Марина богданова, оксана санжарова
Тунгусская ракета
За пять минут можно спроворить целую кучу вещей. Можно успеть добежать до вагона, расцеловаться с мамой и Светкой, наобещать с три короба, вскарабкаться по лесенке, ушибить коленку о железную ступень, принять тяжеленную сумку со шмотками и еще одну, с едой в дорогу, и пусть проводница недовольно морщится, Ритка все равно будет махать и махать им из-за немытой двери, и они будут махать и махать, а потом пойдут домой, уже без нее. Потому что она уедет, наконец-то уедет, одна, сама по себе, в большую жизнь, в большой город, а там посмотрим, как дело сладится.
У Ритки волосы стянуты в конский хвост, бисер на бархатную резинку она пришивала сама, получилось просто обалденно. У Ритки высокие скулы, темные глаза и слегка плоское лицо, в ее краях это не редкость. Ритка будет поступать в этом году, мать советует ей пойти в педагогический, но Ритка еще не решила, кем хочет стать на самом деле. Она идет по вагону, ищет свое двадцать восьмое место, тяжеленные сумки оттягивают ей руки, все-таки две банки морошкового варенья она взяла зря, хватило бы и одной. Вагон полупустой, основная масса народу сядет в Петрозаводске, ее попутчиком оказывается пожилой дядька, он галантно поднимает крышку сиденья, помогает убрать сумки в железный ящик и даже предлагает поменяться: Рит-кино верхнее место на свое нижнее. Конечно, Ритка торопливо отказывается, да ну еще, с какой радости, но все равно приятно, ужасно приятно. Она стелет сырое полосатое белье, Александр Маркович в это время деликатно выходит покурить. Ритка знает, что надо сделать что-нибудь хорошее, что-нибудь доброе для этого старомодно любезного дядьки. Даже придумала, что именно. Она достает из сумки пакет с пирожками: домашние, еще теплые пирожки пахнут на весь вагон. И чай тоже достает, настоящий фруктовый «Пиквик», со вкусом персика, идет к проводнице за двумя стаканами, набирает из титана крутого кипятку и возвращается назад медленно, чтобы не расплескать. Она очень надеется, что дядька не станет излишне деликатничать, потому что есть в одиночку ей будет неловко и стыдно, а пирожков хочется ужасно, особенно с луком и грибами. Впрочем, и с брусникой ничего. И с картошкой, намятой на жареном сале, — это мама уж совсем расстаралась, отдельно томила сало до хрустящих шкварочек, толкла рассыпчатые картофелины с укропом и зеленым луком, по щекам ее катились слезы, а мама смеялась, говорила, что у нее горе луковое, потому что лук молодой, злой.
Александр Маркович от угощения не отказался, пироги ел да нахваливал, а потом достал деревянный ящик и загадочно сказал: «Пуэр». В ящике, в гнездышках зеленого атласа, лежали две китайские чашечки и глиняный коротконосый чайник. По зеленому атласу выгибались златотканые драконы, Рита глазам своим не поверила, что можно прямо так, в дороге, возить с собой и чашки, и даже чайник! Просто как Печорин, в самом деле. Кипяток в стаканах уже слегка остыл, но Александр Маркович сказал, что только такой и нужен, пуэр шпарить недопустимо. Чай хранился в том же ящике, в круглой жестянке с иероглифами, черно-седые кусочки. Про шикарный персиковый «Пиквик» сосед обронил, что пакетиковые чаи годятся лишь на одно — на тунгусскую ракету. Ни о какой тунгусской ракете Рита никогда не слышала, и сосед попросил у нее один пакетик, для демонстрации.
— Пришли однажды американцы к тунгусам и говорят: тунгусы, вы нам золото, а мы вам ракету. А шаман тунгусов говорит: есть у нас ракета. Они ему: врешь, покажи! Тут он им показывает вот такую штуку (и Александр Маркович покачал перед Риткой пакетиком). Американцы не верят, конечно, злятся. Да разве это ракета? Да разве полетит? Но тунгус — он упрямый, говорит: полетит. Американцы за ниточку дернули, оторвали, говорят: теперь не полетит. А шаман головой качает. Американцы скрепочку выломали — ну куда вы без скрепочки? А шаман говорит: все равно полетит. Американцы из ракеты все топливо выдули, чтобы не полетела. А шаман смеется: все равно полетит как миленькая. Ну ладно, говорят американцы. Полетит твоя ракета — дадим сто баксов, не полетит — отберем ваше золото. Тогда шаман взял ракету, поставил ее вот так, стоймя, на тарелочку и сказал: раз-два-три, гори!
Александр Маркович достал из кармана зажигалку и поджег белый полупрозрачный столбик. Пламя сожрало бумажку, почти лизнуло блюдце и вдруг тунгусская ракета взметнулась вверх и быстро полетела к потолку вагона. Ритка взвизгнула от неожиданности и восторга и расхохоталась, а вместе с ней рассмеялся и сосед. Погубленного «Пиквика» было чуть-чуть жалко, но дело того стоило.
