Я не оставляю свою мать за дверью 9 страница
Эти жидкости были настолько ядовиты, что могли уничтожить всю мою кровь. Возникало ощущение опустошения вен. Медицинским объяснением этого ощущения был эффект миелосупрессии — наиболее частый и серьезный побочный эффект химиотерапии, заключающийся в подавлении производства и созревания эритроцитов. Химиотерапия разжижает кровь. В течение третьего цикла гематокрит (доля эритроцитов в общем объеме крови) у меня сократился до 25 процентов (нормальный уровень — 46 процентов). Мне прописали препарат, ускоряющий производство красных кровяных клеток, — эпоген. Вот уж ирония судьбы. В любой другой ситуации прием эпогена вызвал бы у меня большие осложнения в отношениях с Международным союзом велоспорта и Международным олимпийским комитетом, поскольку он считается запрещенным стимулятором. В данном же случае эпо-ген едва ли был таковым. Он служил мне не для улучшения спортивных показателей, а для сохранения жизни.
Химиотерапия убивает не только раковые, но и здоровые клетки. Вводимые химикаты атакуют костный мозг, мышцы, зубы, слизистую оболочку гортани и желудка, оставляя человека беззащитным перед разного рода инфекциями. У меня кровоточили десны, появились язвы во рту. И конечно, я потерял аппетит, что тоже было чревато серьезными проблемами. Не получая достаточного количества белков с пищей, мой организм не мог восстанавливать ткани, вплоть до волос и ногтей, пораженные химиотерапией.
Хуже всего было по утрам. Терапия заканчивалась ближе к вечеру, перед самым ужином, после чего я пытался что-нибудь съесть, а потом ложился в постель и смотрел телевизор или общался с друзьями. За ночь введенные препараты проникали во все ткани организма, а утром я просыпался и меня буквально выворачивало наизнанку. Из еды я мог терпеть только один продукт: пирожки с яблочным повидлом, которые подавали в больничном буфете. Как ни странно, эти хрустящие пирожки, посыпанные сахаром и наполненные повидлом, ласкали мой язык и желудок.
Каждое утро Джим Очович приносил целую коробку этих пирожков. Он садился у изножия кровати, и мы ели их вместе. Оч угощал меня ими изо дня день, и в конце концов они мне так приелись, что я далее смотреть на них не мог.
Химиотерапия — это одиночество. Мама после перенесенной мною операции на мозге уехала домой в Плано; время оплачиваемого отпуска у нее кончилось, а неоплачиваемый она себе позволить не могла. Ей очень не хотелось уезжать; ей казалось, что, просто оставаясь рядом со мной, она может изменить положение к лучшему.
Когда я еще учился в школе, она привыкла считать, что, если она будет хотя бы просто наблюдать за мной, ничего плохого случиться не может. Когда наступали холода и улицы Плано покрывались снегом и гололедом, мы с приятелями любили привязывать к машине санки и катать друг друга. Мама в таких случаях ехала на своей машине следом и наблюдала за нами. «Мне кажется, когда я рядом, я могу уберечь тебя от беды», — говорила она. То же самое она чувствовала и в отношении химиотерапии, но у нее не было выбора.
Ее место занял Оч, мой второй отец и моя самая верная сиделка. Он приезжал на каждый цикл лечения из далекого Висконсина и оставался со мной день за днем. Оч хорошо понимал, как негативно воздействует химиотерапия на мое душевное состояние, потому что сам потерял отца, умершего от рака. Он знал, как это лечение деморализует человека и какие тяготы мне приходится преодолевать, поэтому всеми силами старался отвлечь меня. Оч научил меня играть в «черви», и мы резались в карты часами, пригласив для комплекта Билла и ЛаЙзу. Он читал мне газеты и почту, когда мне было слишком плохо, чтобы читать самому.
