XIV. В Евгениевском госпитале
Е августа 1904г. Сяолинцзы
Удивительная энергия у этого талантливого человека Н. Н. Исаченко, не могу на нее налюбоваться! Если бы ты видела, что он, вместе с уполномоченным, графом П. Н. Апраксиным, другими врачами и сестрами создал в Евгениевском госпитале?! Наняв несколько жалких фанз на склоне горы, он часть ее срыл, образовал две террасы, на одной расположил хирургических больных (ближе к перевязочной), на другой — терапевтических, все в шатрах, соединенных между собою брезентами и вытянутых в линию, и свою палатку поставил так, что от нее виден весь госпиталь; установил правильную выносную систему человеческих отбросов; по всему участку проложил дорожки и прорыл канавки; устроил церковь в шатре и образовал хор из сотрудников и выздоравливающих. Больных ведет и относится к ним идеально. Все чрезвычайно милые люди, евгениевцы приобрели и массу личных друзей, благодаря которым они для своего госпиталя, пользующегося во всем Восточном отряде самой блестящей репутацией и любовью, в различные трудные минуты со всех сторон получают необходимую помощь. Только от них я и слышу о нашем движении вперед, о наступлении на японцев, как о чем- то реальном, что будет непременно, и я сам начинаю верить, что оно может наступить, даже скоро.
Теперь их всех отзывали отсюда, ввиду нашего отступления, приказывали сниматься, а я все отстаивал, и госпиталь удержался, продолжая приносить свою громадную пользу. Все, без чего можно обойтись, отослано в Ляоян, и все-таки всего еще достаточно.
Пришлось отослать и иконостас, и шаггер, в котором так мило была устроена церковь, но служба все-таки продолжается: по канавке, которой был окружен церковный шатер, натыкали сосенок, сделали из них Царские Врата, поставили одну сосенку за алтарем, другую — впереди перед аналоем, приготовленным для молебна; на две последние сосенки повесили по образу — и получилась церковь, которая казалась еще ближе всех других к Богу, потому что стоит непосредственно под Его небесным покровом. Его присутствие чувствовалось в ней больше, чем в какой-либо другой, и так вспоминались слова Христа: «Где двое или трое соберутся во Имя Мое, там и Я посреди их». Эта всенощная среди сосен в полутьме создавала такое чудное молитвенное настроение, что нельзя было не подтягивать хору и не уйти в молитву, забыв все житейские мелочи...
Это было в субботу вечером, в тот самый вечер, когда на наших горах, «сих проклятых сопках», как их называют солдатики, впервые за эту кампанию раздалось наше радостное русское «ура». Я возвращался в это время из штаба, расположенного в соседней деревне в Чинертуне, и как ни был далек от ожидавшегося события, сейчас же предположил, что родился Наследник, ибо какое другое событие могло нас теперь порадовать?!
Как раз в Сяолинцзы расположен тот славный 12-й полк, шефом которого назначен Наследник.
Вечером третьего дня раздавались музыка и пение и вчера с утра тоже. В это время в нашей сосновой церкви шла обедница; едва затихало церковное пение — к нам летели звуки бравурного марша; напоминая мне церковную католическую процессию во время состязания автомобилей, виденную нами с тобой в Палланце. Тогда мы чувствовали в этом совпадении борьбу церкви с мирским началом, — теперь, наоборот; эти противоположные мотивы звучали в унисон: так, казалось, в счастливой душе сливаются песни радости с благодарной молитвой к Богу,
После службы мы пошли на площадь, где были выстроены именинный 12-й полк и другие, в ожидании начальства и молебна. Приехал начальник Восточного отряда Н. И. Иванов со штабом (из Чинертуни).