Чай заваривали хитро. Сперва Александр Маркович залил его горячей водой, что принесла Ритка. Залил и сразу же выплеснул ее обратно в стакан, но пить не велел.
— Это мы его умыли, проснулся наш пуэрчик, — приговаривал сосед, прикусывая пирожок с брусникой и яблоками. — А вот это мы его заварили, теперь постоит минутки три, и можно пить. Ну, Маргарита, ваша мама просто гений, пирожных дел мастер. Завидую я вам, белой завистью завидую. Мои поклоны и восхищение! О! И чаек уже готов!
Ритка держала на весу крохотную глиняную чашечку-пиалку, изнутри полыхающую алой глазурью, и думала: еще кто кому тут завидует! Это ж надо ж так, просто волшебство какое-то. Сидит взрослый человек, уже почти старый даже, пьет черт-те что из музейного чайника да еще и с огнем балуется средь бела дня. И не боится, что за психа примут! У нас бы точно приняли.
Чай оказался со странным привкусом, персиковый был куда лучше, хоть и пакетиковый. Ритка из вежливости выпила вторую чашечку, радуясь, что они такие маленькие. Александр Маркович рассказывал про Китай, про китайского настоятеля, который сказал своим бедолагам монахам: «Никакого свежего чая, пока старый не истребим». Монахи приуныли, потому что старый чай лежал в подвалах уже лет десять и за это время должен был уже превратиться в сено, в труху. Но вот же чудо природы, ни чуточки он не испортился, наоборот, отменно созрел и стал целебным, изысканным, с удивительным букетом.
— Правда, некоторые говорят, что у него землистый вкус, представляете, Маргарита, землистый! Я сам-то археолог, земли съел пуды, могу, слава богу, отличить!
«Вот оно! — хихикнула Ритка про себя. — Точно, чай землей пахнет!»
— Теперь его специально прессуют в блины, в кирпичи или в чашечки, а самый ценный — в виде тыквы, по целому килограмму. Пролежит такая тыквина в шкафу на полочке лет эдак тридцать и будет стоить на вес золота, если не дороже, а потом с ней что хочешь делай: хочешь, пей, хочешь, продай, а хочешь — подари китайскому императору, тот очень обрадуется. Вот представьте, барышня, нечего вам императору подарить и вдруг вы вспоминаете, что у вас же в шкафу чаишко какой-то пыльный-забытый уже тридцать лет валяется!
Ритка не очень-то въезжала во все эти тонкости, но было здорово и смешно представлять себе китайских монахов и довольного императора с золотой тыквой в руках, и впереди маячил Петербург, а там, конечно, все должно было сложиться очень хорошо.
В Петрозаводске к ним вошли две тетки, подозрительно оглядели все вокруг и сели, важные, как статуи. Александр Маркович улыбнулся Ритке и исчез не то в тамбур, не то в вагон-ресторан, а Рита взяла книгу и полезла к себе на верхнюю полку. Под мерное покачивание поезда она довольно скоро уснула, но перед сном вдруг поняла, что такое правильная жизнь. И еще поняла, что, наверное, даже если ей не удастся поступить, она все равно не вернется к себе в городок. Ни за что на свете. И еще. Она непременно научится пить этот землистый пуэр.
Отрыв ярлычка
— Эй, — как-то слишком уж направленно крикнули из тени колоннады. — Эй!
— «Эй» — это что значит? — Ритка подняла голову и прищурилась в сумрак.
— «Эй» значит «о прекрасная незнакомка, имя которой для меня пока скрыто, не хочешь ли ты спастись от безжалостного светила под сенью этой величественной архитектурины и испить со мной божественного напитка?» Проще говоря, портвейн будешь?
Его звали Алекс (Леха, мысленно перевела Ритка). У него было загорелое лицо лисьего очерка, темные волосы, собранные в плотный хвост, в точности как у Ритки, а еще тельняшка на длинном туловище и выгоревшие защитные штаны с кучей карманов на тощей заднице. На худых запястьях две фенечки: залоснившийся кожаный шнурок со множеством мелких узелков и бисерный черный браслет. Такие браслетики Ритка и сама умела плести, по детской книжке «Бусинка за бусинкой», на четыре бисерины или на шесть, только на третьем ряду обычно сбивалась. Еще у него была гитара с надписью: «Из крысы прямо в ангелы» — и да, портвейн. Полбутылки. Без стаканчика. Вот без стаканчика — это просто хуже не бывает. Когда дома с ребятами покупали пиво, брезгливая Ритка правдами и неправдами выторговывала себе банку, потому что к банке реже пытаются присоседиться.
— Прекрасная дама считает, что мы еще не дошли до нужной степени близости и обмен жидкостями тела недопустим? Нет проблем, сей кубок сохранит чистоту ваших уст. — Он покопался в сумке и вынул металлический стаканчик. — За что пьем?
— За памятник, — сказала Ритка.