Оч гулял со мной вокруг больницы, толкая перед собой тележку с капельницей, и мы разговаривали |на самые разные темы — от велогонок до торговли ценными бумагами через интернет. Однажды, сидя ша скамейке на территории медицинского центра и греясь на солнышке, мы заговорили о смерти.
— Оч, я не готов умереть, — сказал я. — Мне кажется, я еще не отжил свое. Я не боюсь смерти, брели она неизбежна. Но я все еще верю, что справлюсь с этой бедой.
Но химиотерапия превращает тебя в живой труп. Я лежал в забытьи, теряя счет времени, не зная даже, день сейчас или ночь, — и мне это не нраавилось. Это дезориентировало и порождало чувство, что все вокруг рассыпается в пух и прах, что fee больше теряю связь с окружающим миром. Оч помогал мне следить за ходом времени. Он приносил на завтрак яблочные пирожки и болтал со мной, пока я не засыпал на середине фразы. Тогда Оч на точках покидал палату. Несколько часов спустя он возвращался с блюдом овощей на ланч или бутербродом. После ланча мы играли в карты, пока, не засыпал снова, уже посреди партии, кивая готовой и закрывая глаза. Оч осторожно вынимал карты из моей руки и клал их на стол, а сам опять тихонько уходил.
Билл и Лайза тоже были со мной на протяжении каждого цикла, постоянно приезжали и другие друзья и спонсоры. Оч, Билл и Лайза составляли основную группу поддержки. Каждый вече они приносили мне ужин, а если я чувствовал себя достаточно хорошо, то шел с ними в кафе, волоча за собой капельницу. Не то чтобы мне хотелось есть — просто для разнообразия, чтобы развеять монотонность своего существования. Потом МЫ смотрели телевизор, пока я не начинал засыпать, тогда они оставляли меня до 7 часов утра, так что на ночь я оставался один.
Стало своеобразным ритуалом — проводить вечера вместе, прихватив за компанию других приезжавших ко мне посетителей вроде Криса Кармайкла или Скотта Макичерна. Расставшись со мной, они шли ужинать в бистро «Palomino Euro» или чудесный ресторан под названием «St. Elmo», а потом отправлялись в бар отеля «Canterbury» и курили сигары. Я был бы рад составить им компанию, но не позволяло плохое самочувствие. Когда] они уходили, я завистливо говорил им на прощанье: «Опять пьянствовать собрались?»
Когда Латрис заходила зарядить капельницу очередной порцией химиопрепаратов, я приподнимался на койке и внимательно наблюдал.
— Что приготовили на этот раз? — спрашивал я. — Какую смесь?
К тому времени я разбирал рентгенограммы не хуже любого врача, знал все названия и дозировки противорвотных препаратов. Я не давал Латрис прохода, втолковывая ей, от каких препаратов мне становится лучше или хуже с точки зрения тошноты и рвоты. Я предлагал ей попробовать давать мне немножко меньше этого или немножко больше того.
Я не был послушным пациентом. Я был строптив, агрессивен и надоедлив. Я персомодифицировал свою болезнь, называя ее «ублюдком». Я считал ее своим личным врагом, бросившим мне вызов. Когда Латрис велела мне выпивать пять стаканов воды за день, я выпивал пятнадцать, осушая их один за другим.
Химиотерапия угрожала лишить меня моей независимости и возможности самому распоряжаться своей судьбой, и это раздражало. Я был привязан к капельнице 24 часа в сутки, и мне было очень трудно согласиться перепоручить контроль над своей жизнью сестрам и врачам. Я настойчиво пытался вести себя как полноправный участник своего собственного лечения. Я внимательно изучал результаты анализа крови и рентгеноскопии и изводил Латрис вопросами, как настоящий Великий Инквизитор: «Латрис, кто из сестер сегодня дежурит?», «Латрис, как называется это лекарство?», «Латрис, а это зачем?»
