Национальные образы здоровья и болезни (анализ представлений о здоровье и болезни в древнерусской культуре)

Выделив устойчивые эталоны, мы охватили лишь один из уровней социокультурной регуляции здоровья — уровень эталонной основании или социокультурных матриц, формирующих социальные представления. В данном случае мы имеем дело с обобщенными и широко применимыми схемами, определяющими характер и направленность интерпретаций феноменов здоровья и болезни. В то же время можно предположить, что здоровье населения регулируется в соответствии с определенными представлениями и эталонными образцами, имеющими сугубо национальную (или этническую) специфику. Они составляют второй уровень регуляции; в качестве регуляторов здесь выступают национальные образы и этнические стереотипы, которые условно могут быть объединены в “локальные” эталоны здоровья, имеющие значение лишь в пределах конкретных национальных или этнических групп.

В этой главе мы попытаемся исследовать такой частный “локальный” эталон здоровья, определивший характер национальных представлений о здоровье и болезни, складывавшихся в ходе исторического развития русского народа и его культуры. Ставшие предметом нашего анализа, представления не были включены в законченную философскую систему или научную концепцию, однако кристаллизовались и нашли яркое, символическое выражение в живом русском языке. Со времен В. Вундта, Л. Леви-Брюля и Э.Дюркгейма коллективные представления и формы мышления, “дух народа” и его ментальность неоднократно исследовались по тем трансформациям, которые были произведены ими в структуре языка. Следуя этой традиции, мы обращаемся к русскому языку как к источнику психологических знаний о русском народе, надеясь найти в живых и изменчивых языковых формах отражение специфически русской трактовки здоровья и болезни.

“История всякого языка отражает социальную историю его народа; корневые слова языка показывают, какие предметы были самыми важными для народа в период формирования его языка. Словарный запас языка показывает, о чем думает народ, а синтаксис — как думает. Язык наиболее точно характеризует народ” [99, с. 555]. Кроме того, как полагал В. Гумбольдт, “каждый язык есть своеобразное мировиденье...”. В наши дни не принято говорить о “духе народа”, однако мы можем констатировать, что имеет место такое ментальное образование, как “национальная картина мира” [50, с. 36], отдельные составляющие которой выступают в качестве этнически специфичных модификаций или инвариант общечеловеческих ценностей, эталонов, моделей и других социокультурных универсалий. К числу таких инвариант и относятся рассматриваемые нами национальные представления о здоровье и болезни, специфичные для древнерусской культуры. Исследование этнических представлений (стереотипов) на материале устойчивых языковых конструктов требуется для того, чтобы по возможности полно раскрыть те системные семантические связи и отношения, которые заложены “в свернутом виде” в самих понятиях “здоровье” и “болезнь”. Анализ смысловых метаморфоз этих понятий, а также соотносимых с ними семантических образований позволит охватить единым исследовательским взглядом обширное семантическое пространство, в котором понятие “здоровье” (в различных его аспектах) разворачивалось и видоизменялось в ходе культурно-исторического развития русского народа.

Итак, мы переходим от рассмотрения устойчивых и универсальных социокультурных эталонов, которые относительно независимы от национальной или этнической специфики восприятия, к исследованию феноменов более узкого значения, а именно тех эталонных представлений, которые регулировали оздоровительную практику конкретного народа, не выходя при этом за границы, очерченные его культурным своеобразием. С некоторой долей условности мы можем назвать эти представления национальными образами здоровья и болезни. Мы можем увидеть, как в этих представлениях элементы проанализированных нами универсальных эталонов, часто заимствованные из различных (прежде всего, византийских) культурных источников, причудливо сочетаются с национально специфичными идеями, верованиями и символическими построениями, отражающими неповторимый уклад жизни русского народа на разных этапах его становления. Язык, подобно зеркалу, отражает все своеобразие этих представлений. Уже в тех исконных значениях, которые заключены в русских словах “здоровье” и “болезнь”, заложен глубинный смысл и символизм, раскрытия которого достаточно, чтобы посредством современного научного языка реконструировать древнерусскую концепцию здоровья.