— Этот или этот? — Он указал поочередно на Кутузова и Барклая.
— За нерукотворный, Александру Сергеевичу Пушкину. Я по нему сегодня сочинение писала.
— Герцовник? — Он помахал рукой за спину, в приблизительном направлении педвуза.
— Ага.
— Хорошо. Мы пьем это вино за ваш памятник, дорогой Александр Сергеевич, который вам воздвиг и гордый сын… нет, внук славян, и финн, и ныне дикой тунгус, — тут Алекс оценивающе взглянул на Ритку, — и друг степей калмык. Да, пожалуй, что тунгус.
— Я нет, я… этот… финно-угр, с мордовской примесью.
— Ну какой ты финно-угр, я же это и не выговорю. Ты типичный тунгус. Пока — дикий. Но я тебя буду понемножку приручать и в Летний сад гулять водить. Пойдем, я тебя поприручаю в Летнем саду.
В летнем Летнем саду лебеди лениво вылавливали из воды размокшую слойку, солнце пятнало нимф с подклеенными носами, и вообще было так благостно, что даже милиция не обернувшись прошла мимо скамейки, на которой мальчик и девочка, бурно жестикулируя, самозабвенно орали: «Я памятник! Себе! Воздвиг! Нерукотворный!»
Вечером Ритка возвращалась в общагу, где в неуютной голой комнате ютились пятеро приезжих девчонок. Вступительные экзамены, нервотрепка, билеты и торопливые шпаргалки, нетерпеливые очереди в сортир и к розетке: «Ир, одолжи утюг!» — «Да достали уже, блин!» — «Ну пожааалуйста…» Дружбы Ритка ни с кем из соседок не свела, да и к ней никто не проявил интереса. У нее не было ни утюга, ни электрочайника, ни сигарет стрельнуть; от окна, где она лежала, отчаянно дуло, под серую марлю протискивались тощие и злые питерские комары. Каждое утро мордастая тетка на вахте равнодушно напутствовала абитуру одним и тем же: «Позже десяти не возвращаться, не пущу! И к себе чтоб не водили!» Хуже всего приходилось по ночам: Алена, соседка справа, оглушительно храпела, из коридора воняло куревом, а на улице хохотали старожилы-старшекурсники, крутили амуры, запрещенные в стенах общежития. Знаменитые белые ночи постепенно сгущались и темнели, не то что дома; Ритка лежала, глядя в потолок, и мысленно обещала себе, как Скарлетт О'Хара в фильме: «Нет уж, здесь я не останусь. Как угодно, что угодно, хоть под мостом, хоть где, только не в общаге!»
Объявление она заметила сразу — написанное тупым и голодным плакатным пером, гуашью цвета засохшей крови: «Требуются дворники. Жильем обеспечиваем. Прописка не предоставляется. По вопросам трудоустройства обращаться…» — и, почти не задумываясь, потянула тяжелую дверь с черно-золотой табличкой «РЭУ №…».
Выламывание скрепки
— Смотри, этот ключ от верхнего замка, этот — от нижнего, этот — от комнаты. Дома сейчас разве что бабка Зоя, ты ее не бойся, она рёхнутая, конечно, но так ничего, не злая.
Не умолкая ни на минуту, Юрий Андреевич («да Юра я, просто Юра!») гремел ключами, дергал дверь поудобнее и так, и эдак, открывал, шарил в поисках выключателя.
— Тут вот, смотри, направо баб Зоя, налево Мухаммед, потом еще налево — пока закрыто, там прошлые дворники барахло не забрали. Потом тут, смотри, сортир-ванна, но колонка сломана. Кухня вот — про конфорки сама спросишь, а вот это — твоя дверь. Вот, блин, а ключ-то и не нужен. Эти жуки ушлые, когда съезжали, замок выкорчевали. Ну нет, ну это люди, да?
Жуки ушлые выкорчевали не только замок. С потолка свисал обрывок провода, розетки были выдраны с мясом, со стен, похоже, сдирали какие-то дорогие сердцу плакаты вместе с кусками обоев.
— М-да, — сказал Юра, — зато паркет смотри какой, чистый дуб! И потолок без протечек.
— А печка?
— Что печка?
— Печка действующая?
— А кто ее знает? Не топил же никто. Если никакая ворона в дымоходе не сдохла, может, и действующая. Ты это, ты Мухаммеда попроси с проводкой помочь. Он мужик рукастый. Вот отсюда соплю провесить вот сюда и выключатель прицепить, всего делов. От же гондоны! — вздохнул он не без восхищения. — Я ведь когда их запускал, тут и замок был, и лампочка, диван вот еще старый стоял — всё подчистую попёрли, а работали полгода и то кое-как. Ты, кстати, не забудь: завтра чтобы в шесть на месте была. А в восемь — планерка. У нас по вторникам всегда планерка.