— Здравствуй, славный 12-й полк! — раздалось на площади, «покоем» окруженной войсками. Грянув ответ; поздравление продолжалось, мы пошли туда. В это время вдали появился генерал Бильдерлинг, командующий всем восточным флангом. Он со всеми поздоровался, обошел войска и пригласил всех в середину каре к молебну. Перед аналоем стали знамена 11-го и 12-го полков. Я залюбовался знаменщиками, Георгиевскими кавалерами, особенно одним из них, высоким белокурым молодцом с двумя Георгиями. С какой счастливой гордостью держал он это воплощение идеи полка, идеи их единства и верности Царю и Отечеству, с какой нежностью подносил, вернее — опускал его перед священником для окропления святой водой! Совсем как любящая и гордая своим ребенком мать подносит его к причастию...
Перед молебном священник 12-го полка, в бою под сильным огнем причащавший умирающих, — как, впрочем, и многие другие, — сказал несколько простых и сердечных слов на тему о том, что за Богом молитва, а за Царем служба не пропадают. Его громкий голос ясным эхом раздавался над ближайшей горой в направлении к Ляояну, и казалось, что эти звуки из нашего жуткого далека так и будут скакать с горы на гору к нашим родным и близким, в нашу бедную, дорогую отчизну для того, чтобы и вы все, родные, услыхали их...
После молебна генерал Бильдерлинг провозгласил тост за здоровье Государя, и оркестры двух полков грянули «Боже, Царя храни!» Темпераменты обоих капельмейстеров оказались совершенно разными: один вел тор. жественным «andante», другой — радостным, ликующим «allegro». После первых же звуков, вместо чудного величественного гимна послышалась трудно понятная какофония. «Так-то, — подумал я, — и наши русские сердца, даже одинаково преданные своему Царю, бьются и звучат совершенно по-разному, и что из этого получается?! А когда в тот же хор вплетаются еще души, настроенные не на наш гимн, а на «Wacht am Rein», или марсельезу, или камаринскую?!» .
В 1 1/2 часов дня в 12-м полку был обед, на который и мы все были приглашены. Знаменитый полковой командир, полковник Цыбульский, необыкновенного, как говорят, хладнокровия в бою, — встречал гостей. Большой шатер был убран зеленью, скамейки — покрыты синей китайской материей; из солдатских палаток сделан второй шатер, в котором, за недостатком скамеек, были вырыты канадки: в них гост ставили свои ноги, садясь на землю, покрытую зеленью, и имея другую сторону канавки столом. Тем не менее, обед был обильный и яствами, и питьем, и тостами, и прошел очень мило и оживленно. Очень кстати выпал и на налу долю праздник — маленький отдых многим измученным душам; как чувствовалось это в различных речах и нр.!
Бильдерлинг оставался долго и сказал офицерам-хо- зяевам очень милое слово: «Однажды Наполеон расспрашивал своих приближенных, кто имел каких знаменитых предков. Один из них ответил, что он не имеет знатных людей среди своих предков, но постарается, чтобы потомки его имели такого. Вот вы, господа, являетесь такими предками, которыми потомки ваши будут гордиться», и т. д.
В ответ на тост за мое здоровье я просил слова и рассказал, как был поражен мужеством и терпением, с которыми раненые под Тюренченом переносили свои страдания, в глубоком убеждении, что они делают свое великое дело за Царя и Отечество. «Они умели биться, умели и страдать», — сказал я и предложил выпить за здоровье тех из тюренченских раненых, которые еще не поправились. Тост был встречен очень сочувственно; генерал Иванов поцеловал меня и предложил всем офицерам 12-го полка сделать то же, что и было очень мило исполнено, и я с удовольствием расцеловал этих скромных, но истинных героев в серых изношенных рубашках.
Пили и за здоровье иностранных представителей, из которых двое, в том числе и германский, отвечали на русском языке. Последний подчеркнул, что германская армия, особенно прусская, была всегда союзницей русской.
Одним из распорядителей обеда был очень милый офицер полка, сын полкового командира. Что чувствуют оба, отец и сын, когда вместе идут в бой?! Жутко мне поставить себя на их место...