Я задавал вопросы непрестанно, словно был ее начальником и проверял ее компетентность. Латрис выполняла лишь часть работы, делясь обязанностями с другими медсестрами: она ведала моим режимом дня, вводила противорвотные лекарства и наблюдала за моими симптомами. Я же следил за всем. Я точно знал, что и когда мне должны дать, и замечал любые изменения в привычном режиме.
Латрис проявляла со мной безграничное терпение. Вот типичные примеры моих вопросов на протяжении дня: «Латрис, какую дозу я получаю?»,? «А на чем это основывается?», «Это то же, что мне давали вчера?», «А почему сегодня другое?» «Латрис, во сколько начинаем?», «Латрис, когда сегодня заканчиваем?».
Определение времени окончания сеанса терапии стало для меня настоящей игрой. Я смотрел на свои наручные часы, а потом, глядя на пакеты с препаратами, капавшими по трубкам в мое тело пытался рассчитать скорость капания и когда упадет последняя капля.
— Когда будет последняя капля, Латрис? Только точно!
Со временем между нами сложились шутливые, отношения. Я обвинял ее в том, что из жестокости: она не дает мне противорвотные средства. Они помогали мне хоть как-то терпеть побочные эффекты химиотерапии. Но я мог получать лишь строго определенную дозу в день и уговаривал Латрис дать еще.
— Я не имею права, — говорила она. — Вы получали препарат 3 часа назад. Так что до следующей порции остался всего час.
— Да будет вам, Латрис. Что вы здесь цирк устраиваете? Вы лее прекрасно знаете, что можете
дать мне все, что захотите. Другое дело, что вы не хотите.
Каждый раз после этого меня начинало рвать с такой силой, что, казалось, я умираю.
— Ну вот, теперь мне намного лучше, — саркастически говорил я Латрис, придя в себя.
Иногда приступ рвоты начинался при виде еды, особенно на завтрак. В конце концов я попросил, чтобы завтрак мне не приносили вовсе. Однажды утром, глядя на тарелку с яичницей, которая представлялась мне вязкой и клейкой, и на тост, выглядевший как кусок сухой штукатурки, я взорвался:
— Что за дерьмо вы принесли? Латрис, вы бы
сами стали такое есть? Только посмотрите. Вы кормите этим людей? Может мне кто-нибудь принести то, что можно есть?
— Лэнс, вы можете получить все, что пожелаете, — безмятежно ответила Латрис.
Латрис за ответом в карман не лезла. Она могла подтрунить надо мной, даже когда мне было слишком плохо, чтобы смеяться.
— Лэнс, скажите, это из-за меня? — могла сказать она с преувеличенным сочувствием. — Это от меня вас так тошнит?
Я только беззвучно усмехался, и меня снова рвало. Мы стали друзьями, товарищами по химиотерапии. Между циклами я уезжал на две недели домой, в Остин, чтобы отдохнуть и восстановить силы, и Латрис постоянно названивала мне, чтобы справиться о самочувствии и напомнить о необходимости побольше пить. Химиотерапия могла повредить мочевой тракт. Поэтому она всегда следила за тем, чтобы я потреблял как можно больше жидкости. Однажды вечером, когда она позвонила, я забавлялся в своем гараже, который называл автопортом, с подарком от фирмы «Oakley». Это была радиоуправляемая! модель автомобиля, выполненная из титана и способная разгоняться до 110 километров в час.
— Что там за шум? — спросила Латрис.
— Я у себя в гараже, — ответил я.
— И что вы делаете?
— Играю с радиоуправляемой машинкой.
— Ну разумеется, что же еще? — сказала
Однажды я заметил у себя на коже странные отметины, какие-то светло-коричневые на. Это были ожоги от химиотерапии.
Химикаты разъедали мои ткани изнутри. К этому времени я проходил третий цикл лечения, и уже давно был на себя не похож. Я был тенью того человека, который поступил в эту больницу. Мое тело словно уменьшилось, мышцы стали маленькими дряблыми. «Вот где главная проблема, — думал я, оглядывая себя. — Вот где эта болезнь пытается, достать меня».
