мне самому; пусть только оно не слу-

жит мне препятствием». Для сознания среднего сословия нет ничего более характерного, чем это выражение: «Двери на лестницу, ведущую вниз, должны оставаться закрытыми». Открыться должен путь наверх. Как и любой слой, находящийся посередине, этот слой оказывается в своего рода ловушке: он не может желать разрушения стен, мешающих ему подняться вверх, из страха, что падут и стены, отделяющие его от народа.

Все это движение было движением людей, идущих наверх: прадед Гёте был кузнецом13, дед — ткачом, а затем трактирщиком, обслуживавшим придворных и потому разбогатевшим и усвоившим хорошие манеры. Отец его становится императорским советником, богатым буржуа, живущим на ренту, он получает титул и женится на аристократке (мать Гёте происходит из франкфуртской патрицианской семьи).

Отец Шиллера был хирургом, потом майором, едва сводившим концы с концами; дед, прадед и прапрадед — пекарями. Сходным было социальное происхождение — из ремесленников или средних чиновников — у Шубарта, Бюргера, Винкельмана, Гердера, Канта, Фридриха Августа Вольфа, Фихте и многих других представителей этого движения.

Во Франции тоже существовало аналогичное движение. И там в ходе похожих социальных изменений из среднего сословия вышло множество видных людей. К ним принадлежали Вольтер и Дидро. Но во Франции эти таланты без особых трудностей принимались более широким придворным обществом, парижским «society», ассимилируясь в нем. Напротив, в Германии отличавшиеся умом и талантом сыновья набиравших силу буржуа в большинстве случаев не имели доступа в придворно-аристократические круги. Немногим, вроде Гёте, удалось подняться в это общество. Но даже отвлекаясь от того, что Веймарский двор был небольшим и относительно бедным, следует признать, что случай Гёте — исключение. В целом же преграды между буржуазной интеллигенцией и аристократическим высшим слоем Германии по сравнению с западными странами оставались очень высокими. В 1740 г. француз Мовийон записал следующие наблюдения о взаимоотношениях представителей различных слоев в Германии: «On remarque chez le Gentilhomme Allemande cet air rogue et fier, qui va jusqu’à l’humeur brusque. Enflés de leurs seize quartiers, qu’ils sont toujours prêts à prouver, ils méprisent tout ce qui n’a pas la même faculté9’». «Лишь изредка, — продолжает Мовийон,— случаются мезальянсы. Но еще реже мы видим, что они попросту и дружески общаются с буржуа. И если уж они пренебрегают брачными союзами с последними, то нечего и говорить о том, что они ищут общества тех, чьи услуги всегда могут получить»14.

Очень жесткое социальное разделение дворянства и буржуазии (на него указывает бесконечное множество свидетельств) определялось, конечно, стесненными обстоятельствами и относительной бедностью тех и других. Это привело к высшей степени замкнутости дворянства, использовавшего в качестве важного инструмента поддержания привилегированного социального положения проверку родословной всех, входящих в их круг. Тем самым для немецкой буржуазии закрывался главный путь, по которому буржуазия в западных странах поднималась наверх, вступала в браки и принималась в ряды аристократии, — путь денег.

Какими бы ни были причины (зачастую весьма сложные) этого особо жесткого разграничения, оно повлекло за собой ограниченное взаимопроникновение придворно-аристократической модели и «бытийных ценностей», с одной стороны, и буржуазной модели и ценностей личного успеха — с другой. Это оказало решающее, долгосрочное влияние на формирование немецкого национального характера. Именно такое разграничение обусловило то, что основа немецкого языка — язык образованных людей, — почти вся новая духовная традиция, нашедшая отражение в литературе, получили решающий импульс от этого слоя буржуазной интеллигенции и испытали на себе его воздействие. Этот слой был буржуазным в более чистом виде и в более специфическом смысле, чем соответствующий ему слой французской интеллигенции — или даже английской, занимающей в этом отношении промежуточное положение между французской и немецкой интеллигенцией.

Такие черты, как отгораживание и подчеркивание специфики и различий, заметны уже при сравнении немецкого понятия культуры с западным понятием цивилизации. И в этом мы также усматриваем характерный признак немецкого развития.