...В Лянь-шань-гуани я познакомился с одним офицером, который в начале войны был помощником коменданта. Когда полк его, 24-й, пошел в поход, он, молодой Муж и отец малолетнего мальчика, отказался от своего сравнительно безопасного и выгодного места и попросился в полк. Там его тотчас же назначили на какую-то нестроевую должность, — он отказался, чтобы быть в строю. Покойный Келлер хотел взять его к себе в штаб, но он попросил командира полка, славного полковника Лечицюого, удержать его в полку — и получил роту.
В первом же бою на его глазах были убиты два его лучших друга, из которых один был ему специально поручен стариком-отцом. До тех пор он все желал войны, но тут с ним произошел переворот: он слишком наглядно увидал всю жестокость и мерзость ее. Когда он, после боя, представлял Келлеру остаток своей роты, человек в двадцать пять, и граф спросил его, где его рота, ему сдавило горло, и он едва мог проговорить, что она — вся тут!
XV. Врачи на войне
...При дальнобойности современных ружей и орудий всем врачам приходится работать под огнем, и, к чести их сказать, они все без исключения, как военные, так и наши, краснокрестные, повсюду ведут себя просто доблестно. Даже офицеры говорят, что в мирное время привыкли относиться к врачам, как к невоенным, а теперь убедились, что они такие же военные, как они сами, и столько же рискуют собой. Забираются наши врачи и на батареи, и один из врачей Евгениевского отряда, доктор С., временно бывший главным врачом одного из летучих отрядов, даже так увлекся, что вместе с офицерами высматривал японцев и просил в них стрелять. Он остался в восторге от действия артиллерии, работа которой, действительно, всеми признается безупречной.
Каждый из наших летучих отрядов заработал себе в частях, при которых действовал, самое лестное имя и самую сердечную благодарность; все свидетельствуют о их самоотверженности. Радостно и трогательно мне было вчера видеть, как сердечно и горячо относились в 12-м полку к уполномоченному Курляндского летучего отряда, барону фон-Хану.
Балтийские немцы, которых на войне здесь оказалось довольно много, вообще повсюду работают прекрасно: и Курляндцы, и Евангелический госпиталь, выделивший свой летучий отряд, и профессор Мантейфель со своими учениками, и врачи отряда П. В. Родзянко, тоже из балтийских провинций, наконец, Русско-Голландского отряда, — все внушают к себе самое искреннее уважение и тем, конечно, что они приехали, и тем, как они себя держат и как работают. Здесь совсем не проявляется у них то, что меня обыкновенно так обижает с их стороны — это презрение к русскому человеку, презрение, которое и было, по-моему, причиной враждования с ними. Здесь, как они сами заявляют; научаешься уважать русского мужика, а раньше многие из них его, пожалуй, и в паза не видали.
Не помню уже, писал ли я тебе, что, памятуя свои обязанности заведующего медицинской частью Красного Креста, я, во время боя под Вафангоу, не хотел упорствовать в том, чтобы сидеть за фельдшера. Коща пришел военный фельдшер с другого перевязочного пункта, я спросил его, не может ли он за меня остаться, — он сказал, что должен спросить своего врача. Разумеется, я послал его к врачу, но он больше не возвращался.
Прибежал потом, запыхавшись, на гору ко мне профессор Цеге-Мантейфель с двумя санитарами и носилками.
— Говорят, у вас много раненых? — спрашивает он.
— Нет, — говорю, — и вы, пожалуйста, уходите.
Глядя на его огромную фигуру в большом белом шлеме, я думал, что по нему тотчас же откроют только что затихший огонь.
— А вы что же здесь делаете? — спрашивает он.
— Я сижу за фельдшера, который ранен.
— Так я вам пришлю своего.
— Отлично, — говорю, — присылайте.
— Ах, нет, — вспомнил Мантейфель, — ведь он у меня совсем в другом отряде. Ну, я останусь за вас.
— Ну, нет, этого я не могу позволить; это я, терапевт, могу остаться за фельдшера, а вы, профессор хирургии, нужны на перевязочном пункте подальше. Дайте мне только, пожалуйста, папирос, потому что мои — на исходе, а сами уходите.