Приступая к анализу представлений, заключенных в древнейших языковых формах (таких, например, как приветствие “Здравствуй”), обратимся к исследованию крупного отечественного лингвиста и филолога В. В. Колесова “Мир человека в слове Древней Руси”. Автор замечает: “В древние времена слово здоровьене имело еще привычного для нас значения, произносилось иначе — съдоровъи значило “крепкий, как дерево”; употребление его по отношению к человеку было не более чем метафорой” [95, с. 94]. Съдоровъпо происхождению связано с выражением su-dorv-o, что буквально значит: из хорошего дерева” [95, с. 211]. Известные с древнерусских времен приветствия “Здорово!”, “Здравствуй!” образовались из пожелания быть твердым и крепким, “как лесное дерево” [там же].

Аналогичные данные мы находим в статье Н. Е. Мазаловой “Народная медицина в традиционной русской культуре” [117, с. 478— 489]: “В русских обрядах и верованиях сохраняются представления о здоровье как о чем-то вещественном, что можно получить от природы. Существуют представления о взаимосвязи человека и дерева. Деревья считаются носителями жизненной субстанции, которая при передаче человеку трансформируется в его жизненную силу и здоровье. По-видимому, это один из архаических пластов представлений о здоровье, о чем, в частности, свидетельствует этимология слова: “здоровье” (общеслав.) от dorvъ — “дерево”; первоначальное значение слова “здоровье” — “подобный дереву” (по крепости, высоте).

Здесь уместен вопрос: почему люди Древней Руси желали друг другу быть именно “как дерево” и что это означало?

Сделаем несколько предварительных замечаний.

“Средневековое сознание предпочитало метафору, т. е. перенос признака с одного предмета на другой по принципу сходства. Поэтому каждое древнее слово по исходному своему смыслу является мотивированным, и в результате реконструкции мы всегда можем сказать, что именно лежит в основе данного исходного представления” [95, с. 13]. Таким образом, перенос значимых признаков, осуществляемый при метафорическом образе мышления, всегда имеет скрытый культурный и психологический смысл, который выявляется при анализе метафоры и характеризует специфику конкретной культуры и национальной психологии. Сознание человека всегда фокусируется, прежде всего, на жизненно значимых для него признаках предметов и явлений. “Определенные же признаки предметного мира раньше всего выявляются в действии, в столкновении человека с предметом, на котором останавливается его внимание” [там же, с. 12]. Соответственно, процессы и явления как внешнего, так и внутреннего мира привлекают внимание человека лишь в том случае, если несут в себе нечто действенное и, одновременно, отличающееся от обычного (привычного). Синкретичное восприятие древнерусского человека не выделяло привычные — естественные и нормальные (т. е. “здоровые” в современном понимании) ощущения. “Здоровый” человек в “здоровье” не нуждался и потому не выделял его как особую проблему или понятие. В древности здоровье, по-видимому, не воспринималось как личностная характеристика — оно как бы существовало вне человека: его можно было не только желать и просить, но и приносить или дарить; это скорее награда, дар, нежели постоянное свойство человеческой природы. Здоровье необходимо было “приложить к больному”, тогда как действительно здоровый человек и без него был крепок, “как дерево”, и о здоровье не задумывался [там же, с. 96]. Так что пожелание “Здравствуй!” предполагало нечто, принципиально отличное от того самоощущения, с которым мы связываем здоровье (в привычном для нас смысле этого слова). “Быть крепким, как дерево” означало в древние времена нечто большее, нежели просто “хорошо себя чувствовать” или “нормально функционировать”.

Теперь попытаемся прояснить символическое значение дерева в русской культуре. В истории “растительного символизма”, связанного с образом дерева, можно выделить два момента:

1. У древних любое дерево вообще обозначалось словом дуб (dobъ). Как утверждает Колесов, в одном лишь «Словаре русских народных говоров» собрано чуть ли не две сотни слов, образованных от корня «дуб» и имеющих самые различные значения. «Развитие представлений русича о лесе, царстве лесном, о силе лесной каким-то образом отразилось в истории этого корня. На семантическом развитии этого слова можно было бы показать всю историю славянской культуры» [95, с. 211]. Понятие «дуб» изначально было многозначным и представляло собой смысловой синкрет, одновременно обозначая и отдельное дерево, и лес в целом. «Даже сегодня в самом слове «дуб» мы осознаем такие противоположные значения, как «твердость» и «тупость», потому что выражения крепок как дуб и просто дуб рождают в нашем сознании разные образы…» [95, с.211]. Но главное в том, что « и собирательность леса, и монолитность дуба понимались нерасчленимо, как не имеющие границ и подробностей своего состава…»[там же, с.211]. В древности самой общностью наименования как будто старались показать, что «лес или дуб (дерево) – это нечто цельное, что не дробится на части, а представлено слитной массой, как враждебное, чужое, непокоренное»[там же, с.210].