У двери он вручил ей тяжелую связку: старый ригель и длинный ключ с одной бороздкой — от входа, легкомысленный латунный — от бывшего «ее» замка, тяжелый, с двумя бороздками — от дворницкой клетушки под лестницей дома № 8 по Владимирскому проспекту. В эту клетушку она уже относила сегодня ватник, оранжевый жилет и две новенькие жесткие метлы.
Ритка грохнула связку ключей на телефонную полочку и, повоевав с неповоротливым диском допотопного аппарата, набрала номер:
— Алекс, это я. Я, говорю, это Тунгус. У меня теперь есть комната, на улице Марата, там еще Музей Арктики и Антарктики, в соседнем доме, в первом дворе, вход напротив арки. Только тут нет электричества и вообще ничего нет. У тебя не найдется какого-нибудь старого одеяла? На время. Да, я сегодня смогу как-нибудь. Ой нет, я рада, конечно, приходи. Пятый этаж, квартира тридцать шесть. Ко мне три звонка.
Она положила тяжелую черную трубку и прошла, запоминая новый путь — длинным коридором и коротким, к порогу дырявой двери, и вот оно, ее питерское жилище, пятнадцать квадратных метров. В общаге на эту площадь влезало пять кроватей, и четыре тумбочки, и два стола, и три табуретки, и узенький шкаф. Ее дом был ошеломительно пуст — от грязного высокого окна до ниши, в которой сохранились древние розовые обои в золотых букетах. На хваленом паркете, который «чистый дуб», валялись два ирисочных фантика, смятая пачка из-под «Магны» и пивная пробка. За окошком — рукой подать — облезлая желтая стена и кухонное окно с распахнутой форточкой, если лень идти по коридору, можно смело прыгать с подоконника на подоконник. В кухне было пусто, крашеные стены, драная клеенка на чьем-то столе.
Ритка порылась в сумке, вытащила старую футболку, какую не жалко, прокралась в ванную и взяла самое заброшенное ведро, в крапинках ржавчины и без ручки. Серый паркет намокал стремительно, темнел, шершавился, цеплялся за тряпку. Вода через два отжима стала мутной, а через три минуты — буро-черной. Ритка на коленях проползла все пятнадцать квадратных метров своего королевства. Сменила воду, проползла еще раз. И еще. Выливая третье ведро, почувствовала затылком пристальный взгляд, обернулась:
— Здравствуйте.
— Тряпку в толчок не упусти, — поприветствовала ее монументальная старуха, обернутая по пояснице пуховым платком. — Наберут тут бестолочей. Ничего толком не умеют.
В комнате теперь пахло не пылью, а мокрым деревом. Ритка задубевшими от ледяной воды руками еще раз выполоскала тряпку.
До прихода Алекса она вымыла окно, отскребла подоконник и протерла кафель печки, насколько достала. Гость скинул кроссовки у двери и выгрузил из рюкзака спальник, синий в красный цветочек.
— Смотри, разве это не универсальная мебель настоящего дикого тунгуса? Кровать, кресло и скатерть в одном флаконе. Владей!
Они постелили спальник на едва просохший пол под окном. В рюкзаке у Алекса, как обычно, случился портвейн — «это такой неразменный портвейн» — и стальной стаканчик. А еще книга «Сто лет одиночества», которую он оставил уходя, потому что эту великую книгу должен прочитать любой финн и друг степей калмык, не говоря уж о некоторых тунгусах.
Мама, узнав о Риткиных подвигах, только вздохнула. Про Алекса ей, впрочем, Ритка не рассказывала, просто сказала, что у нее в Питере уже есть друзья.
Занятая комната стремительно прорастала жизнью. Утром, в полусне сбегая по лестнице, Ритка обнаружила между третьим и вторым этажом венский стул — немного забрызганный побелкой и довольно скрипучий, но вполне крепкий. Вечером татарин Мухаммед без долгих разговоров принес стремянку и моток провода, и ночью Ритка уже читала про городок Макондо при свете лампочки в сорок ватт. Через два дня к стулу добавился стол (в девичестве ящик из-под какого-то заморского пойла) и здоровенный квадрат толстого пенопласта. Теперь спальник поднимался над полом на почтенные пять сантиметров. Следующей добычей стало зеркало — мутное, в тусклой золоченой раме. Риткино лицо в нем отражалось по-русалочьи — зеленоватым и чуть чешуйчатым.