Так и проводил его. Никогда не забуду я ему этих папирос...
У нас здесь пока затишье продолжается, объясняемое разными слухами, но, может быть, поддерживаемое дождями, которые опять зарядили, особенно сегодня. Быть застигнутым ими здесь — мне одно удовольствие, но мне уже становится стыдно, что я так долго отдыхаю. Неясно тоже вижу, почему меня оставляют здесь в покое.
P.S. 3-е августа 1904 года. Ночью получил телеграмму от Александровского из Ляояна: «Жду тебя с нетерпением». Завтра выезжаю.
Е августа 1904 г. Ляоян
На днях, кажется, опять поеду в Харбин разбирать одно дело. Много у меня таких «дипломатических» поручений, — надо бы как-нибудь и о них рассказать.
Удручен я ужасно сведениями о нашем флоте. Если он погиб, погиб и Артур, быть может, — погибла и кампания, особенно, если в Петербурге пойдет внутренняя передряга.
Е августа 1904 г.
Вот и опять я еду в Харбин. Туда приехал второй Георгиевский отряд, приехали бактериологические отряды «имени С. П. Боткина», снаряженные Комитетом Великой Княгини Елисаветы Феодоровны, приезжает лазарет для сестер, посланный Императрицей Марией Феодоровной.
Еду с удовольствием, рассчитывая, что ничего не пропущу на юге, и радуясь встрече с М. Необыкновенно приятно здесь, на чужбине, знать, что увидишь искренно, сердечно расположенного к тебе человека, так исключительно расположенного, как милый М.
Должен, впрочем, сказать, что на этот раз я попал и в Ляоян, действительно, как домой: не в пример предыдущим разам меня ждала хорошая комната, которую я разделяю с другом своим, уполномоченным Г.
В Георгиевском госпитале нашел ряд больных из персонала: доктор Ш. болен брюшным тифом; сначала он был легкий; но вторая волна посильнее; переносит он его очень удовлетворительно; сестра Л, проделывает совсем серьезный тиф, но к моему отъезду температура стала спадать; студент О. тоже в тифе, теперь ему получше; наконец, делопроизводитель Ж. — тоже, но и у него дело идет на улучшение.
XVI. Бомбардировка Ляояна
Е сентября 1904г. Мукден
Ехал я в Ляоян, как писал тебе с дороги, с большим волнением. Уже в Мукдене слышалась пальба, на станции Шахэ ясно видны были и дымки орудий и снарядов.
Мы добрались до Ляояна в среду, 18-го августа. Много физиономий переменил он на моих тазах: застал я его скромной и довольно безлюдной резиденцией «папаши» Линевича, как называют офицеры своего любимого старика-генерала; присутствовал при встрече Командующего армией Куропаткина и при последовавшем затем оживлении этого городка, приковавшего к себе внимание всего мира; видел его, наконец, совсем опустевшим большим этапом, когда Командующий перенес свою квартиру на юг, и Ляоян стал только отголоском былого и местом отдохновения замученных и изнервничавшихся офицеров.
18-го августа я нашел его в совершенно новом, боевом наряде. Должен признаться, что этот наряд уже тогда произвел на меня впечатление дорожного костюма; как будто воин облачился, чтобы выступать. Несмотря на отсутствие Командующего, который уже был на востоке, оживление на станции было чрезвычайное, но с характером железнодорожной лихорадки, в смысле немецкого «Rcisefieber» (Чемоданное настроение (нем. разг.)). Наш санитарный поезд ожидался с нетерпением, сам Ф. Ф. Трепов встречал его и тотчас же приступил к деловым переговорам с комендантом и главным врачом поезда. На платформе ходила масса военного народа со спешными движениями и деловыми серьезными лицами. На станции, около станции, в городе, на нашей окраине (около Георгиевского госпиталя) развевались новые флаги с красным крестом, виднелись новые колонии палаток.
Громкий многоголосый говор станционной толпы казался виртуозными вариациями правой руки под односложный аккомпанемент левой, в виде гула орудий, заставлявшего всех невольно повышать голос. Разыгрывалась сложная боевая симфония...