2. Со временем старинное слово «дуб» связали с названием священного для язычников дерева, но случилось это довольно поздно, после того, как появилось множество слов, позволяющих различать породы деревьев по их хозяйственным качествам.

Рассмотрим более подробно древнерусский синкрет “дуб — дерево — лес”. Для Древней Руси это одно из важнейших понятий, или центральный символ, так как до XI века лес был воплощением внешнего мира — всего, что окружает мир человека, питая, наставляя его, и в то же время может угрожать и быть губительным, что близко подступает к дому, однако противоположно и порою враждебно ему. Именно в этом, полном опасностей мире древние русичи постепенно формировали свой особый жизненный уклад, наблюдая “удивительный порядок в протекании природных процессов, регулярное повторение великого цикла, вернее, циклов природных явлений” [183, с. 159]. Кроме того, лес поставлял древнерусскому человеку основной материал для обустройства его жизни.

Между деревом-лесом и древним человеком существовала некая глубинная связь, “мистическая сопричастность” или партиципация, что, по теории Л. Леви-Брюля, согласуется с основными законами архаического коллективного сознания. “До настоящего времени в некоторых северорусских деревнях сохраняется обряд посадки дерева на новорожденного... Цель этого обряда — установить связь между деревом и человеком. Во время посадки дерева читается заговорная формула, в которой содержится пожелание человеку быть таким же сильным и крепким... Изменения, происходящие с деревом, свидетельствовали о том, что подобные изменения вскоре коснутся человека... Существовали обряды передачи человеку силы и крепости дерева прикосновением его веток. В вербное воскресенье людей и скотину били веточками вербы, произнося при этом заговорную формулу с пожеланием: "Не я секу, верба секет. Будь здоров". Считалось, что мытье в бане с березовым веником в праздник Иванов день (24 июня) обеспечивает здоровье на весь год” [117, с. 479].

О специфике русского восприятия дерева (леса) пишет Георгий Гачев в книге “Национальные образы мира”. Главную особенность он усматривает в том, как своеобразно преломляется в сознании русича феномен Мирового Дерева — универсальный мотив мировой культуры. Оно встречается повсюду как “интернациональная модель”. Однако акценты у разных народов проставлены по-разному: в Германии — “Ствол” — “штамм” задает смысл. В Польше в той же модели Дерева Листва важнее ствола. Польская Липа (от листвы) или галльский Дуб (друидов), готическое древо Ель — таковы европейские “древесные” символы. “В России же не одиночное древо, но Дерево как Лес является моделирующим. Артель и собор дерев... одиночное дерево в русском сознании — это сиротство, как и личность отдельная — малозначительность... Дерево (Лес) — и Бог, и человек: идея и воплощение” [50, с. 270].

Как мы видим, именно лес, этот опасный и в то же время питающий внешний мир, предъявляет человеку идеальный образец его личности, которая должна быть крепкой и цельной, “как хорошее дерево”. “Лес — нечто живое, тот же род, только враждебный” [95, с. 210]. Само общеславянское понятие “род” имеет “лесное”, растительное происхождение. (Первоначально “род” — ordъ, производное от той же основы, что и “рост”, “расти”. Род буквально — “то, что выросло, выращено”. Того же корня латинское слово “arbor” — “дерево”.) Как Космос для эллина, Лес для древнего русича был чем-то эталонным и, вместе с тем, живым, одушевленным. “Этимология слова позволяет восстановить исходный образ, лежащий в основе именования леса: это представление о постоянно растущих побегах, листьях, коре, ветвях. Они выбились из почвы, лезут из стволов, буйно смешались, сплелись вершинами и корнями” [95, с. 21]. Обобщая, можно сказать, что для древнерусского сознания дерево не было чем-то отдельно растущим и значимым в своей отдельности, но всегда предполагало лес, так же как и человек выступал не отдельно, но отсылал к своему роду, являясь его представителем. Лес в его нерасчленимом единстве выступал как природный аналог или символ рода; как лес, так и род в сознании древнерусского человека являли собой слияние единичного и общего в нечто, одновременно, монолитное, цельное и растущее, живое.