«Мне нужно оставаться в форме, — твердил я про себя. — Мне нужно оставаться в форме».
Вес продолжал снижаться, как я ни пытался этому противиться. Собственно, мне изначально худеть было особо некуда — жира в моем теле был самый минимум, и токсины поедали меня, как стая мелкой рыбешки, — откусывая понемногу.
— Латрис, я теряю вес, — жаловался я. — Что мне делать? Посмотрите на мои мышцы! Посмотрите, что со мной стало. Мне нужно тренироваться, укрепляться, вернуть форму.
— Лэнс, это же химия, — отвечала терпеливая Латрис- Вес не может не снижаться, это происходит автоматически. Все пациенты, проходящие химиотерапию, теряют вес.
Я не мог вынести этого постоянного полусонного состояния и бесконечного лежания в постели. Я ощущал себя как выброшенная на берег рыба.
— Латрис, можно мне поупражняться? Латрис, здесь есть спортзал?
— Лэнс, это больница, — ответила она со своим знаменитым вздохом долготерпения. — Но для пациентов, которые лежат у нас подолгу, и для людей вроде вас у нас есть велотренажеры.
— И мне можно? — воскликнул я.
Латрис спросила разрешения у Николса, но тот не согласился. Моя иммунная система была ослаблена настолько, что ее как будто и вообще не было, так что тренировки в моем состоянии противопоказаны.
При всем притворном осуждении моего поведения Латрис искренне сочувствовала моему стремлению больше двигаться. Однажды мне была назначена контрольная МРТ мозга, но все аппараты были заняты, поэтому Латрис отправила меня в близлежащую детскую больницу. Оба учреждения связывал подземный туннель протяженностью примерно в полтора километра. Обычным способом перемещения пациентов через этот туннель была либо машина «скорой помощи», либо инвалидная коляска.
Но я решил туда идти, а не ехать. Я сказал сестре, которая привезла инвалидное кресло: «В эту штуку я ни за что не сяду». Я сказал, что пойду в детскую больницу пешком, даже если придется идти туда всю ночь. Латрис, не говоря ни слова, только покачала головой. Пришлось сестре толкать перед собой мою тележку с капельницей.
Туда и обратно я шел медленно. Со стороны я мог бы показаться сутулым и хромым стариком. Путь в обе стороны занял больше часа. До постели я добрался уставший и мокрый от пота, но чувствовал себя победителем.
— Вам лишь бы не так, как все, — сказала Латрис и улыбнулась.
Сохранение способности двигаться стало для меня самым главным испытанием. К пятому дню третьего цикла химии я не мог даже ходить по палате. Мне приходилось целыми днями лежать в постели, пока не пришло время возвращаться домой. В воскресенье утром прибыл дежурный с инвалидным креслом, чтобы отвезти меня в приемный покой для выписки. Я сердито отказался от его услуг
— Нет, я выйду отсюда на ногах.
Француз склонился надо мной, пытаясь презентовать мне в знак уважения бутылку красного' вина стоимостью в 500 долларов. Я смотрел на него из глубины наркотического тумана, находясь в полусознании и слишком мучаясь тошнотой, чтобы ответить. Но меня хватило на то, чтобы удивиться, зачем больному раком дарить такое дорогое бордо.
Ален Бондю был менеджером команды «Cofi-dis» и, казалось, пришел с визитом вежливости. Но я был не в том состоянии, чтобы вести светские беседы. Третий цикл химиотерапии подходил к концу, и я был смертельно бледен, с черными кругами под глазами. У меня не было ни волос, ни бровей. Бондю провел в палате несколько неловких минут, уверяя меня в полной поддержке со стороны команды, после чего встал, собираясь уйти.
— Лэнс, мы вас любим, — сказал он напоследок. — И мы позаботимся о вас.