Со мной приехали сестры и врачи, и я поспешил в наше Управление, чтобы узнать положение дел и получить распоряжения. Там я застал только инвалидов: генерала Р. и нашего уполномоченного, П. П. В., тоже свалившегося с лошади и повредившего себе колено; остальные были на позициях. Я попросил свою лошадь, — оказалось, что на ней уехал мой казак; другой не осталось, да и куда было ехать? — я не знал, на каких позициях идет бой; к тому же приехал санитар, объявивший, что сейчас возвращается Александровский. Тем временем канонада достигла своего апогея, гром орудий стал непрерывным: мы отбивали отчаянную атаку японцев с высокой горы впереди Ляояна. Мы удерживали ее второй день и были довольны ходом дела.
Стали спускаться сумерки, стрельба поредела, приехал Александровский, усталый, серьезный, и велел тотчас же собрать санитаров, желающих ехать выбирать из траншей раненых.
Канонада совсем смолкла, наступила темнота, и с нею пришло известие, что раненых нужно убрать до 9 часов вечера, так как мы... отступаем: мы отдавали гору и переходили на форты, которыми давно окружен Ляоян.
Мы с М. пошли в Георгиевский госпиталь искать еще врачей, которые с перевязочным материалом и санитарами поехали бы за ранеными в деревню Маэтунь. Разумеется, Александровский и я ехали тоже. В Георгиевском госпитале застали транспорт в двести слишком раненых, в новом перевязочном пункте еще шли перевязки прежде доставленных.
Тем временем разразилась гроза со страшным ливнем, промочившим меня насквозь, и в несколько минут обратившим дороги в едва пролазную скользкую грязь, по шторой я двигался лишь с трудом, опираясь на руку М., но и то, наконец, поскользнулся, упал и чуть не свалил своего спутника. Когда мы добрались до нашего Управления, Сергей Васильевич уже изменил план, послал за ранеными только уполномоченного В. В. Ширкова с санитарами, так как в такой грязи и темноте немыслимо было делать перевязки, а мы с ним пошли на платформу нашего госпиталя принимать раненых с поезда, который должен был сейчас прийти с южных позиций. Вместе с тем мне необходимо было расспросить Александровского про все, что было сделано без меня, дабы войти в курс дела.
Оказалось, что, кроме ранее намеченных перевязочных пунктов в Георгиевском госпитале и на этапе, — в городе развернулся Евгениевский госпиталь, снова отлично оборудовавший полученный дом, опустевший за выездом какого-то Правления; около станции — земские отряды, которые предполагалось поставить в ближайшей деревне, оказавшейся, однако, под сильным расстрелом; наконец, на разъезде, в расстоянии полуверсты от северного семафора, были поставлены два подвижных лазарета, куда отсылались из наших городских госпиталей все легкораненые. Разъезд этот уже стал называться Ляояном №2; из него шла усиленная эвакуация раненых, помощью всегда стоявших там теплушек.
Мы спешно приняли привезенных раненых, чтобы поскорее освободить железнодорожный путь для подвоза снарядов. «Если я буду иметь возможность, — сказал, будто, Куропаткин, — я вывезу всех раненых; если же мне нужны будут снаряды, я сперва их подвезу, а потом буду вывозить раненых», — и это, разумеется, совершенно правильно, так как эти снаряды защищают и этих самых раненых. Сергей Васильевич поехал к Трепову, а я пошел в госпиталь Мантейфеля и Галле, куца были направлены вновь прибывшие раненые.
Два больших керосиновых факела освещали подходившие носилки и двуколки, в перевязочных шла нервная работа над несчастными окровавленными солдатиками, большая палата барака была заполнена страдальцами. Да, уже это не Тюренчен!