Франция раньше Германии начала не только внешнюю колониальную экспансию. На протяжении новой истории мы часто наблюдаем аналогичное движение и внутри французского общества. Особенно важными в этой связи являются распространение вширь придворно-аристократических нравов, склонность придворной аристократии ассимилировать — если угодно, колонизировать — элементы их других слоев. Сословная спесь французской аристократии также всегда была ощутимой, и сословные различия имели немалый вес. Но стены, которыми она себя окружала, имели большее число ворот; проникновение и ассимиляция представителей других групп играли здесь значительно большую, чем в Германии, роль.

Вершина экспансии германской империи была пройдена еще в Средние века. С тех пор германский рейх постепенно уменьшался. Еще до Тридцатилетней войны немецкие области оказались зажатыми со всех сторон, а после нее давление на внешние

границы еще больше усилилось. Соответственно, внутри страны между различными социальными группами начинается борьба за уменьшающиеся жизненные блага, за самосохранение. Поэтому становится все более ощутимой тенденция к различению и отгораживанию друг от друга социальных слоев, она заметнее, чем в осуществляющих экспансию западных странах. Формированию единого, центрального «society», которое могло бы выступать в качестве образца, препятствуют как раскол немецких областей на множество суверенных государств, так и сравнительно жесткое отгораживание большей части дворянства от немецкой буржуазии. В других странах такое «society» представляло собой по меньшей мере одну из ступеней на пути к образованию наций и играло в этом процессе весьма значительную роль: именно оно сформировало язык, искусства, определило состояние аффектов и манеры.

V. Литературные примеры отношения буржуазной интеллигенции к придворным

Насколько сильно ощущалось это различие, отчетливо показывают книги, написанные выходцами из буржуазных слоев и пользовавшиеся успехом у публики во второй половине XVIII в., т.е. в то время, когда эти слои достигают благосостояния и обретают самосознание. В то же время эти произведения показывают, что различиям в структуре и образе жизни, существующим между буржуазными и придворными кругами, соответствовали также различия в поведении, чувствах, желаниях и морали. По таким книгам мы узнаем, как воспринимались данные различия средним сословием.

Примером может служить известный роман Софии де ла Рош «Девушка из Штернхейма»15, сделавший эту писательницу одной из самых знаменитых женщин своего времени. Каролина Флаксланд по прочтении романа писала Гердеру: «Вот мой идеал женщины: сладкая, нежная, благодетельная, гордая, добродетельная и обманутая. Я провела за изысканным чтением чудесное время. Ах, сколь далека я еще от моего идеала и от самой себя»16.

Своеобразным парадоксом является то, что и Каролина Флаксланд, и многие другие так влюблены в собственные страдания, что к идеальным чертам героини (и самих себя) причисляют наряду с благодетельностью, гордостью и добродетелью также и обманутость. Это более чем характерно для чувств буржуазной интеллигенции, в особенности для женщин этого слоя. В романе придворный аристократ обманывает героиню из среднего сословия. Чувство опасности, страх по отношению к занимающему более высокое положение «соблазнителю», за коего девушка не может выйти замуж в силу социальной дистанции; тайное желание, чтобы это свершилось, стремление войти в замкнутый и опасный круг, вращаться в нем; самоидентификация с обманутой и сочувствие — все это примеры особого рода амбивалентности, проявляющейся в отношении к аристократии представителей буржуазии, причем не только женщин. «Девушка из Штернхейма» в этом смысле есть женский аналог «Вертера». В обоих случаях мы видим коллизии этого слоя, находящие выражение в сентиментальности, чувствительности и родственных им эмоциях.

Проблема романа такова: благородная девушка из буржуазной семьи, с трудом вошедшей в круг мелкого провинциального дворянства, прибывает ко двору. Князь, высокородный родственник с материнской стороны, желает сделать ее своей любовницей. В безвыходном положении она обращается к «злодею» романа, английскому лорду, живущему при этом дворе. Тот выглядит именно так, как буржуа могут представлять себе «соблазнителя-аристократа», «проклятого злодея»; комическое впечатление возникает как раз потому, что ему в уста вкладываются слова, полностью соответствующие тому, за что буржуа упрекают данный человеческий тип. Героиня умирает, сохраняя свою добродетель и свое моральное превосходство, которое компенсирует сословное неравенство.