На этом он попрощался, и мы обменялись рукопожатием. Но, отойдя от меня, Бондю жестом подозвал Билла Стэплтона — не желая, чтобы я был свидетелем их разговора. Билл вышел за Бондю в коридор, и тот достаточно резко сказал ему, что им нужно обсудить некоторые деловые вопросы и для этого нужно найти какое-то место, где им никто не помешает.
Стэплтон, Бондю и вызвавшийся на роль переводчика мой друг Пол Шервен, хорошо знавший французский, уединились в небольшом тускло освещенном конференц-зале расположенного напротив больницы отеля. Бондю, куря сигарету за сигаретой, начал по-французски объяснять Биллу, что, к сожалению, организация «Cofidis» будет вынуждена пересмотреть условия контракта со мной ввиду моей болезни. Ранее мы договорились о 2,5 миллиона долларов за два года, но теперь выполнение этого договора казалось невозможным.
Билл в растерянности покачал головой.
— Простите, я, может быть, чего-то не понял? — сказал он. — Совсем недавно «Cofidis» выразила Лэнсу полную моральную поддержку в его борьбе с болезнью, — продолжал Билл. — Наверное сейчас, в разгар химиотерапии, не самое лучшее время обсуждать контракты.
— Мы любим Лэнса и готовы позаботиться о нем, — сказал по-французски Бондю. — Но вы должны понять, что это вопрос принципа и что люди Франции не поймут, как можно платить такие деньги человеку, который не работает.
Билл был потрясен.
— Ушам своим не верю, — сказал он.
Бондю напомнил, что мой контракт содержал пункт, требующий от меня пройти медицинское освидетельствование. Ясно, что пройти его с положительным результатом я не смогу. Поэтому организация «Cofidis» имела все основания аннулировать договор. Они же предлагали только пересмотреть его, что было, с их точки зрения, щедрым предложением. Часть положений контракта останется, но не все. Если я не соглашусь с новыми условиями, они будут вынуждены организовать медицинское освидетельствование и вообще разорвать контракт. Билл встал, презрительно посмотрел на собеседника и сказал:
— Да пошел ты!
Бондю остолбенел.
Билл продолжал:
— Не могу поверить, что вы проделали весь этот путь в столь трудное для Лэнса время, чтобы сообщить такое, и теперь хотите, чтобы я передал ему ваши слова.
Билл был вне себя — не столько из-за попыток «Cofidis» избавиться от контракта — на это они имели полное право, — но скорее из-за того, насколько несвоевременно и бестактно они действовали. Незадолго до этого организация «Cofidis» громогласно заявляла, что остается со мной, чем снискала благоприятные отзывы в прессе, а за закрытыми дверями разговор оказался совсем другим. Билл яростно защищал мои интересы и отказался даже обсуждать вопросы о контракте, пока я лежу под капельницей.
— Я не сделаю этого, — сказал он. — Не буду даже обсуждать в такое время. Делайте что хотите, и пусть общественное мнение нас рассудит.
Но Бондю уходить не Спешил.
— С юридической точки зрения, — напомнилон, — вы наверняка знаете, что вам не на что опереться. «Cofidis» имеет полное право разорвать договор в любой день. Вы же понимаете, что для этого достаточно результата медицинского освидетельствования, — повторил он.
— Вы пришлете сюда своего врача? — зло спросил Билл.
— Если придется, мы можем это сделать, — ответил Бондю.
— Отлично, — сказал Билл. — А я приглашу журналистов с телекамерами, и посмотрим, кому будет хуже.
Бондю продолжал настаивать, что организация «Cofidis» хотела бы сохранить контракт со мной какой-то форме — но только на определенных условиях. Билл несколько успокоился и попытался убедить собеседника, что, несмотря на кажущуюся немощь, я иду на поправку. Наверняка можно было бы прийти к какому-то компромиссу. Но Бондю оставался непреклонен, и продолжавшиеся еще два часа переговоры ни к чему не привели. Наконец Билл встал, намереваясь уйти.