Вот они, ничем не скрашенные ужасы войны!.. В воздухе стояла ужасная, подавляющая какофония стонов. Налево стонет без сознания раненный в голову; рядом другой — в полном сознании — громко жалуется на боль; впереди кличет тебя несчастный, прося глоток воды; направо — раненный в живот жестоко страдает оттого, что не может выпустить жидкость, его распирающую... Кого напоив, к кому направив сестру или ординатора, я, совершенно удрученный, подавленный, пошел домой.
Каюсь, вид раненого японца в своем кэпи среди всех этих мук мне был неприятен, и я заставил себя подойти к нему. Это, конечно, глупо: чем он-то виноват в страданиях наших солдатиков, с которыми он их разделяет! — но уже слишком душа переворачивается за своего родного...
Сергей Васильевич привез известия, подтверждавшие наше отступление с доминирующей горы, — опять, казалось, ничем не вызванное и непонятное.
XVII. Эвакуация Ляояна
Поспав часа четыре-пять, мы, проснувшись, были удивлены затишьем. Как будто и войны нет. Яркое солнце озаряло наш милый садик, где не было видно крови и не слышно было стонов, кругом царили тишина и, казалось, полный мир. Сергей Васильевич решил, что мне непременно нужно поехать отыскивать новые места для перевязочных пунктов севернее Ляояна, стал отчаянно торопить меня, а когда я уехал (верхом, конечно), послал за мной еще Михайлова с целым штабом: уполномоченного, студентов и санитаров с флагами Красного Креста.
Как прогулка, поездка была очень приятной. В ближайшей деревне я нашел прелестную усадьбу богатого китайца, окруженную каменной стеной, с хорошими фанзами, чистыми замощенными большими плитами дворами, садиками и огородами. Мы все съехались в ней и на ней сошлись: ее выбрал бы и каждый из нас в отдельности, тем более, что другой такой и не было в деревне. Отпустив домой весь лишний персонал, Михайлов поехал со мной на 101-й разъезд, — конечная цель нашего путешествия, верстах в двенадцати от Ляояна. Заняв и там несколько смежных фанз, мы зашли к будущим соседям, врачам дивизионного лазарета, где нашли старых знакомых и выпили чайку. Казалось, мир продолжался, несмотря даже на орудийные выстрелы, которые стали изредка долетать до нас со стороны Ляояна. Вот прошел мимо нас товарный поезд. С ранеными? Нет, почти пустой, с чьим-то скарбом. Значит, раненые не прибывают — слава Богу! Еще поезд, — опять без раненых, тоже пустой. В одном из товарных вагонов замечаем нашего правителя канцелярии, который уже дня два назад сложил ее и дневал и ночевал на ней в товарном вагоне. Весело раскланялись и едем еще искать помещений, — так как Сергей Васильевич просил занять все свободные фанзы. Поражаемся, однако, что подходят все еще и еще поезда, устанавливаясь цепью один за другим на пути, за невозможностью проехать.
— Да ведь это отступление, — догадывается Михайлов. — Ляоян очищается!
На поезде, остановившемся на разъезде, замечаю врача одного из земских отрядов и подъезжаю к нему.
— Что делается в Ляояне? — спрашиваю.
— О, станция обстреливается, одной сестре Харьковского отряда ноги оторвало, врача ранило. Все вывозится.
Этого и следовало ожидать. Отступая на переднюю линию наших фронтов (а их было, если не ошибаюсь, три вокруг Ляояна), мы еще далеко не отдавали города, но, очистив доминирующую гору, мы передали ее японцам и тем поставили себя под расстрел. Говорят; будто на этой горе утром появился японец с белым флагом. Пока у нас рассуждали, стрелять в него или нет, он скрылся, а вслед за этим неприятель поднял на гору свою артиллерию и начал нас громить.
Взволнованные известиями, мы с Михайловым поскакали в Ляоян и, помнится, всю дорогу мы с ним были единственные, ехавшие в этом направлении. Когда встретившийся нам врач узнал, куца мы едем, он уцивился.
— Там страшно, — сказал он.
И все шло нам навстречу: арбы, двуколки, верховые, солдаты, китайцы, — все это тянулось нескончаемой смешанной унылой чередой, будто шествие умерших на тот свет.
