Глава 1. Внутренние враги общества и его защитники 4 страница
Навсегда ушло представление о душевнобольном человеке как об исключении. Теперь принято считать, что большинство людей какое-то время больны до некоторой степени душевной болезнью, а многие из их числа больны душевной болезнью почти все время[138].
Карл Меннингер, бесспорный лидер американской психиатрии, поддерживает веру в миф душевной болезни и во все то, что это означает для индивида, объявленного душевнобольным, а, к примеру, сэр Томас Браун (1605—1683), наиболее почитаемый врач своего времени, поддерживал веру в колдовство и поощрял наказание ведьм. Выступая в качестве эксперта в суде над ведьмой, он высказывает свое мнение: «в таких случаях дьявол воздействует на человеческие тела естественными средствами, а именно возбуждая и взбаламучивая избытки телесных жидкостей <.. .> эти проявления могут быть естественными, но доведенными до крайней степени коварством дьявола в сочетании со злонамеренностью этих ведьм»[139].
Принуждение, господство и насилие, безусловно, не способствуют порядочности, сотрудничеству и сочувствию. Хотя сами охотники на ведьм обычно были избавлены от обвинений в колдовстве, иногда им приходилось диагностировать ведьмачество против своей воли. Сходным образом, хотя сами психиатры обычно ограждены от обвинений в душевной болезни, иногда их заставляют диагностировать болезнь, когда им этого не хочется.
Зилбург сообщает о показательном случае. Описывая расследование обвинений в колдовстве, выдвинутых в отношении молодой женщины по имени Франсуаза Фонтейн, страдавшей от припадков, причиной которых считали одержимость, Зилбург пишет: «Она не была освобождена до тех пор, пока цирюльник, напуганный до смерти и трижды умолявший избавить его от необходимости исполнять свою задачу, не обрил ей голову и подмышки. Для этого профосу пришлось пригрозить ему суровым наказанием от имени Его Королевского Величества!»[140]
В 1591 году, когда все это происходило, врачи обычно лечили пациентов с согласия больных, но, когда их призывали обследовать или лечить ведьм, они не получали согласия со стороны обследуемых или «пациентов». С тех пор в своей основе ситуация не изменилась. И сегодня врачи обычно лечат больных с их согласия, но, когда их призывают обследовать или лечить душевнобольного, они обычно не получают согласия со стороны самого пациента. Многим врачам нравится такой режим. Другие к нему приспосабливаются, а некоторых приходится заставлять следовать ему. Однако, нравится это психиатрам или нет, суровая действительность состоит в следующем: психиатрическое образование представляет собой, помимо прочего, ритуальное посвящение в теорию и практику психиатрического насилия. Чудовищное влияние этого процесса на пациентов достаточно очевидно. Менее очевидно то, что его воздействие на врача часто бывает столь же трагичным. Один из немногих «законов» в отношениях между людьми состоит в том, что не только жертвы произвола власти, но и их палачи отчуждаются от окружающих и обесчеловечиваются. Подавляемый постепенно становится послушным, пассивным, похожим на вещь существом, подавляющий — одержимой манией величия, богоподобной фигурой. Когда первый осознает, что превратился в пародию на человека, а второй понимает, что превратился в пародию на Бога, результатом часто становится вспышка насилия, когда жертва ищет возмездия в убийстве, а создатель жертв — облегчения в самоубийстве. Я думаю, эти соображения хотя бы отчасти объясняют тот факт, что в Соединенных Штатах наибольшее количество самоубийств наблюдается среди психиатров[141].
Глава 3. Злодей уличен
Место, которое предстоит занять безумию в современной культуре, в значительной, быть может, решающей степени было определено тем фактом, что homo medicus вошел в мир изоляции не на правах арбитра, отделяющего преступление от безумия, зло от болезни; скорее он исполнял роль сторожа, призванного защитить всех остальных людей от той неясной опасности, что просачивалась сквозь стены изоляторов.