— Если вы «кинете» Лэнса, пока он в больнице, — прекрасно, я позабочусь о том, чтобы весь мир узнал, как вы с ним обошлись, — на этом Билл закончил переговоры. — Делайте то, что считаете» нужным, — сказал он.
Потрясенный случившимся, Билл вернулся ко мне в палату. Он отсутствовал больше трех часов, и я понял, что-то не так. Как только он переступил порог, я спросил:
— Ну что?
— Ничего, — ответил Билл. — Ни о чем не беспокойся.
Но по его лицу я видел, как он расстроен, и заподозрил причину этого.
— И все-таки?
— Не знаю, как и сказать, — ответил Билл.-
Они хотят пересмотреть условия контракта и при необходимости организуют медицинское освидетельствование.
— И что нам делать?
— Я его послал.
Подумав, я устало сказал: «Будь что будет». Я много думал о том, что было истинной причиной приезда Бондю. Тогда я пришел к выводу (сейчас думаю так же), что он приехал ко мне в больницу, чтобы определиться с выбором: если я буду выглядеть более или менее здоровым, они сохранят контракт; если же я буду совсем плох, они займут жесткую позицию, настаивая на пересмотре или аннулировании контракта. Мы решили, что это была не более чем шпионская миссия: посмотреть, не при смерти ли Армстронг. По-видимому, Бондю хватило одного взгляда, чтобы решить, что моя песенка спета.
Билл сокрушенно извинялся:
— Прости, что принес тебе еще одну плохую новость.
Но у меня были более важные заботы, чем отношения с «Cofidis». He поймите меня превратно: деньги меня, конечно, интересовали, и столь бестактное и неискреннее поведение со стороны «Cofidis» меня больно задело. Но с другой стороны, у меня была в то время более неотложная проблема, требовавшая полного сосредоточения, — тошнота и рвота.
Билл сказал:
— Еще не все потеряно. Потянем время, а потом будем вести переговоры.
Он полагал, что, если ему удастся отложить переговоры до февраля, я, возможно, уже достаточно поправлюсь, чтобы пройти медкомиссию.
— Мы еще посмотрим, кто кого, — добавил Билл.
Я только буркнул что-то нечленораздельное; было слишком плохо, чтобы вникать в эти вопросы.
Через три или четыре недели люди из «Cofidis» — вновь подняли вопрос о контракте, ясно давая понять, что они не блефуют и в случае необходимости' не преминут устроить мне медицинское освидетельствование. Они пришлют из Франции своего врача, и договор будет расторгнут. Я по-прежнему отказывался говорить с Биллом на эту тему, переживая самый тяжелый этап химиотерапии. Но в какой-то момент Билл проявил твердость.
— Лэнс, они настроены серьезно. У нас нет другого выхода. Нужно принять их условия, — сказал он.
В конце концов сошлись на том, что «Cofidis»! выплатит мне лишь треть от суммы, предусмотренной первоначальным двухлетним контрактом, и оставляет за собой право по истечении года досрочно выйти из договора.
Это выглядело как вотум недоверия. В «Соfidis» меня считали фактически мертвецом.
Чем хуже я себя чувствовал, тем лучше становилось мое здоровье. Таковы парадоксы химиотерапии.
Со временем мне стало так плохо, что я уже не разговаривать не мог. Не мог есть, не мог смотреть телевизор, не мог читать письма, не мог даже общаться с матерью по телефону. Меня хватало лишь на то, чтобы выдавить полушепотом: «Мама, давай поговорим в другой раз».
В самые тяжелые дни я просто лежал, свернувшись калачиком под одеялом, мучаясь тошнотой и жжением под кожей. Высунув из-под одеяла один нос, я только стонал.
Сознание туманилось, и я помню тот период своей жизни лишь обрывочно. Но одно я знаю наверняка: именно в то время, когда мне пришлось хуже всего, болезнь начала по-настоящему отступать. Врачи приходили каждое утро с последними результатами анализа крови, и результаты эти становились все лучше. В этой болезни замечательно то обстоятельство, что уровень маркеров крови позволяет очень объективно судить о состоянии здоровья. Мы следили за малейшими их колебаниями; даже самая маленькая подвижка уровней ХГЧ и АФП в ту или другую сторону становилась поводом для озабоченности или торжества.