В сентябре, получив перевод от мамы, Ритка пошла на рынок, бюджетно затариться на месяц, и обнаружила себя в странном месте. Повсюду метались растерянные и встревоженные тетки с сумками, зловеще чернели ценники, переписанные наспех от руки. Деньги обесценились моментально, все перевернулось с ног на голову. Гречка стоит семнадцать рублей. Баночка красной икры тоже семнадцать рублей. Растительное масло сорок рублей, как коньяк, что же это делается? Ритка осмотрелась и поняла, что находится в стране феерических возможностей. Сбережений у нее нет, экономить бессмысленно, терять ей все равно нечего, вся наличность до зарплаты — вот она, в кармане. И как же классно, что она все-таки устроилась работать, вот сейчас бы еще и жить на одну стипендию! Мешок крупных серых макарон, самых дешевых, сахар, сто чайных пакетиков с принцессой Нури, рис, гречка, бутылка масла — вот и весь матушкин гостинец. Пересчитав остатки, Ритка махнула рукой и совершила трату, на какую бы нипочем не осмелилась при нормальном течении жизни. Деревянный ящичек, еще неделю назад он стоил целое состояние, а нынче за эти деньги и круп толковых не купишь. Продавец не сориентировался, а Ритка вот успела, протянула несколько бумажек и теперь тащит с базара драгоценность, настоящий крупнолистовой чай дарджилинг. Не пуэр, конечно, но надо же с чего-то начинать.
Однажды Алекс привел с собой невысокую серьезную девицу в очках. У девицы были черные кудряшки и огромная замшевая сумка.
— Тунгус, это Кролик. Кролик, это Тунгус, Никто никого не ест, все садимся и пьем за мир вкусный и полезный портвейн, закусывая пряником печатным. Маэстро, доставайте!
В необъятной сумке были дары: маленькое лоскутное одеяло, мешок пряников, заварочный чайничек, три разнокалиберные чашки и небольшая круглая пиала из темно-серой глины с блестящим палочным иероглифом, правда, изнутри не алая, а желтая, но все равно настоящая. А большой чайник с голубыми розами по белой эмали Ритке презентовала жена Мухаммеда, Ильмира:
— Накипь там немножко убери, да? Вчера в телевизоре сказали: фанту налей, прокипяти — как новый будет. И не бойся. Хлеба, там, нету если, чая-сахара — стучи ко мне утром, позавтракаем.
Ильмира была маленькая, худенькая и походила на галчонка.
— Я тоже на учителя училась. Русский язык преподавать хотела. Да, Гаязик, что, мой золотой? Это тетя Рита, она теперь тут живет.
Вместе с началом занятий закончилась эпоха пенопласта: на дворницкой низкой тележке Мухаммед прикатил откуда-то пухлый пружинный матрас, с песнями втащил его по лестнице на пятый этаж и прислонил к стене возле Риткиной комнаты.
— Ты смотри, а? Втыкаем ножки, — он стремительно вкрутил четыре лакированных столбика, — ставим, а? Спи как королева!
С невинностью Ритка рассталась легко и буднично: вот вроде бы еще целовались, путаясь в руках под футболками. А вот уже колени раздвинуты и — ой, мама! Так, в одной футболке, ощущая текущие по ногам струйки, она и выскочила в коридор. Темный прямоугольник двери ванной был по краю обведен слабеньким, будто свечным, светом. Ритка поскреблась в запертую дверь, постояла, вслушиваясь в тишину, и полила себе из ковшика, сидя на унитазе.
Зима прошла в меру тяжело, не слишком голодно и довольно весело. Ритка научилась спать на лекциях с открытыми глазами, скалывать лед точными ударами ржавого лома и махать здоровенной лопатой. Под Новый год она купила у старух на Сенной коробку древних елочных игрушек и целую охапку колючих веток с длинными липкими шишками. Дома они обвязывали трехлитровые банки пестрыми платками, впихивали в них оттаявшие еловые лапы, развешивали облезлые шары и зайцев на прищепках. Пахло праздником, свечи оплывали в чашечках из фольги, Алекс топил печку обломками ящиков и варил глинтвейн в эмалированном чайнике, а Ленка-Кролик подарила Ритке свитер до колен и книгу какой-то фэнтези.
Потом она думала, что все случилось восьмого марта. Конечно, это могло быть и пятого и двенадцатого, но почему-то зацепило восьмого. Они встретились под Барклаем, немного погуляли по Невскому и купили две бутылки неразменного портвейна, потом какой-то грустный мужик, оттеснив Алекса плечом, вручил Ритке здоровенный букет тюльпанов: «Девочкам надо дарить цветочки, мальчик, пока они это ценят. Пока ценят, ты понял, мальчик?» Дома Ритка поделила тюльпаны между Ильмирой и бабкой Зоей. Старуха так и осталась стоять с цветами на кухне, нелепая, как каменная скифская баба.
А вечером они с Алексом пошли на сейшен в маленький клуб. Алексу обещали две проходки и не обманули. Леша Макаров плюс один. В клубе было дымно и весело, большеглазые девы в толпе танцевали, взметывая руки над головами и кружась. Группа рубила что-то отчаянно веселое, вишневым бархатом гудела виолончель, вокалист, нескладный тощий мужик, точь-в-точь скоморох, между песнями церемонно поздравлял со сцены еще девушек и уже не девушек, а те радостно визжали в ответ. Ритка сидела у самой сцены прямо на полу, отползая от танцоров, и прихлебывала пиво из высоченного прозрачного бокала. Бокал потом как-то сам собой оказался в сумке Алекса, а еще через некоторое время туда же отправилась зеленая стеклянная пепельница, «на обзаведение». Хотелось, чтобы вечер никогда не кончался, зал хором распевал, и даже Ритка, расхрабрившись, подтягивала припев. «Ты доволен, Тунгус?» — спрашивал Алекс, и Ритка поворачивалась к нему сияющим лицом, ожидая поцелуя.