Вот что чувствует героиня — девушка из Штернхейма, дочь возведенного в дворянство полковника: «Подобно тому, как придворный тон и дух моды угнетают благороднейшие движения ранимого от природы сердца, так и для того, чтобы избегнуть злословия модных господ и дам, нужно смеяться и соглашаться с ними, а это переполняет меня презрением и жалостью. Жажда увеселений и украшений, восхищение от платьев, мебели, новых и вредоносных блюд — как я тоскую, моя Эмилия, как скверно у меня на душе... Я уж не говорю о ложном тщеславии, плетущем множество низких интриг, о пресмыкательстве перед пороком, с презрением глядящим на добродетель и заслуги, бесчувственно рождающем душевную нищету»17.

«Я убеждена, дорогая тетя, — говорит она вскоре после появления при дворе, — что придворная жизнь не отвечает моему характеру. Мой вкус, мои стремления целиком иные. И я должна признаться, моя милостивая тетя, что я была бы рада уехать — с того самого момента, как я сюда прибыла»18.

«Дражайшая Софи, — отвечает ей тетка, — ты восхитительная девушка, но старый пастор вбил тебе в голову кучу педантичных идей. Тебе следует от них понемногу избавляться».

В другом месте Софи пишет: «Моя любовь к Германии привела к тому, что нынче я была вынуждена вступить в разговор, в коем пыталась отстоять заслуги моего отечества. Я защищала его так пылко, что моя тетя потом сказала мне, что мною было представлено верное свидетельство внучки профессора. Это замечание возмутило меня. Прах отца и деда были оскорблены».

Пастор и профессор — вот два важнейших представителя буржуазной служилой интеллигенции, две социальные фигуры, сыгравшие решающую роль в формировании и распространении обновленного немецкого языка образованных слоев населения. На этом примере мы хорошо видим, как неясное, аполитичное, остающееся в сфере духа национальное чувство этих кругов воспринимается аристократией мелкого двора как типично бюргерское. Обе эти фигуры, пастор и профессор, указывают на ту социальную сферу, где происходило формирование культуры среднего класса и откуда она распространялась на всю страну, — речь идет об университете. Из него все новые поколения учащихся выходили учителями, священниками и чиновниками с определенным образом сформированным миром идей и определенным идеалом. Немецкий университет в известной мере был противоположным двору центром среднего сословия.

Вельможный «злодей» этого романа, естественно, выражает представления буржуа о придворных, говоря о самом себе теми словами, какие мог бы бросить ему в укор пастор: «Ты знаешь, что любовь не имела иной власти над моими чувствами, кроме тончайшего и живейшего наслаждения... Я предавался всему прекрасному... пока оно мне не прискучило... Моралисты... попрекают меня за те тонкие сети и силки, в которые я ловлю добродетель и гордость, мудрость или холодность, кокетство или даже набожность всего женского света... Амур посмеялся над моим тщеславием. Из какого-то нищего провинциального угла он вытащил сюда полковничью дочку, чьи фигура, ум и характер столь восхитительны, что...»19.

Даже через четверть века подобные антитезы, схожие идеалы и проблемы все еще приносили книгам успех. В 1796 г. в издаваемом Шиллером «Hören» публикуется роман Каролины фон Вольцоген «Agnes von Lilien». Здесь высокородная мать, вынужденная по таинственным причинам воспитывать свое дитя за пределами двора, рассуждает так: «Я чуть ли не благодарна той предусмотрительности, которая принудила меня держать тебя вдали от тех кругов, что и самой мне не принесли счастья. В кругу высшего света редко случается серьезное и прочное воспитание. Ты стала бы там куклой, прыгающей в танце то туда, то сюда, в согласии с общим мнением»20.

И сама героиня говорит о себе: «Я почти не знакома с условностями и языком светских людей. Для моих простых принципов кажется парадоксальным многое из того, с чем без труда примиряется сделавшийся привычно гибким ум. Для меня было так естественно — как то, что ночь следует за днем, — жалеть обманутых и ненавидеть обманщиков, предпочитать добродетель чести, а честь — собственной выгоде. Все эти понятия кажутся мне перепутанными в суждениях этого общества»21.