Эти цифры были чрезвычайно показательны для врачей и для меня. Например, в период со 2 октября, когда мне был поставлен диагноз, по 14 октября, когда были обнаружены опухоли в мозге, уровень ХГЧ возрос с 49 600 до 92 380. В первые дни моей болезни врачи входили в палату с весьма озабоченным видом — приговор буквально был написан на их лицах.
Но постепенно их лица становились все светлее: уровень маркеров начал снижаться. Скорость снижения росла. В скором времени они были уже в «свободном падении». Более того, цифры снижались даже слишком быстро — врачи были несколько растеряны, наблюдая за ними. У меня сохранились записи уровней маркеров крови. Всего за три недели ноября они упали с 92 000 до 9000. «Ничего себе реакция», — с удовольствием произнес доктор Николс.
Я уходил в отрыв. Я так и знал, что если мне доведется выздороветь, то это произойдет так же, как в гонках: в результате стремительной атаки», Николс говорил мне: «Вы опережаете график». Эти цифры стали для нас главной темой дня, моим мотиватором, моей желтой майкой. (Желтую майку носит лидер общего зачета в «Тур де Франс», чтобы выделяться среди остальных.)
Я стал представлять себе свое выздоровление как гонку на время в «Туре». Державшиеся сзади; товарищи по команде держали меня в курсе происходящего за моей спиной, а после каждой контрольной точки менеджер команды по радиосвязи сообщал мне: «Отрыв 30 секунд». Это побуждало меня еще больше ускорить темп. Я начал ставить перед собой цели, касавшиеся результатов анализа крови, и воодушевлялся, когда достигал их. Николс говорил мне, например, что к следующей проверке они рассчитывают, скажем, на 50 процентное снижение уровня. Я концентрировался на этой цифре, словно мог повлиять на нее усилием воли. «Уровень сократился ровно наполовину», — говорил мне потом Николс, и я ощущал себя победителем. А однажды Николс сказал: «Уровень составляет уже четверть от того, что было».
Я чувствовал, что выигрываю борьбу с болезнью, и мой спортивный азарт заставлял меня еще больше поднажать. Я хотел оторваться от рака, как отрывался от соперников на подъеме в гору. И отрыв все более увеличивался. «Рак выбрал не ту жертву, — хвалился я Кевину Ливингстону. — Когда он искал, где бы ему поселиться, он совершил большую ошибку, выбрав меня. Большую ошибку».
И вот однажды доктор Николс вошел ко мне в палату с новой цифрой: уровень ХГЧ составлял всего 96. Это была победа. Теперь мне оставалось лишь вытерпеть самый последний и самый токсичный этап лечения. Я был почти здоров.
Но на самочувствии это, разумеется, не сказывалось. Это вам не что-нибудь, а химиотерапия.
Возвращаясь в родной Техас между циклами химиотерапии, я постепенно восстанавливал силы, чтобы вновь обрести способность двигаться. Я жаждал свежего воздуха и тренировок.
Друзья старались делать вид, что не замечают, насколько слаб я стал. Моих гостей, безусловно, шокировала моя бледность, худоба, отсутствие волос, но они тщательно скрывали свои чувства. Неделю у меня прогостили Фрэнки Эндрю, Крис Кар-майкл, Эрик Хайден, великий конькобежец и олимпийский чемпион, ставший врачом, и Эдди Меркс. Они готовили мне еду и выводили меня на пешие и велосипедные прогулки.
От дома шла извилистая асфальтовая дорога, которая вела к Маунт-Боннел, скалистому утесу, круто нависающему над рекой Остин. Прежде моим друзьям, когда мы совершали велосипедные прогулки, приходилось поднажать, чтобы не отставать от моего прогулочного темпа, но теперь мы ПОЛЗЛИ как черепахи. Я выдыхался на совершенно ровной дороге.