Опустошение
Голос в трубке был приятный, тон — спокойный, без холода.
— Рита? Добрый день. Меня зовут Марина, Марина Геннадьевна. Я мама Алеши. Мне кажется, нам нужно поговорить. Если вам удобно, давайте через час в кафе на углу Невского и Литейного? Там подвальчик возле галереи «Борей», прямо внутри, хорошо? Я буду в красной куртке.
«Мне не нужна ваша чертова прописка», — сказала она воображаемой даме в красном пуховике. Сказала гордо, как отрезала. Платиновые волосы дамы лежали мертвыми кольцами, из ушей свисали длинные золотые серьги. Или лучше так: «Я рожу ребенка, и мне дела нет до вашей чертовой прописки!»
— Рита?
У нее было такое же узкое лисье лицо и глаза цвета бутылочной зелени. Темная короткая стрижка, почти ежик. Красная куртка оказалась дутой, очень девчоночьей, до талии. Тонкой талии.
— Только не бросайся на меня, я умоляю. Я не собираюсь совать тебе деньги или гнать на аборт. Если ты хочешь ребенка — отлично. У меня будет внук. Или внучка. Лучше внучка, не нужно от армии отмазывать. Я, понимаешь ли, совершенно не умею воспитывать мальчиков. Ни для себя, ни для других. Хреново я его воспитала, правда?
— Он хороший, — сказала Ритка в чашку.
— Хороший. Но маленький. Тебе пирожное или булочку с куриным кремом? Вечная проблема выбора? Тогда берем и то и другое.
Утром ее почти не тошнило. Она провозилась с первым двором и пропустила въезд мусоровоза. Незнакомый водила был похмельный и злой. Он ерзал по двору на своей огромной громыхающей развалюхе, пытаясь пристроиться к помойке, а потом свесился из кабины и заорал на Ритку:
— Ты бак подпихни мне, куда я его отсюда возьму, еще впишусь в мерс какой, плати потом!
Она захлопнула круглую крышку, защелкнула задвижки и привычно качнула бак на ребро. Вонючая железная бочка покорно шагнула, и так же покорно оторвалось что-то внутри.
— Выталкивай, выталкивай, — орал водила, — вот сюда, под жопу! Ну спишь, что ли, у меня еще шесть дворов, толкай уже!
«Выталкиваю, — подумала Ритка, — выталкиваю!» Она заставила бак шагнуть еще шесть раз, ловя на каждом шаге крошечный взрыв внутри.
Запуск
Ритка проснулась от колокольного звона. Потом к дребезжащему хору колоколов добавился запах сдобы, ванили, пригоревшего сахара, и она поняла: Пасха. Когда Ритка была маленькая, бабка покупала в булочной круглые кексы и несла их святить в церковь. Кексы назывались «весенние», были невкусные, сладковатые и нещедро посыпанные горелым облетающим арахисом в прозрачной шелухе. Мать никаких весенних кексов не покупала, а ставила тесто в здоровенной кастрюле. И шикала на Ритку, чтоб не шумела, а то не поднимется. И вмешивала обвалянный в муке изюм и мелко покрошенный мармелад, а потом раскладывала тесто по кастрюлькам и формам из высоких консервных банок, выстеленным изнутри масляной бумагой. На столе выстраивался целый ряд больших и маленьких будущих куличей — нам, родне, соседям. Готовые куличи она заливала сахарной белой глазурью и выкладывала поверху крестики из изюма или орехов. Если тесто оставалось, мать домешивала еще муки, давала подняться и пекла маленькие такие смешные розочки с сахаром. Сахар сыпался на противень, вскипал и пах горько-сладко… Ритка открыла глаза, посмотрела в сероватый потолок и немножко шепотом повыла. Выть хотелось громко — от таза в ванной, где плавает в розоватой воде простыня, от пасхального перезвона, от хлебного пакета на подоконнике, в котором хорошо если четверть черствого батона. Алекс сказал бы: от общего несовершенства мира. Когда она уже почти собралась повыть погромче, в дверь постучали. У Ильмиры на круглой тарелке лежали две огромные сдобные птицы с изюмными глазками, щедро засыпанная сахаром улитка и куча маленьких горячих плюшек.
— Я тут спекла тебе немножко. Тут праздник у вас, Христос воскресе, все целуются, у всех кулич есть, ты одна с утра без булки сидишь. Я спекла, булочки всякие, лепешечки, ты покушай давай, давай чаю, вставать пора. Чай есть у тебя? Ты, если нет, встанешь — ко мне стучись, чаю дам.
— Спасибо, — сказала Ритка. — Спасибо…
По коридору тяжело шаркала баба Зоя:
— Ритка, девка какая-то тебя к телефону. Мухой лети.