Канонада становилась все громче и злее.
На станции Ляоян №2 мы нашли аккуратно сложенное имущество Евгениевского госпиталя, убранное из города уже под огнем, когда снарядом была попорчена крыша их дома. Впоследствии Александровский рассказывал, что, ковда он приехал к Евгениевцам в эти опасные часы и предложил вынести самое для них дорогое, — через несколько минут появились врачи, неся на руках гроб с телом умершего у них офицера (раненые были все уже эвакуированы).
Когда мы подъехали к Георгиевскому госпиталю, он собирался выносить своих раненых на платформу.
— А госпиталь ты сворачиваешь? — спрашиваю Давыдова.
— Приказаний никаких не было.
Я попросил, чтобы, вынеся всех раненых и больных, он свернул госпиталь, согласно распоряжению Ф. Ф. Трепова, и пригласил бы сестер укладывать свои вещи. А они ходили по госпиталю, будто он заколдован от снарядов, и продолжали свое святое дело, не замечая, казалось, что опасность все к ним приближалась.
Настал темный южный вечер. Раненые и больные заняли вплотную нашу платформу и подход к ней и ждали поезда.
Я вернулся в госпиталь поторопить сестер и пошел по палатам. Они были еще всем оборудованы: стояли кровати с помятым бельем и одеялами, тут и там — подкладные судна, на столах кружки, было, словом, все, кроме образов. Опустевший госпиталь производил впечатление только что умершего человека: он еще весь тут, и теплый и мягкий, но жизни в нем нет. Я аукался с темнотой, боясь, не затерялся ли кто из тех восьми или девяти сот человек, которые помещались в этой огромной усадьбе, — и молчание было гробовое... Грустный, могильный обход! Давыдов предложил зайти в церковь, пустой покинутый шатер, и мы с ним в последний раз помолились в Ляояне; это было что-то вроде литии над трупом много поработавшего госпиталя.
Тем временем выяснилось, что поезда нам уже не могут подать к платформе, и нужно нести больных и раненых к Ляояну №2. Несмотря на темноту, обстреливание продолжалось, и снаряды ложились все ближе. Они долетали уже до деревни, в которой было наше Управление, падали в общежитии приезжавших и резервных врачей и сестер, в так называемом «красном доме», и вот- вот должны были ударить в госпиталь или платформу. Больные чувствовали это и волновались, — каждый боялся быть оставленным.
— Меня, меня, ваше высокородие, возьмите, — я не могу ходить...
Кто только мог, тот уползал пешком; приходилось ловить тех, кому это было вредно.
— Всех, всех унесем, родной...
Бац! — разорвалось неподалеку.
— Потушите огни, фонари потушите! — раздается громкий голос капитана К.
Продолжаем переноску в полном мраке, почти ощупью, затем с фонариком, светящимся только с одной стороны. Сестры Е. Н. Игнатьева и только что овдовевшая Хвастунова и Тучкова все время тут же, на платформе, помогают, успокаивают нетерпеливых и решительно отказываются уходить, пока все не унесены.
Сама по себе канонада на таком расстоянии после батареи не производила на меня никакого впечатления, но я ужасно боялся, чтобы какой-нибудь подлый осколок не задел нечаянно сестры или кого-нибудь из раненых или больных. Существует рассказ, будто так и случилось, и один из наших раненых был вторично ранен у нас на платформе, но я отношусь к этому скептически, так как все время толокся на ней и не видал этого, а видел, как один военный врач перевязывал на ней только что раненного, действительно, кажется, совсем близко от платформы.
Слава Богу, наконец всех унесли! Бегу опять в госпиталь. Там все еще сидят сестры, доктор С. угощает их консервами из груш. Я поручаю ему провести их на Ляо-ян №2, и после настойчивых понуканий они уходят, остается один Давыдов.