Вот как изображается ею цивилизованный на французский манер князь: «Князю было где-то между шестьюдесятью и семьюдесятью годами, и он сам изнурял себя и докучал другим тем старым французским этикетом, какой сыновья немецких князей усвоили при дворе французского короля и пересадили, пусть в неполном виде, на немецкую почву. Возраст и привычка научили князя считать чуть ли не данным от природы тяжкое бремя церемоний. По отношению к женщинам он являл учтивость рыцарских времен, был внешне любезен, но ему ни на мгновение нельзя было выходить за пределы этих манер, иначе он делался совершенно несносным. Его дети... считали отца сущим деспотом. Карикатурность придворных казалась мне то смехотворной, то жалкой. Благоговение, исходившее из их сердец и разливавшееся по всем членам при появлении князя, милостивый или гневный взгляд его, ударявший их подобно электрическому разряду... Мгновенная перемена мнения в согласии с последним движением княжеских губ — все это казалось мне непостижимым. Я видела перед собою какой-то кукольный театр»22.

Учтивость, гибкость, утонченность манер по одну сторону; жесткое воспитание, предпочитающее добродетель чести, — по другую. Немецкая литература второй половины XVIII в. полна таких противопоставлений. Еще 23 октября 1828 г. Эккерман говорит Гёте о великом герцоге: «Такая разносторонняя образованность, по-видимому, редко присуща августейшим особам». «Крайне редко! — согласился Гёте.— Многие из них, правда, умеют искусно поддерживать беседу о чем угодно; но это не изнутри, они лишь скользят по поверхности, что, впрочем, не удивительно, если принять во внимание, какая ужасная рассредоточенность и суета свойственна придворной жизни...».

Иногда Гёте прямо использовал в этой связи понятие культуры: «Люди, которыми я был окружен, не имели никакого представления о науке. Это были немецкие придворные, а эти классы в ту пору не располагали и малейшей культурой»23.

Книгге однажды очень образно сказал: «Где еще так же, как в Германии, корпус придворных составляет один биологический вид?».

Во всех этих высказываниях отражается определенная общественная ситуация, идентичная той, что стоит за кантовским противопоставлением культурности и цивилизованности. Но даже независимо от этих понятий данная фаза развития и рожденный ею опыт наложили глубокий отпечаток на немецкую традицию. В понятии культуры, в противопоставлении глубины и поверхностности, во многих сходных понятиях выражалось прежде всего самосознание буржуазной интеллигенции. Речь идет о сравнительно тонком слое, рассеянном по всей Германии, а потому в значительной мере индивидуализированном. Он, в отличие от придворного общества, ничем не напоминал замкнутый круг, некоего рода «society». Он преимущественно состоял из служащих, государственных чиновников в самом широком смысле слова: они прямо или косвенно получали плату от двора, тогда как сами не принадлежали — за крайне редкими исключениями — к придворному «хорошему обществу», к высшей аристократии. Этот слой интеллигенции был лишен и широкой опоры в буржуазии. Занятая коммерцией буржуазия, которая могла бы служить публикой для пишущей интеллигенции, была еще сравнительно слабо развита в большинстве государств Германии XVIII в. В это время только начинается ее восхождение к благосостоянию. Пишущая немецкая интеллигенция как бы парит в воздухе. Дух, книга — вот ее убежище, успехи в науке и искусстве составляют ее гордость. Для политической деятельности или политических целей у нее нет никакого пространства. Проблемы купцов, хозяйственные вопросы она не считает важными, и это соответствует порядку и ее жизни, и жизни того общества, в котором она существует. Торговля, обмен, промышленность развиты еще слабо, они скорее нуждаются в защите и покровительстве князей, в их политике меркантилизма, нежели стремятся избавиться от налагаемых такой политикой ограничений. Истоки легитимации буржуазной интеллигенции XVIII в., основания ее самосознания и гордости находятся вне экономики и политики. Они заключаются в том, что именно в Германии получило имя «чистого духа», — в книгах, в науке, религии, искусстве, философии, в обогащении внутреннего мира, в «воспитании» индивида, причем воспитании преимущественно книжном. В соответствии с этим ключевыми понятиями самосознания немецкой интеллигенции становятся слова «Bildung» или «Kultur». В них, в отличие от буржуазии Франции и Англии, уже видна сильная тенденция к проведению четкой разграничительной линии между достижениями в этих областях (т.е. чем-то чисто духовным и потому обладающим истинной ценностью) и тем, что относится к политическому, хозяйственному, социальному миру. Своеобразная судьба немецкой буржуазии, ее долгое политическое бессилие, позднее достижение национального единства — все это постоянно давало новые импульсы для движения в том же направлении, что укрепляло соответствующую ориентацию понятий и идеалов. Но поначалу эта форма была пущена в оборот слоем немецкой интеллигенции, которая хотя и не обладала широкой социальной базой, но, будучи первой буржуазной формацией в Германии с явно выраженным буржуазным самосознанием, выдвинула специфические для третьего сословия идеалы и создала арсенал понятий, направленных против идеалов придворного мира.