Мишель Фуко[142]
Осуждение людей в ведьмовстве, их обследование на предмет ведьминских отметок, а также пытки с целью добиться признаний служили только тому, чтобы удостоверить их формальное, положенное по закону определение в качестве ведьм и оправдать вынесение им приговора, который обычно означал смерть через сожжение у столба. Теперь мы готовы к тому, чтобы рассмотреть суд над ведьмами и сравнить его с современными юридическими процедурами, закрепляющими за человеком статус душевнобольного. Безусловно, суд над ведьмой не был судом в современном смысле слова. Хотя официальная его цель состояла в том, чтобы установить вину или невиновность обвиняемой, действительной целью этого мероприятия было громогласно заявить о существовании, повсеместности и опасности ведьм, а также продемонстрировать власть и милосердие инквизиторов и судей. Сходным образом суд по вопросу принудительной госпитализации, способности предстать перед судом или по освобождению из учреждения для душевнобольных, не является настоящим судом. Хотя официальная цель таких процессов — установить душевную болезнь либо здоровье «пациента», действительной их целью является громогласное заявление о существовании, повсеместности и опасности душевнобольных, а также демонстрация власти и милосердия психиатров и судей.
С людьми, которых обвиняли в ереси или колдовстве, обращались совсем не так, как с лицами, обвиняемыми в обычных, то есть не теологических, преступлениях. В Средние века и эпоху Возрождения процесс против человека, подозреваемого в обычном преступлений, был обвинительным. Подсудимому разрешалось прибегать к помощи адвоката. Определенные виды свидетельства против него считались неприемлемыми в суде, и чаще всего его не вынуждали признаваться под пытками в совершении преступления. Все эти правовые гарантии для обвиняемых отменялись, если речь шла о ереси. «С теми, кто защищал ошибки еретиков, следовало обращаться как с еретиками, — пишет Ли. — [Более того], хотя свидетельство еретика считалось недопустимым в суде, для случаев, когда свидетельство было в пользу веры и его можно было использовать против другого еретика, делалось исключение»[143].
Человек, обвиняемый в душевной болезни, обнаруживает себя в сходной ситуации. Вместо того чтобы обращаться с ним как со взрослым, уважаемым человеком, которого подозревают в уголовном преступлении, с ним обходятся в покровительственной манере, как мог бы обходиться с капризным ребенком умудренный отец, который «знает лучше». Отчеты о принудительных психиатрических вмешательствах (под ними я понимаю любой контакт с психиатром, которого пациент не добивался активно) иллюстрируют сходство между институциональной психиатрией и инквизицией. Вот краткий пример, который будет здесь уместен.
Господин Михаил Дужинский и его жена были перемещенными лицами польского происхождения, эмигрировавшими в США после Второй мировой войны и обосновавшимися в польском районе на северо-западе Чикаго. 5 октября 1960 года госпожа Дужинская обнаружила у себя в квартире пропажу 380 долларов. Поскольку единственным человеком, имевшим доступ в комнату, был привратник, она решила, что деньги взял именно он, обвинила его в воровстве и потребовала возврата денег. Привратник вызвал полицию, а когда полицейские прибыли, заявил, что господин и госпожа Дужинские — «сумасшедшие». Полицейские надели на супругов наручники и увезли их в центр душевного здоровья округа Кук. Затем их перевели в чикагскую больницу. Во время Второй мировой войны господин Дужинский находился в заключении в нацистском концентрационном лагере. Тогда ему было известно, почему его поместили в заключение, теперь — нет. Спустя шесть недель Дужинские все еще находились в чикагской больнице, не получая каких-либо объяснений по поводу причины их задержания и лишенные всякой надежды выбраться на свободу. В конце концов Михаил Дужинский повесился от отчаяния. Его смерть вызвала возмущенную реакцию в обществе. Процедура госпитализации в штате Иллинойс была подвергнута критике, и газетная шумиха привела к освобождению жены Дужинского[144]. Тем не менее попытка госпожи Дужинской добиться компенсации ущерба в суде была безуспешной[145]. Более того, поскольку госпитализация Дужинских считалась «правильной», а перед госпитализацией их признали «душевнобольными», реформы, вызванные этим происшествием, не принесли сколько-нибудь значительных изменений в положении людей, объявленных «душевнобольными»[146].