— Это Кролик, — сказала Кролик, и Ритка сразу увидела ее круглое лицо, кудряшки, вздернутую верхнюю губу и вечно перекошенные очки. — Тунгус, милая, мне Лешка все рассказал. Я считаю, что он ведет себя как свинья. Но ты только, пожалуйста, не торопись.
— Я не тороплюсь, — сказала Ритка. — Уже как бы некуда.
— Ой, — пискнула Кролик. — Ой. Ритка…
— Ой, — согласилась Ритка. — Когда таскаешь баки, это бывает. Р-раз — и ой.
— Я сейчас приеду, — решительно заторопилась Кролик. — Мы сейчас. Ты только не уходи никуда. Мы сейчас приедем, тебе принести чего-нибудь?
Ритка почти увидела, как в мыслях Кролика «что-нибудь» превращается в авоську яблок и апельсинов, которые положено носить больным и несчастным. Какой ты на фиг Кролик, подумала она. Ты Кенгуру. Прыгаешь с замшевой сумкой наперевес и складываешь в нее всех раненных в жопу.
— Принеси прокладок, можешь? И яиц.
— Яиц? — оторопела Ленка на том конце телефона.
— Ну да. Типа Пасха. Приезжай, будем яйца красить.
— А я еврейка, — робко заметил Кролик.
— Ничего, Он тоже. И каких-нибудь кисточек и красок, если есть. Акварель? Сойдет, тащи!
Ритка вернулась в комнату, машинально отщипнула хрустящую сахарную лапку пасхальной птицы и вдруг поняла, что хочет есть. А потому поставила чайник, достала заварочный чайник и тот самый деревянный ящик с дарджилингом — если не сейчас, то фиг ли? Пожалуй, когда приедет Кролик, с кем бы она ни ехала, птиц на блюде уже не останется.
Она сидит на засыпанном пеплом полу, возле королевского ложа, покрытого старым синим спальником, и одну за другой запускает в серый потолок «тунгусские ракеты».
Чай от Тунгуса
Прогреть маленький чайник, положить в него хорошего крупнолистового черного чая по принципу «не жалейте заварки», залить не вполне крутым кипятком, потому что «так надо», накрыть крышкой.
Взять любой чайный пакетик, неспешно лишить ярлычка, скрепки и содержимого, если руки торопятся — проговорить историю запуска «тунгусской ракеты», установить на ровную негорючую поверхность, поджечь, проследить за полетом.
Налить чай в чашку и пить с чем бог послал.
Танда Луговская
Лети, лети, лепесток
Возьми чашку. Возьми-возьми, не бойся. Да любую, какая по руке придется. Чашка? Нет, не оружие, но тем не менее. Это тоже важно. Ну что значит — «не знаю»? Да, от этого тоже зависит. Но в первую очередь от чая, конечно.
Ладно, давай по порядку. Стеклянные стаканы — да-да, вот эти, карандашной невыигрышной огранки, — можешь вообще не трогать. Ни с подстаканником, ни без него. Потому что один — о дороге ночной, безудержной, покачивающей головой: «Может, так, а может, совсем иначе, но как-нибудь точно». А потом знойно-разморенный, совершенно незнакомый перрон и липкий асфальт под ногами, может, растаявшее мороженое, сплюнутая жвачка, а может, и дорога кончилась, вот ты и тут, а дальше рельсы загнулись кверху, как детские санки, если смотреть, когда уже свалился с них, и всё, надо отфыркаться от набившегося в рот, протереть глаза, ну вот и нормально, только сейчас ты не в снегу, это акациевый цвет шуршит, проскальзывает в трещины у домов и люков, и пахнет головокружением и чьими-то губами, еще неведомыми, но ты так быстро, охотно сдашься, потому что не сможешь сделать шага в сторону: жарко, радужно-липкий асфальт, а еще и акация, вот эта, столетняя, сыплет манну небесную, а то пшено, конопляное дурманное семя, — птицам нередким, совершенно не желающим перелетать Днепры и Амазонки, а желающим сладкого, разве это странно, разве это плохо, ну вот хотя бы эскимо с отслаивающимся шоколадом снаружи и кусочками шоколада внутри, слизнуть-поймать-удержать, приди и возьми, руку протяни, сладкая-сладкая акация, губы нежные, ну как тут устоять, а потом упустишь кусочек глазури, упадет на асфальт, вмиг растает, а ночь южная и звезды увесистые, словно мускатные розовые виноградины, руку протяни, но ты это уже знаешь, слышал, вдыхал, а не двинуться: жарко.
Не туда. Рано.