Под влиянием образа леса (дерева — дуба), как основного олицетворения внешнего природного мира, складывался и национальный характер — настолько длительным и глубоким было воздействие лесного окружения на эмоции, впечатления и нрав древнего русича. Бытописатель Древней Руси И. Забелин заметил по этому поводу: “У лесного человека развился совсем другой характер жизни и поведения, во многом противоположный характеру коренного полянина. Правилом лесной жизни было: десять раз примерь, один отрежь”. Отмечая особенности русского национального характера, Г. Гачев сравнивает (противопоставляет) человека — животного и человека — дерево: “Юрта кочевья — из шкур и кошмы; пища — из животных: мясо, молоко; тепло и свет — от сала и жира их. И человек живет в шкуре животного — и в нем животная — низовая — душа и, естественно, плотская жизнь: глаза черные, страстные, тело полом сочится, ибо животные все — половы. Поэтому видеть женщины — даже куска тела ее — не может: возгорается! — и чтоб предохраниться от повсю-минутного истечения и сгорания, женщину с глаз долой: чадрой-паранджой снизу доверху она прикрыта, включая и лицо, и верхнее отверстие — рот.

Жилье из дерева говорит о ближайшем соседстве человека не с животным, а с растительным царством. Тип поселения — деревня. Дом из дерева, изба, сруб. По В. Далю: изба — истопка, истпка, истба, изба. Значит: и стены из дерева, панцирь, шкура человеческая — и нутро: огонь — свет и тепло — тоже деревянный, а не жирно-сальный. Значит, излучает из себя лучина — луч, свет солнечный, воздушный, горний (тогда как свет от жира-сала — свет утробный, огонь геенский, адски-сковородочный). Дерево в сродстве с человеком — тем, что вертикально: от земли к солнцу тянется, есть срединное царство между небом и землей, и крона его — голова, а ноги — корни. И его жизнь — неподвижное вырастание во времени, сосредоточение — податливость и самоотдача. Соответственно, и человек, в лесу, от леса, при деревне и деревом живущий (тот, что лыком шит), — более светло-воздушен, чем земен; ритм его жизни более связан со временем и циклами: ведь если животное всегда равно себе — один вид имеет, то дерево — то земно и сочится, то голо, и лишь еле-еле душа в теле теплится под коркой: долготерпение ему пристало, чтоб когда-то еще стать атаманом — ждать своего часа.

Животное само движется, а мир стоит. Для дерева наоборот: все кругом исполнено движенья, а оно незыблемо — зато чутко ветры слышит, тогда как животное полно собой, себя, свое нутро в основном слышит, эгоистично...” [50, с. 270—271].

“Дерево имеет очевидный контрапункт времени: оно расцветает вместе с весной и облетает осенью — в этом смысле его цикл связан с землей и временами года. Но оно стоит много лет, сотни, тысячу — и смерть его не видна человеку, так что для человека дерево — практически бессмертное тело отсчета (Мировое Древо, Древо Жизни).

Ритм жизни древесных народов — спокойный, неторопливый: спешить некуда, пределов нет, есть всходы. Итак, это от дерева добродетели русского человека: "стойкий характер", "терпение"” [там же, с. 271]. “Естественный русский город — Москва: “большая деревня” — то есть тоже по образу и подобию Дерева. Тот же темпоритм Времени, близкий к Вечности” [там же].