Характерным для данной ситуации является и то, против чего выступала интеллигенция, что она рассматривала в качестве ценностей, противостоящих образованию и культуре, что усматривала в облике аристократии. Лишь изредка, намеками и по большей части в пессимистичных тонах велась атака на политические или социальные привилегии придворной аристократии. Преимущественно критика была направлена против поведения представителей высших слоев.

Замечательное описание различий между немецкой и французской интеллигенцией содержится в разговорах Гёте с Эккерманом. Поводом послужил приезд Ампера в Веймар. Гёте не был с ним лично знаком, но уже несколько раз хвалил его Эккерману. Ко всеобщему изумлению оказалось, что знаменитый господин Ампер является «жизнерадостным молодым человеком лет двадцати с небольшим». Эккерман был удивлен, а Гёте сказал по этому поводу следующее (четверг, 3 мая 1827 г.): «Вам на вашей равнине такое давалось нелегко, да и нам, жителям средней Германии, приходится дорогой ценой приобретать даже малую толику мудрости. Ибо, по существу, все мы ведем обособленную, убогую жизнь! Собственный наш народ не очень-то щедро одаряет нас культурой, вдобавок наши умные и талантливые люди рассеяны по всей стране. Один засел в Вене, другой — в Берлине, один живет в Кёнигсберге, другой — в Бонне или Дюссельдорфе. Пятьдесят, а то и сто миль разделяют их, так что личное общение, устный обмен мнениями становятся возможными лишь в редчайших случаях. А сколь много это значит, я убеждаюсь всякий раз, когда такие люди, как Александр Гумбольдт, например, бывают проездом в Веймаре, и я за один день приобретаю множество необходимых мне знаний и за эти часы продвигаюсь дальше по своему пути, чем за годы одиночества.

А теперь представьте себе Париж, город, где лучшие люди великой страны в ежедневном общении, в постоянной борьбе и соревновании поучают друг друга, действенно способствуют взаимному развитию, где все лучшее, что есть на земле, как в царстве природы, так и в искусстве, постоянно открыто для обозрения. Представьте себе эту «столицу мира», где любой мост, любая площадь служат воспоминанием о великом прошлом, где на любом углу разыгрывались события мировой истории. При этом вам должен представляться Париж не глухих и седых времен, но Париж девятнадцатого столетия, в котором уже трем поколениям благодаря Мольеру, Дидро, Вольтеру и им подобным даровано такое духовное богатство, какого на всей земле не сыщешь сосредоточенным в одном месте, — и вы поймете, почему умный Ампер, выросший среди этого богатства, на двадцать четвертом году жизни уже стал тем, кто он есть».

Далее Гёте, рассуждая о Мериме, замечает: «...в Германии нельзя надеяться, что юноша таких лет... сможет создать нечто не менее зрелое... И виноват тут... культурный уровень нации и те огромные трудности, с которыми все мы сталкиваемся, пробираясь своим одиноким путем».