Подумайте только, насколько отличалось бы обхождение с господином Дужинским, если бы он был обвинен в уголовном преступлении, а не в «душевной болезни»: ему бы объявили, в чем именно он обвиняется, в установленные сроки привлекли бы к суду, позволили бы внести залог и выйти на свободу до суда, он мог бы предстать перед присяжными равного с ним положения, в полном соответствии с законом. Если бы он был признан виновным, его приговорили бы к уплате штрафа или отбыванию наказания в течение определенного срока. Иными словами, в отличие от предполагаемого преступника, предполагаемый душевнобольной лишен следующих процедурных гарантий, предусмотренных Конституцией: права на личную неприкосновенность, а также неприкосновенность жилья, тайну переписки и свободу «от несанкционированных обысков и задержаний» (Пятая поправка); права на «быстрый и открытый суд с участием беспристрастного жюри присяжных», права «быть информированным о природе и причине обвинения, права ознакомиться со свидетельствами, представленными против него, права вызывать в суд свидетелей в свою пользу, получать помощь адвоката для своей защиты» (Шестая поправка), права на защиту от «чрезмерного залога» и «жестокого или необычного наказания» (Восьмая поправка), от лишения «жизни, свободы и собственности вне установленного законом порядка» (Четырнадцатая поправка)[147].
Личных прав, предоставленных подсудимому, не существует для безумного (подобно тому, как до самого недавнего времени их не было для несовершеннолетних). В соответствии с официальной версией он лишен их потому, что так ему самому легче получить лечение, в котором он нуждается. В результате это приводит к лишению его каких бы то ни было средств самозащиты. Подобно ведьме, обвиняемый в душевной болезни тоже не может нанимать или приглашать своих представителей. Если государство желает объявить его сумасшедшим, то его родственники, адвокаты и знакомые психиатры обычно не вмешиваются, а не то еще они сами окажутся объектами психиатрического внимания[148]. Не может человек, подозреваемый в душевной болезни, и сам выступать в свою защиту. Какие бы свидетельства собственного здравомыслия он ни выдвигал, все они будут теряться в облаке подозрения, которое нависло над ним. В то же самое время, хотя его свидетельство в пользу собственного здравомыслия будет отклонено как ненадежное, согласие «пациента» с тем, что душевное расстройство у него наличествует, будет принято как бесспорное доказательство в пользу безумия. Иными словами, точно так же, как обвиняемая в колдовстве не могла своими аргументами убедить судей в своей невиновности, так не может этого сделать и обвиняемый в душевной болезни. Все, что им остается, — признаться в ереси или душевной болезни. «Главным результатом нашего исследования, — пишет Шефф, изучавший работу городских судов по рассмотрению ходатайств о принудительной госпитализации, — стало следующее заключение: в трех из четырех городских судов гражданские процедуры по госпитализации и освидетельствовании душевнобольных не имели серьезных исследовательских целей и носили скорее церемониальный характер... Госпитализация и лечение представляются почти автоматически решенными процедурами, едва внимание суда было привлечено к пациенту»[149].
Хотя большинство психиатров и очень многие юристы возражают против такой интерпретации наших законов о душевной гигиене и настаивают на том, что подобные отклонения от законной процедуры, принятой в уголовном делопроизводстве, служат скорее интересам пациента, нежели интересам государства, очевидно, что именно эти самые методы делали инквизицию непобедимой, а сопротивление ей невозможным. «Право отвергать любые законы, которые сдерживали бы слишком свободное отправление процедур инквизиции, — пишет Ли, — было сходным образом присвоено [этим учреждением] по обе стороны Альп... Это сделало инквизицию фактически верховным властителем во всех землях, и принятой максимой закона стало то, что все установления, противоречащие свободному действию инквизиции, уничтожались, а те, кто поступал в соответствии с ними, подлежали наказанию»[150]. Трудно вообразить себе более красноречивое совпадение между общественной и юридической ролью инквизиции и соответствующей ролью современной институциональной психиатрии. Когда Ли утверждает, что, «пользуясь этой почти беспредельной властью, инквизиторы были практически свободны от какого-либо надзора и ответственности»[151], мы понимаем, что это утверждение вполне применимо и к современным институциональным психиатрам.