Эта присущая русскому характеру стойкость дерева, способность выстаивать благодаря крепости в любой сезон и при любых обстоятельствах, склонность к устойчивости и закоренелости сохранялась, несмотря на исторические метаморфозы. Подтверждение этому находим у российского историка Н. И. Костомарова в его работе “Очерк домашней жизни и нравов великорусского народа в XVI и XVII столетиях” (гл. XII. “Здоровье и болезни”): “В русском образе жизни было соединение крайностей, смесь простоты и первобытной свежести девственного народа с... изнеженностью и... расслабленностью...”. “С одной стороны, достоинством всякого значительного человека поставлялась недеятельность, изнеженность, неподвижность, [...] с другой стороны, русский народ приводил в изумление иностранцев своею терпеливостью, твердостью, равнодушием ко всяким лишениям удобств жизни, тяжелым для европейца [...]. С детства приучались русские переносить голод и стужу. Детей отнимали от грудей после двух месяцев и кормили грубою пищею; ребятишки бегали в одних рубашках, без шапок, босиком по снегу в трескучие морозы; юношам считалось неприличным спать в постели, а простой народ вообще не знал, что такое постель... русский простолюдин получал нечувствительную, крепкую натуру. На войне русские удивляли врагов своим терпением: никто крепче русского не мог вынести продолжительной и мучительной осады, при лишении самых первых потребностей, при стуже, голоде, зное, жажде. Подвиги служилых русских людей, которые открыли сибирские страны в XVII веке, кажутся невероятными. Они пускались в неведомые страны со скудными запасами, нередко еще испорченными от дороги, истратив их, вынуждены были по нескольку месяцев сряду питаться мхом, бороться с ледяным климатом, дикими туземцами, зимовать на Ледовитом море... Но как ни противоположным кажется образ жизни знатных и простых, богатых и бедных, натура и у тех, и у других была одна: пусть только бедному простаку поблагоприятствует счастье, и он тотчас усвоит себе неподвижность, тяжеловатость, обрюзглость богатого и знатного лица; зато знатный и богатый, если обстоятельства поставят его в иное положение, легко свыкнется с суровой жизнью и трудами. Прихоти были огромны, но не сложны и не изысканны. Небезопасное положение края, частые войны, неудобства путей и затруднительность сообщения между частями государства не допускали высшие слои общества опуститься в восточную негу: они всегда должны были ожидать слишком внезапной разлуки со своими теплыми домами и потому не могли к ним пристраститься; слишком часто приходилось голодать им поневоле, чтоб быть не в силах обходиться без пряностей и медов: слишком повсеместно встречали смерть, чтобы дорожить жизнью” [98, с. 77-79].

В описаниях Н. И. Костомарова просматривается исконный лесной (или “растительный”) образ жизни русского человека: так же деревья выносливы и неприхотливы в суровую пору и буйно пышным цветом расцветают весной, так же, сквозь все преграды, довольствуясь малым, повсюду пробивается и разрастается лесная поросль.

Итак, первый и основной признак, который древние русичи желали друг другу заимствовать у могущественного дерева — леса, это крепость, позволяющая выстаивать в любых жизненных обстоятельствах. Крепкий значит устойчивый и выносливый, а во внешнем своем облике, подобно хорошему дереву, высокий и могучий. Это исконное значение сохранилось в слове “здоровенный”. “Здоровенный, ровно из матерого дуба вытесан”, — так П. И. Мельников-Печерский характеризовал одного из своих заволжских героев. Крепкий — это “здоровенный”, физически сильный, но не только.

Теперь нам предстоит рассмотреть устойчивые понятийные конструкты, которые определяли сознание и жизнь древнерусского человека, образуя единое семантическое поле вокруг центральной диады “крепкий-здоровый”; практически все они выражались в растительных метафорах.

С характеристикой “крепкий” напрямую соотносится диада противоположных характеристик “старый — молодой”.

“Продолжительность жизни в древности определялась не по относительным датам рождения и годам, а по росту и силе человека; говорили о “возрасте” [95, с. 81]. Противопоставление молодого человека старому основывалось на той же растительной метафоре роста, возрастания. А применительно к дереву “расти” означает еще и “крепнуть”. Понятие “молодой” происходит от mold— “мягкий”; это обозначение, дающее представление о нежном и гибком, еще беззащитном существе, о неокрепшем зеленом ростке: “зелен виноград не сладок, млад человек не крепок” [168, с. 107]. На противоположном полюсе располагается понятие “старый” (от star — “крепкий”, т. е. зрелый [178, с. 747]); оно связано с представлением о “возросшем, зрелом, дошедшем до известного возраста” человеке [46, с. 36], т. е. предполагается “физиологическое возрастание и законченная зрелость” [95, с. 82]. “Старый” — это старший в роду, тот, который в случае надобности становится первым. Возрастные характеристики человека всегда находились в прямой зависимости от тех социальных функций, которые человек определенного возраста выполнял в конкретном обществе. В какой-то момент потребовалось обозначить отдельным словом зрелого, уже не маленького (только что появившегося в роду), но еще не состарившегося члена рода, наиболее важного для племени человека, который становился опорой общества; так появилось слово муж: — взрослый, крепкий мужчина, свободный и мудрый, супруг и отец. Как свободный член племени “муж” противопоставлен “отроку” (тому, кто не имеет еще права голоса на совете: от-рок-ъ, ср. отреч-ь) и “холопу” — рабу, взятому в плен.