Эти высказывания дают нам достаточный материал для предварительного рассмотрения проблемы. По ним отчетливо видно то, что с политической раздробленностью Германии были тесно связаны и специфическая структурированность слоя немецкой интеллигенции, и особое строение ее чисто человеческого поведения, и особенности ее духовности. Во Франции интеллигенция собрана в одном месте; она вращается в одном более или менее широком «хорошем» обществе. В Германии с ее многочисленными сравнительно мелкими столицами нет центрального и единого «хорошего» общества, и интеллигенция рассеяна по всей стране. Там беседа веками является важнейшим средством коммуникации и уже возвысилась до искусства; здесь средством общения является книга, и немецкая интеллигенция занята развитием не столько единого разговорного, сколько единого письменного языка. Там еще юношей человек живет в богатой и пробуждающей духовность среде; здесь молодой человек, принадлежащий к среднему классу, должен трудиться над собой в одиночестве. Различны и механизмы подъема по социальной лестнице. Наконец, высказывание Гёте ясно показывает, что означает существование слоя интеллигенции, выходцев из среднего класса, без социального фундамента. Выше приводилось другое его суждение — о том, что у придворных недостает культуры. Здесь то же самое говорится о народе. Культура и образование представляют собой пароль и характеристику узкого срединного слоя, выходящего из народа и над ним возвышающегося. Не только у небольшой верхушки придворных, но и в широчайших слоях внизу стремления этой элиты находят весьма слабый отклик.

Но именно это относительно слабое развитие широких слоев буржуазии было одной из причин того, что борьба авангарда среднего класса — буржуазной интеллигенции — против придворного высшего слоя практически полностью шла за пределами политической сферы. Атака велась в основном на поведение его представителей, на такие его общечеловеческие характеристики, как «поверхностность», «внешняя любезность», «неискренность» и т.п. Несколько цитат, приведенных нами выше, отчетливо указывают на эту взаимосвязь. Но такая атака лишь изредка и почти неявно имеет своей целью некие понятия, противостоящие «культуре» и «образованию», т.е. тому, что служило легитимацией данному слою немецкой интеллигенции. Одним из немногих таких понятий, которые удается обнаружить, является «цивилизованность», понимаемая в кантовском смысле.

VI. Падение значимости социального противостояния и выход на первый план национальных противоположностей в истории взаимоотношений понятий «культура» и «цивилизация»

В каких бы понятиях ни выражалась эта антитеза, ясно одно: противопоставление друг другу человеческих черт, впоследствии принявшее облик преимущественно национального противостояния, поначалу выражало социальное противоречие. Для образования таких пар противоположностей, как «глубина» и «поверхностность», «искренность» и «лицемерие», «внешняя любезность» и «истинная добродетель», решающим оказался тот же опыт, следствием которого в дальнейшем стало противопоставление цивилизации и культуры. Этот опыт связан с определенной фазой немецкой истории, с драматичным противостоянием представляющей средний класс интеллигенции, с одной стороны, и придворной аристократии — с другой. При этом никогда полностью не забывалось, что «придворное» и «французское» родственны друг другу. Г.К.Г. Лихтенберг как-то удивительно точно выразил это в одном из своих афоризмов (тетрадь III, 1775—I779), когда рассуждал о языковых нюансах. Говоря об оттенках слова «обещание», отличающих французское «promesse» от немецкого «Versprechung», он писал: «Второго держатся, а первого нет. О пользе французских слов в немецком языке. Я дивлюсь тому, что на это никто не обращал внимания. Французское слово передает немецкую идею с добавлением некой ветрености или в придворном ее значении... „Erfindung“ означает открытие чего-то нового. À « découverte » — то, что чему-то старому дали новое имя. Колумб Америку открыл, а Америго Веспуччи — « decouvriert ». Да, что касается слова «вкус», то « goût » и „Geschmack“ чуть ли не противоположны по смыслу, поскольку люди с « goût » почти никогда не обладают вкусом»24.

Только после Французской революции термин «цивилизация» и родственные ему понятия начинают однозначно относить не к немецкой придворной аристократии, а к Франции и западным державам вообще.

Приведу один из многочисленных примеров: в 1797 г. вышла книга французского эмигранта Менюре «Essay sur la ville d’Hambourg», в которой тот делился своими впечатлениями от Гамбурга. Один из гамбуржцев, каноник Майер, так прокомментировал эту книгу в своем «Очерке»: «Hambourg est encore en arrière. Il a fait depuis une époque très fameuse (достаточно знаменитой, ведь и у нас сел целый рой эмигрантов), des progrès (да неужто?) pour les augmenter, pour completer, je ne dis pas son bonheur (тут он говорит о своем божестве), mais sa c

Наши рекомендации