Основное сходство между работой инквизитора и современного психиатра, который должен определить, здоров ли индивид душевно, заключается в самой природе поставленной задачи. «Обязанность инквизитора,—утверждает Ли, — отличалась от обязанности рядового судьи тем, что сводилась к невыполнимой задаче по установлению тайных мыслей и воззрений заключенного. Внешние проявления имели для инквизитора ценность исключительно в качестве признаков веры, которые надлежало принять или отвергнуть в зависимости от того, считал ли он их существенными или иллюзорными». Преступление, за которое он должен был наказать, представляло собой чисто умозрительный шаг — деяния же, сколь бы они ни были преступны, оставались ему неподсудны»[152]. Если в этом описании мы заменим теологические термины психиатрическими, получится описание работы современного психопатолога.
Иными словами, инквизитора не касались открытые антиобщественные действия, поскольку этой проблемой занимались светские суды. Его интересовала ересь, представлявшая собой преступление против Бога и христианской религии, определяемая в силу этого в теологических терминах. Сходным образом институциональный психиатр не интересуется реальными антиобщественными действиями, поскольку они — проблема уголовных судов. Он заинтересован в душевной болезни, которая является отступлением от законов душевного здоровья и психиатрической профессии и, следовательно, определяется в медицинских терминах. Душевная болезнь — центральное понятие институциональной психиатрии, подобно тому как ересь — центральное понятие инквизиционной теологии[153].
То, что и ересь, и душевная болезнь — это преступления мысленные и с действиями не связанные, помогает объяснить те омерзительные меры, которые применялись для их обнаружения. «Не удивительно, — пишет Ли с редким для него сарказмом, — что [инквизитор] спешно избавился от тех ограничений установленной судебной процедуры, которые... сделали бы всю его работу тщетной»[154]. В результате «еретик, установленный или только подозреваемый, не имел никаких прав... не допускалось ни малейшего замешательства, если речь шла о применении каких бы то ни было средств для защиты и укрепления веры»[155].
Если мы подставим на место религиозных терминов психиатрические, утверждение Ли превратится в описание легального статуса душевнобольного пациента:
Душевнобольной, установленный или только подозреваемый, не имеет никаких прав... не допускается ни малейшего замешательства, если речь идет о применении каких бы то ни было средств, способных защитить его душевное здоровье и укрепить веру в психиатрическую медицину. «Характерная черта некоторых болезней, — пишет Фрэнсис Дж. Брэйслэнд, профессор клинической психиатрии в Йельском университете и бывший президент Американской психиатрической ассоциации, — состоит в том, что у людей нет осознания своей болезни. Иными словами, иногда необходимо защитить их на время от самих себя... Когда мужчина из Калифорнии привозит ко мне свою дочь, поскольку она вот-вот впадет в порок или навлечет на себя бесчестие тем или иным образом, он не ожидает от меня, что я свободно отпущу ее разгуливать по своему городу, допуская тем самым, чтобы произошло именно то, чего он опасается»[156].