Я подсаживаюсь к нему на камешек, и мы раскуриваем меланхолическую папироску. Пришли солдатики выносить вещи; я снова забегаю к Мантейфелю и Галле, чтобы посмотреть, не везут ли еще раненых, и, в случае чего, направить их прямо на Ляоян №2. Наконец, добираюсь и я туда, ожидая найти больных уже нагруженными или даже уехавшими. Оказывается, они все здесь, расставлены в палатках двух наших подвижных лазаретов, военных госпиталей и прямо на воздухе между шатрами, разочарованные, что они так мало подвинулись.
— Когда же наш поезд придет? Да придет ли он?.. Живьем попадемся «ему»...
— Да нет, что ты! Увезем всех вас, а не то с вами останемся, да и не идет «он» сюда вовсе, — стараешься их успокоить.
— Да «он» то не придет, а снаряды-то «его» долетят, — говорят несчастные, измученные страдальцы...
Настала эта мучительная ночь ожидания поезда.
«Что, — думаешь, — встанет солнце, осветит неприятелю эти шатры, да как катнет он по ним и по железнодорожному пути, вдоль которого вытянуты эти ряды носилок, что будет тогда?!»
На разбросанных ящиках и чемоданах, в самых разнообразных и неудобных положениях, спят и дремлют усталые и озябшие от утренней свежести сестры и врачи. Мы с сестрой Л. Б. уселись на какой-то ящик очень удобно, но к нам подсел кто-то чужой.
— Пересядем, — говорит Л. Б., и мы переходим. Едва, однако, она хотела присесть на наш соблазнительный диван, как из-под него поднялась красивая, грустная голова нашего священника, о. Николая Курлова, который захворал тифом и, тоже ожидая поезда, с головой закутавшись в бурку, пристроился на груде чемоданов. Было и смешно, и страшно неловко, и жаль мне стало ужасно беднягу, такого одинокого и беспомощного в своей тяжелой болезни.
Представь себе, сегодня (8-го сентября) я узнал, что он, бедный, не перенес ее и от прободного воспаления брюшины скончался. Эго был хороший, увлекающийся человек, заботливо и сердечно относившийся к раненым и все записывавший их откровенные и бесхитростные рассказы. Мне больно подумать, что этот семейный человек (у него жена и трое маленьких детей, которые без него хворали дифтеритом, а он в Ляояне ужасно этим волновался) умер совершенно один, где-то в Куанченцзах.
Когда я в ту ночь тревожного ожидания в Ляояне №2 сидел и беседовал с одним из врачей и студентом Ф., к нам подошел интендантский чиновник и рассказал, что днем, около продовольственного пункта в Ляояне, трое из их служителей были ранены, и он просил нас их убрать. Очень характерно, что сам он, уходя оттуда, не позаботился об этом, а теперь ночью, нас, находящихся за три-четыре версты и при своем деле, об этом просит. Конечно, я бы охотно сейчас же за ними отправился, но я не мог отлучиться, ожидая с минуты на минуту, в худшем случае с часу на час, прихода поезда, в который я должен был грузить раненых. Великодушный интендант
отошел, очень неудовлетворенный, казалось, даже негодующий на равнодушие или малодушие Красного Креста. Мы сделали, однако, попытку воспользоваться носильщиками и носилками дивизионного лазарета, так как мои собеседники собрались идти за ранеными, но дело не выгорело, и все остались.
Когда стало чуть-чуть рассветать, пришли из нашего Управления Александровский, Кононович и другие. Пришел и генерал Трепов, — стали ждать все вместе. Больные поуспокоились и большею частью спали, а я боялся подходить к ним лишний раз, когда поезд упорно не шел, и каждую минуту могло начаться обстреливание.
Наконец, пришел желанный и, по счастью, всех вместил. С тем же поездом поехали сестры и врачи Георгиевского госпиталя. Остался только весь персонал Евге- ниевской общины со всеми сестрами и все имущество ее за недостатком мест и вагонов; имущество же Георгиевского госпиталя находилось частью на платформе, а частью еще в самой усадьбе, — ради него задержался и Давыдов.