На Руси долго сохранялось свойственное древним славянам безразличие в отношении пола, социальной свободы, степени духовного и физического развития человека в период его юности. В лучшем случае дети и отроки воспринимались как подрост в лесу: как хозяйственная заготовка, не имеющая пока практической ценности для поколения совместно живущих людей, тогда как период мужества был очень важен. “Окрепнуть” и “возмужать” в данном контексте означает одно: “вырасти” подобно дереву, обрести зрелость, а значит и социальную значимость, стать “весомым” для своего рода, свободным и полноправным его представителем.

Как можно заметить, эпитет крепкий соотнесен и с понятием свободный, означавшим во всех индоевропейских языках принадлежность к определенной этнической группе, которая, в свою очередь, также обозначалась с помощью растительной метафоры — от глагольной основы с общим смыслом “расти, развиваться” [17, с. 355 и ел.]. Возрасти и окрепнуть, т. е. обрести здоровье в древнерусском его значении, все равно что стать полноправным и свободным в своем окружении, своим среди своих. “Свободный” значит “свой”. “Растет не один человек сам по себе, но весь род, все племя, все вокруг, что является или станет твоим... В подобной свободе — привилегия человека, который никогда, ни при каких обстоятельствах — не чужой” [95, с. 105]. Таким образом, здоровый — это полноценно включенный в род (этническую группу), принятый как безусловно “свой”.

Корень swos — это возвратное или притяжательное местоимение, не личное, оно относится к любому члену данного коллектива и выражает взаимно-возвратные отношения. “Целая группа лиц как бы сомкнулась вокруг “своего”, важно родство породнения, а не по крови. Налицо исходный синкретизм понятия “свободный”: и принадлежность к определенной социальной группе, и сам по себе человек как член этой группы” [95, с. 105]. У славян также слово свобода — с древним суффиксом собирательности -од(а) — издревле означало совместно живущих родичей, всех “своих”, и определяло в этих границах положение каждого отдельного, т. е. свободного, “своего” члена рода. Свобода обозначает свободное состояние, но только в границах своего рода.

Рассмотрим важнейшие однокоренные слова “собьство” и “особа”, которые также отражают специфику древнерусских коллективных представлений о положении человека в роду. Словом, “собьство” обозначалось одно из наиболее важных человеческих свойств; “собь” в философском смысле означало “сущность” и было связано с такими значимыми словами, как собье — существо, су-щина — собственность, собити — присваивать себе.