Поскольку ересь не была ни общественным деянием, ни физиологическим состоянием, но состоянием разума, факт «колдовства» было бы невозможно установить, если бы исполнялась признанная судебная процедура. Спорная проблема доказательства была «разрешена» благодаря принятию того, что стало известно позднее как инквизиционный метод преследования, в просторечии называемый «охотой на ведьм». Вот как Ли описывает этот процесс:
Из трех форм действия в отношении преступлений — обвинения, доноса и инквизиционного преследования — последнее с неизбежностью превратилось из исключения в незыблемое правило, одновременно избавившись от любых ограничений, которые хоть в какой-то степени нейтрализовали скрытую в нем опасность. Если формальный обвинитель являлся в суд, инквизитор был обязан предупредить его об опасности talio (правового возмездия со стороны обвиняемого), которой он подвергался, объявляя о себе открыто. С общего согласия эта форма действия была отвергнута как „сутяжническая”, то есть как предоставляющая обвиняемому какие-то средства защиты... Донос был несколько более удобной формой обвинения, поскольку инквизитор действовал ex officio[157], но и он не был обычной практикой, так что инквизиционный процесс очень скоро стал единственным методом, который использовали на практике[158].
Хотя инквизиционный процесс существует уже более пяти столетий, лишь в XX веке он достиг своего окончательного воплощения. Фундаментальное различие между обвинительной и инквизиционной процедурами заключается в методах, используемых одним индивидом либо учреждением (часто государством) для того, чтобы заставить другого индивида (часто представителя какого-либо меньшинства) играть приниженную и унизительную социальную роль. Обыкновенный обвинительный процесс обеспечивает индивиду гарантии, выработанные для того, чтобы защитить его от ложного обвинения в преступлении; иными словами, сначала должны быть представлены доказательства того, что он участвовал в действиях, запрещенных законом. Инквизиционный процесс снимает с индивида эту защиту, наделяя обвинение неограниченной властью в навязывании обвиняемому именно той роли, которую необходимо ему приписать: например, роли врага народа или душевнобольного. В тоталитарных государствах применяются типично инквизиционные процедуры исполнения уголовного законодательства, но таковы законы и практики в области душевного здоровья и не тоталитарных государств. Во времена перехода от религиозных (инквизиционных) к медицинским (психиатрическим) мерам общественного контроля существовало промежуточное звено, заключавшееся в якобы терапевтическом применении власти короля как благодетельного деспота и правителя. Примером этого явления стало французское lettre de cachet. Эта переходная, королевская форма социального контроля была одновременно религиозной и светской, магической и научной. В той мере, в которой lettre de cachet является непосредственным историческим предшественником современного ходатайства о принудительной госпитализации, это явление требует здесь определенного исследования.
Lettre de cachet (что буквально означает «письмо с печатью») представляло собой документ с печатью короля или одного из его чиновников, которым разрешалось и предписывалось взятие без суда под стражу человека или людей, чьи имена были в нем перечислены.
В Британской энциклопедии применение lettre de cachet, которые были крайне популярны с начала XV и до конца XVIII столетия, описывается следующим образом:
Служа правительству молчаливым оружием против политических противников или опасных писателей, а также в качестве средства наказания высокорожденных заговорщиков, позволяющего избежать судебных скандалов, lettre de cachet имели и другие применения. Они использовались полицией для того, чтобы разделаться с проститутками. Кроме того, их властью запирали сумасшедших [в домах для душевнобольных]. Их также часто применяли главы семей в качестве исправительного средства, т. е. для защиты чести семейства от беспорядочного или преступного поведения сыновей. Жены часто использовали их, чтобы пресечь распутство мужей, и т. д.[159]
Это описание подходит и к современному способу использования ходатайств о принудительной госпитализации.
Общественный контроль посредством lettre de cachet является, таким образом, переходной стадией между старым контролем с применением религиозной инквизиции и новым, посредством психиатрии. Процедуры всех трех учреждений опираются на один и тот же принцип патернализма, меняется лишь идентичность «отца», во имя которого исполняется контроль. В случае инквизиции это святой отец, или Папа Римский; в случае lettre de cachet— отец нации, или король; в случае институциональной психиатрии это ученый отец, или доктор.