Думаю, я не отдавал себе полностью отчета в том, какое воздействие оказала химиотерапия на мое тело. Рак вцепился в меня клешнями, когда я был полон сил и уверенности в себе, и хотя с каждым циклом терапии я замечал, что становлюсь все слабее, по-настоящему не сознавал степени своей немощи, пока однажды чуть не рухнул без сил перед крыльцом чужого дома.
Велосипедные тренировки в список рекомендаций доктора Николса не входили. Он, правда, и не запрещал их, но сказал: «Пока еще не время пытаться поддерживать или улучшать спортивную форму. Не мучайте свое тело». Я не послушался; меня слишком страшила мысль, что под действием химиотерапии я могу настолько утратить форму, что никогда не сумею ее восстановить. Мое тело атрофировалось.
Когда я чувствовал себя лучше, то говорил Кевину или Барту: «Пошли прокатимся». Первое время мы наезжали от 50 до 80 километров, и я воображал себя непокоренным, неутомимым, летящим | по дороге навстречу ветру. Но в реальности эти поездки были совсем не такими; я был лишь жалким подобием себя прежнего, слабым и беспомощным.
К концу курса химиотерапии мы катались по полчаса, делая круг по окрестным улицам, и я говорил себе, что пока я способен на это, я еще в сносной форме. Но произошло два инцидента, которые показали мне, до чего же я на самом деле был слаб. Однажды мы отправились на велосипедную прогулку с Кевином, Бартом и его невестой Барбарой. На полпути нам встретился короткий и крутой подъем. Я считал, что еду неплохо, но это было самообманом, которому способствовало великодушие моих друзей. Просто они ехали настолько медленно, что едва держались на колесах. Время от времени они, не сдержавшись, начинали ехать чуть быстрее, и я едва поспевал за ними, жалуясь: «Вы убиваете меня». Они следили за тем, чтобы я не перетрудился, поэтому у меня не было реальной возможности оценить, быстро ли я ехал. Когда мы поднимались на холм, я держался рядом с ними и считал, что со мной все в порядке.
И вдруг слева от меня промчалась женщина. Ей было за пятьдесят, ехала она на тяжелом горном велосипеде, а пронеслась мимо меня так, словно я стоял на месте.
При этом она ехала спокойно, не задыхалась, а я на своем гоночном велосипеде пыхтел и тужился, но угнаться за ней не мог. Выкладываясь на все сто, я тем не менее отстал.
И тут я понял, что обманывал себя. Я обманывал себя, думая, что могу ездить быстрее и чувствовать себя лучше, чем это было на самом деле. И вот женщина средних лет, обогнав меня при подъеме на холм, открыла мне глаза, и я увидел реальное положение вещей. Я вынужден был признать, что моя спортивная форма хуже некуда.
Велосипедные прогулки между циклами химиотерапии давались мне все труднее, и мне пришлось признать, что ездил я уже вовсе не для поддержания физической формы. Я катался просто ради удовольствия — и это было для меня чем-то новым. Моей целью было продержаться в седле хотя бы полчаса. Никогда раньше мне не приходилось ставить перед собой столь тривиальные цели.
До болезни я не любил велосипедный спорт: Я рассматривал его просто как работу, и весьма успешную. Велоспорт был для меня лишь средством достижения цели, способом выбраться из Плано и потенциальным источником славы и богатства. Я занимался этим вовсе не ради удовольствия или романтики; это было моей профессией, средством к существованию, может быть, даже смыслом жизни, но я не сказал бы, что любил это занятие.
В прошлом я никогда не катался только ради того, чтобы покататься, — всегда имелась более основательная цель: гонка или тренировка. Раньше мне и в голову не пришло бы кататься полчаса или час. Профессиональный велосипедист не станет даже из гаража велосипед выкатывать на такое время.