Когда-то собьство было наименованием личности, которая свободной входит в род как его непременный член, что по представлениям наших предков и есть существо и суть всякой жизни. “Собь” без “свободы” не существует, но и “свобода” сама по себе ничто, она слагается из “о-соб-ей”. Также и здоровье особи было напрямую связано с благополучием рода, а индивидуальные мероприятия по обретению здоровья были органически включены в общую систему верований, представлений и обрядов. Если у кого случалась беда или болезнь, совершался общий обряд. Этой особенностью объясняется то недоверие к медикам-иностранцам, которое русский народ демонстрировал с поразительным иррациональным упорством: не следует принимать помощь от чужого, все “немцы” — не мы — опасны, поскольку чужды “нашему” роду. Коллективно противостоять вторжению чужеродных сил — такова древнерусская стратегия оздоровления. В этом выражалась оздоровительная функция древнерусских языческих ритуалов. Еще в XVI века в Пермской области люди ходили на поклонение истукану — “золотой бабе”; в случае бедствия или болезни перед истуканом колотили в бубны и этим думали помочь беде [98, с. 146]. Даже после принятия христианства сохранялись остатки языческих обрядов и верований, относящихся к различным видам внутренней и внешней жизни. Дольше и полнее всех языческих верований сохранились остатки поклонения роду и роженицам. По свидетельству Домостроя, и в XVI веке еще верили в род и рожениц — божества славян-язычников, которые существовали наравне с упырями, берегинями, Перуном, Хорсом, Мокошью и т. п. Совершались обряды поклонения роду и роженицам, принесение в жертву хлеба, сыра, меда, кур, какого-то питья. Смысл этих божеств теперь недостаточно ясен, но под родом предположительно понималась судьба вообще или участь — доля. Род всегда употреблялся в единственном числе, и, следовательно, по древнему верованию, существовал один род для всех; роженицы, — напротив, всегда во множественном числе, и это показывает, что для каждого полагалась своя роженица. Роженицы были гениями-хранителями жизни отдельного человека, тогда как род представлял единую для всех судьбу или долю.

Лишь с начала XVII века появляется новое слово, сменившее старое “особь”, которое означало хоть и самостоятельного человека, но обязательно в границах рода. Появилось слово особа — “персона, личность” уже в современном понимании — как индивидуальность, как такая “особь”, которая может прожить и вне рода, стать сама по себе (о собе).

Еще в средние века не употребляется отвлеченное имя собственность, потому что личной собственности по существу не было: была “собина” как общее владение рода; достаточно поздно стали возникать новые формы владения, каждый раз получая свое особое название [95, с, 105 — 106].

Итак, понятие “свобода” также может быть непосредственно отнесено к разряду значимых характеристик или атрибутов “крепкого”, т. е. зрелого, возмужавшего и социально значимого, востребованного представителя рода. В сознании славянских народов это понятие напрямую связано с положением человека в роду. Абсолютную независимость человека от власти рода древние понимали как разнузданность и своеволие, ничего общего со свободой не имеющие. Только изгнанный родом (изгой) обладает подобной свободой. Однако это воспринимается как несчастье, крушение, горестная судьба. Такая судьба хуже смерти, в то время как умереть в своем роду — значит умереть своей, хорошей смертью. Иными словами, в древности свободу понимали как личную гарантию в границах “своего” общества. И в более поздний период Средневековья свобода понимается аналогично: свободен тот, кто живет в пределах собственного мира, в своем кругу, руководствуясь своим мерилом ценности и красоты, пусть даже этот мир и будет в каком-либо отношении не очень хорош; “тем не менее это мой мир, он мне знаком, и признаки этого мира выражают мое существо [...] По понятию русских, даже умирать среди семейства в полной памяти считалось благодатью небесной для человека” [98, с. 139].

Со словом крепкий соотносится и чрезвычайно значимое на Руси слово добро.

Прилагательное добрый имело сначала значение крепкий и сильный (добротная вещь), затем переместилось в другую сферу и стало оценкой по внешнему виду, красоте (доброта в древнерусском речении значит “красота”). Наконец, этот эпитет окончательно утвердился в качестве обозначения богатства материального и духовного. Соответственно этому, добрый человек — это человек богатый в житейском, материальном плане (много добра у него) и душевный, т. е. “добрый” в моральном смысле (много “доброго” для других). В словосочетании добрые люди выражены как социальные признаки, так и нравственные характеристики, приписываемые определенной группе. “Добрый” одновременно “хороший”, “славный”, “сильный”, “крепкий”, “богатый”, “щедрый”, “великодушный”, “здоровый” — все вместе, но каждый раз в определенном сочетании. В различных контекстах в качестве основного выступало какое-то одно из этих значений.

Как видим, характеристика “крепкий” не только связана по смыслу с физической силой, зрелостью и положением в роду, но также созвучна и многозначному (в частности, нравственному) понятию добрый.

Характерно, что до XVI века собственно здоровьем (в современном понимании) считалось на Руси не физическое, а моральное благополучие; состояние, противоположное недугу, понималось как благо или как дар и награда за душевное и социальное здоровье. “Быть здоровым” значило скорее “быть добрым человеком”, нежели просто “не болеть”. Здоровье не противопоставлялось (диалектически) недугу, но сосуществовало параллельно с ним. Здоровью противостояло страдание (прежде всего, в моральном его аспекте), в то время как недугу — благо.