«Теоретически, — объясняет Бэрроуз Данэм, —король Франции был отцом французской семьи, и, согласно патриархальным принципам, власть его была абсолютной. Другие родители могли взывать к нему, и тогда он помещал упрямых детей в Бастилию»[160]. Или же он мог, как поступила со своей 40-летней дочерью одна женщина, отдать их в Сальпетриер![161]
В XVIII веке, продолжает Данэм, когда времена были неспокойными... правительство начало обуздывать интеллектуалов частым применением lettre de cachet. В соответствии с этим обычаем 23 июля 1749 года Людовик XV подписал в Компьене lettre de cachet следующего содержания: «Господину Маркизу дю Шатле: это письмо предписывает Вам принять в мой Венсеннский замок господина Дидро [Дени Дидро, французский энциклопедист и философ] и держать его там до нового распоряжения с моей стороны. Далее, я молюсь о том, чтобы Господь Держал Вас, г-н Маркиз дю Шатле, в своих святых объятиях»[162]. Данэм добавляет: «До чего очаровательна бла-гочестивость, с которой было совершено это заточение»[163]. Лицемерное религиозное благочестие lettre de cachet сменилось лицемерной медицинской благочести-востью ходатайств о принудительном помещении в психиатрическое учреждение[164].
Сегодня во многих штатах Северной Америки врачи наделены властью помещать человека в лечебницу для душевнобольных (фактически в тюрьму) на пятнадцать дней без судебного решения, и до конца жизни — при наличии судебного решения получение которого, как мы увидим, превратилось в простую формальность[165]. По иронии судьбы такая «медикализация» лишения свободы, когда врач может поместить человека в психиатрическое учреждение, не прибегая к судебным властям, считается «либерализацией» процедуры психиатрической госпитализации. Уместно описать здесь официальную позицию Американской психиатрической ассоциации в отношении принудительной госпитализации, изложенную сенатскому комитету по установлению прав душевнобольных в 1961 году докторами медицины Фрэнсисом Дж. Брэйслэндом и Джеком Р. Эуолтом, каждый из которых в свое время возглавлял эту ассоциацию. «В последние десятилетия, — утверждали они, — новая медицинская наука психиатрии в тяжелейшей борьбе во многом достигла того, что общество стало с большим сочувствием воспринимать взгляд, согласно которому душевная болезнь — это болезнь... В общем, психиатры предпочитают простую процедуру госпитализации, включающую заявление, которое подает в больницу близкий родственник или друг, и отчет двоих квалифицированных врачей о том, что они осмотрели субъекта и сочли его душевнобольным»[166]. Таким образом, Американская психиатрическая ассоциация предпочитает взятие под стражу при помощи lettre de cachet.
Более того, подобно тому как инквизитор считал, что индивид, обвиняемый в «колдовстве», является еретиком, точно так же институциональный психиатр заключает, что человек, обвиняемый в душевной болезни, должен быть пациентом психиатрической больницы. Такие заключения оправдывались и продолжают оправдываться якобы терапевтическими целями соответствующего вмешательства: спасением души еретика либо защитой и поддержанием душевного здоровья пациента. Томас Дж. Шефф изучил выводы психиатров, касающиеся людей, направленных на принудительную госпитализацию, и его исследование подтверждает доводы, изложенные выше. Рассмотрев существующие исследования фактов принудительной госпитализации, он отметил, что все они «наводят на мысль о том, что у работников сферы душевного здоровья имеется предубежденность в наличии болезни»[167]. Например, в двух психиатрических больницах, которые находились под пристальным вниманием автора на протяжении трех месяцев, Дэвид Миханик «ни разу не встретил случая, когда психиатр заявлял бы обследуемому, что тот не нуждается в лечении. Напротив, все люди, появлявшиеся в больнице, пополняли ряды пациентов, вне зависимости от их способности существовать вне больничных стен»[168]. Другие исследования подкрепляют общее впечатление. «Распространенное среди работников системы душевного здоровья мнение состоит в том, — пишет Шефф, — что государственные учреждения для душевнобольных в США принимают всех поступающих»[169].