А второй стакан — о черной лестнице, черном ходе и о жизни несветлой, тусклая лампочка, никотин осыпается из воздуха пылью и оседает в морщинах, и разговоры невеселые, тупик, птица такая, большой клюв перевешивает маленькую голову, и что-то невнятное течет по пищеводу, а потом взрывается в солнечном сплетении, но и взрывается фальшиво, а определишь ли фальшь, иного не зная, тепло — ну да, вроде тепло, а что еще надо, и газеты, желтеющие от солнечного луча, вот странно, старые хорошие книги желтеют куда меньше, приобретают оттенок слоновой кости, а вот эти «провел заседание президиума» — будто протекшее сквозь простыню нищенское, стонущее безнадежно и онкологически время, и всё пахнёт подгоревшей перловкой и еще чем-то прогорклым и эмалированно-облупившимся, и не надо бы смотреть, а не подняться, словно силы туда же вытекли, в несвежие газеты и неоттираемые пятна на столе, и коричневый ободок по дну стакана, — не туда тебе, не надо, совсем никому не надо, там вообще не жизнь, там друг друга не узнают и бьют только затем, чтобы хоть в боли себя ощутить.
В общем, на полку со стаканами можешь не смотреть. Не дам. Не тебе.
Керамическая пиала, бирюзовая, и треугольники ободком, хорошая, но нелепая, делавший не знал, откуда он сам и кто он, только томило его что-то невнятное, подсасывало между лопатками, может, крылья, может, остеоартроз, — …теоа, гавайский напев, а то горящие полотна-паруса Гогена, клинопись не клинопись, Самарканд не Самарканд, то ли Междуречье, то ли покатые пески на закате, долгие тени, долгие протяжные напевы, кувшин с вином, нагретые за день стены, языком прицокнуть да прищуриться, белая ткань — и праздничная, и погребальная, да о погребении ли речь, не костер ли и не разорванное ли крыльями грифов небо, а пиала будет неполна, лишь на донышке, чтоб остывало, а взять еще чурчхелу, гранатовую, венозной красоты, тягучую, с грецкими орехами, что глухо падают во дворе, а потом желто-коричневым соком запоминаются рукам, как бы те ни были загорелы, желто-коричневое из зеленого, и не вывести никак, ну можешь и взять, и сыплются черные лепестки, этот чай крутым кипятком заварим в чугунном чайничке, он простой, как напев вполголоса за мойкой посуды или шитьем, иголка-иголка, сколько мне лет?
Бирюзовая пиала
Дерево
Очнешься. За окном — зной. Пробивается даже сквозь многослойную листву, на дощатом полу — пятнистом от солнца — вытянулся черный до вороновой синевы кот. Еще утро, в самую пекельную пору он будет забиваться под ванну, наполненную холодной водой, а пока вытянулся в полтора себя — от пошарпанного табурета до края ковра, когти там — когти тут, хороший такой кот, ну просто классный, суперский, уже начинающий заматеревать, жутко гордый тем, что вчера набил морду вон тому рыжему с белыми передними лапами и половиной хвоста, а это стоит порванного уха и даже чтобы потом заливали почти невидимой на черном зеленкой, но сделал же, вот, вот! И валяется, и гордится весь, до последнего волоска, а все одно жарко меховому.
А тебе еще жарче. И тяжесть от носа до половины черепа, и слабость — что лишний раз до туалета идти не хочется, потерпеть еще, полежать, и серебряная полоска на термометре уже длинная, и врач уже был — цепкие, белые до жемчужности пальцы, скажи «а», скажи «а», словно другие буквы алфавита тоже заболели, и в школу не выйти, а там сейчас контрольные, а их придется писать в августе, не хочется, да и сейчас не хочется тоже, но там Маришка-Марьям, и Сашка, и еще один Сашка-рыжий, и Арам, который взял Жюль Верна, а пообещал принести Уэллса, и Мирра Афанасьевна, а тут только длинный кот. Потягивающийся шлагбаум для ничего. Зато очень длинный, угу.
Мама приходит с работы, держи, в почтовом ящике новый «Юный художник», какой я художник, максимум кривую елку нарисую, будто не в шестом классе, а в шесть лет, но дети должны гармонично развиваться, да, мама, конечно, мама, и перед глазами эта выгнутая дугой гармонь, и звук отвратительный, фальшивый, — так играет в переходе полусумасшедший безногий лысый Марек, и ему кидают денег, а потом жена Дина вечером увозит его домой, а если раньше того надо разбираться с милиционерами, то Марек поднимает шум, и плачет, и кричит такое, чего быть не может, а милиционеры не верят сразу, и тогда через какое-то время заступается толстая голосистая Лора, которую ты должен звать Лариса Сигизмундовна, что торгует на выходе с угла, она или сама приходит, или Дину зовет, но чаще милиционеры предпочитают обойти, как будто не видят. А играет Марек плохо, не зря говорят: «из рук вон плохо», — потому что хочется вырвать инструмент из рук и чтоб больше не слышать совсем.
Но сказать это можно только закрытой двери, еле удерживающейся на двух болтах (еще два выпали) дверной ручке. Мама уже ушла, много дел, а журнальные страницы блестящие, и даже запах у них словно бы проблеском, и можно открыть, и скользить по разворотам…
И наткнуться — на сте