Потребовалась значительная эволюция взглядов и этнических стереотипов, чтобы приблизительно к XVI в. русское национальное сознание смогло воспринять более привычное для нас представление о здоровье как об оптимальном психофизическом состоянии человека. Произошло это в основном под влиянием “книжников”, чья “книжная” мудрость формировалась относительно независимо от национальных влияний, преимущественно на основе античных и византийских культурных источников.

Подобно представлениям о здоровье, воззрения древних русичей на феномен болезни дифференцировались постепенно, в ходе длительного культурно-исторического развития. Первоначально понятие болезни вообще не было четко определено и не использовалось в живой русской речи.

В текстах, созданных и переписанных самими русичами (в грамотах, приписках, записях, надписях на камне или черепице) — т. е. в русских текстах бытового характера — словами, обозначающими боль и болезнь, не пользовались. Нет этих слов и в самых древних грамотах. Даже о возвращении войск из кровавого похода летописец сообщает стандартно: “и придоша вси здорови” — ни о каких ранах, страданиях и болезнях нет ни слова. “Как будто нет ни боли, ни страданий, словно не желают их знать” [95, с. 98]. И это притом, что летописи буквально пестрят сообщениями о морах, голоде и пожарах, предполагающих смерть и ужас каждодневных страданий, в которых жил средневековый человек. Первые упоминания о болезнях появляются в грамотах только после XIV века.

Объяснение этому мы найдем, вникнув в характер традиционных представлений древнего русича. Его внутренний мир представлялся зависимым от действий, привходящих извне, прежде всего, от влияний благосклонных или враждебных богов и духов. “Всякое тревожное ощущение, всякая страсть, — писал Афанасьев, — принимались младенческим народом за нечто наносное, напущенное...” [12, с. 114—115]. Соответственно этому, болезни, по мнению русича, “происходили от влияния злых духов или даже сами были злыми духами, или от злого умысла и силы слова, которое может управлять природой человека как на добро, так и на зло” [98, с. 153]. Самым распространенным верованием на Руси была вера в могущество слова — ему приписывалось наиболее сильное магическое действие на человека. Поскольку и несчастье, и его причина (злой дух, например) определялись одним именем, то называть это наименование было опасно — это все равно, что поминать черта: можно одним упоминанием навлечь на себя беду. Поэтому слово, обозначавшее страдание (душевное или физическое), было под запретом. Его старались не произносить, дабы не причинить страдающему человеку еще больший вред; в силу этого оно и не дошло до нас.

Итак, исследования показывают, что в домонгольской Руси не было самого общего слова, обозначавшего болезнь. Однако известно, с помощью какого слова русичи пытались привлечь к больному человеку “добрые” силы. Стремясь показать, что он силен и мощен, говорили, что он болен (болеет). А его самого называли словом боль. Согласно древним представлениям, если в магическом действе называть человека сильным, то он станет сильным [95, с. 93 — 95]. Корень боль как раз и передавал значение силы, мощи, а значит, здоровья. До сих пор в русском языке корень боль сохраняет первоначальное значение в словах большой, больше; болярин — “старший помощник князя, выполняющий особую роль в дружинной среде” [178, с. 203]. Доказано, что в древности этот корень был в составе многих слов: больма — “больше, сильнее”, больство — “превосходство, преимущество”, балий — “врач”, бальство — “лекарство”.

Глагол болеть образован от прилагательного и выражает новое качество — побуждение к действию, в результате которого приобретается здоровье. Болеть значит “получать силу, выздоравливать”, крепнуть (выздоровел — окреп). (Ср. “болеть” за дело — желать, чтобы оно было сделано как можно лучше; “болельщики” — группа поддержки, усиливающая ту сторону, за которую “болеют”.)

Само прилагательное боль, обозначавшее сильного, здорового человека, впоследствии породило два слова с противоположными значениями:

2) большой (сильный) и

3) больной (слабый) [95, с. 94].

Когда, к началу IX века, древняя магия слова стала ослабевать, “славяне в ходе дальн

Наши рекомендации