Шефф наблюдал процедуры психиатрического обследования в четырех судах одного из штатов Среднего Запада США, где отмечалось наибольшее число эпизодов, связанных с душевными болезнями. Он обнаружил, что «опросы продолжались от 5 до 17 минут, в среднем же продолжительность опроса составляла 10,2 минуты. Большинство из проводивших обследование очень торопились»[170]. Он заключает, что «поведение или „состояние” человека, у которого предполагают душевную болезнь, обычно не являлось важным фактором при принятии ответственным лицом решения о госпитализации пациентов или об освобождении их из больницы. Маргинальная природа большинства случаев, безапелляционность и пристрастность, имевшая место в подавляющем большинстве обследований, рассматриваемые в свете того факта, что практически каждого пациента рекомендуется госпитализировать, лишний раз демонстрируют правоту этого предположения»[171].
Психиатр обладает такой дискреционной (оставленной на его усмотрение) властью потому, что, подобно инквизитору прошлого, он считается не прокурором или исполнителем наказания, а скорее врачевателем или благодетелем. Понятие об инквизиторе как о врачевателе душ, безусловно, произошло из понятия о колдовстве как душевном отклонении — точно так же, как понятие об институциональном психиатре как о медицинском работнике происходит из представления о сумасшествии как о медицинском отклонении. Опасность такого истолкования общественных отклонений и контроля за ними была понятна исследователям инквизиции, что ясно демонстрирует комментарий Ли:
В самом легком случае инквизиционный процесс был опасен тем, что совмещал прокурора и судью в одном лице... Опасность удваивалась, когда судья был ревностным верующим, нацеленным на защиту веры и склонным в каждом представшем перед ним узнике видеть еретика, которого следует осудить любой ценой. Не легче было и в том случае, когда он был просто жаден и стремился к штрафам и конфискациям. Тем не менее церковная теория гласила: инквизитор — беспристрастный духовный отец, чьей функцией является спасение душ, которые иначе оказались бы заблудшими[172].
Те же самые угрозы сокрыты в методах институциональной психиатрии. Благочестивый инквизитор, несомненно, был бы возмущен предположением о том, что он враг еретика, а не его друг. Сходным образом институциональный психиатр яростно отрицает идею о том, что он враг, а не терапевт принудительно госпитализированного пациента. Отрицая обвинение в свой адрес, инквизитор напомнил бы, что отправления его службы, включая сожжение ведьмы на костре, нацелены на спасение души еретика от вечного проклятия. Равным образом и психиатр отвечает, что его усилия, в том числе пожизненное заключение, электрошоковые конвульсии и ло-ботомия, нацелены на защиту и поддержание душевного здоровья пациента. Показательно следующее заявление авторитетных психиатров.
Мы хотели бы, чтобы наши больницы... воспринимались как лечебные центры для больных людей, и, конечно, мы хотели бы, чтобы нас считали врачами, а не тюремщиками... Хорошо известно, что существуют законные ограничения против того, что принято называть «спихиванием» людей в психлечебницы, и мы утверждаем, что люди хорошо защищены во всех штатах. За тридцать лет существования этой проблемы я ни разу не видел кого-либо, кого я мог бы счесть жертвой такого «спихивания»... Скорее, верно противоположное мнение: людей слишком часто «выпихивают» из психиатрических учреждений до того, как им следует выписываться, потому что наши учреждения переполнены...[173]
...Я хочу подчеркнуть, что основная цель [принудительной госпитализации] — удостовериться в том, что больные люди получают необходимую им заботу...[174]
Как врачи мы хотим, чтобы на наши психиатрические больницы... смотрели как на центры для лечения больных людей в том же самом смысле, в котором смотрят на обычные больницы[175].
Если психиатры действительно хотят всего вышеперечисленного, то все, что им следует сделать, — это отпереть ворота психиатрических больниц, отказаться от принудительной госпитализации и лечить только тех индивидов, которые, подобно тому как это происходит в непсихиатрических больницах, сами хотят лечиться. Именно такой подход я отстаивал последние пятнадцать лет[176].