Несколько слов после... 20 страница
У входа стоит костлявая машина, похожая на голенастого кузнечика. От нее отделяется тень — Красноармеец в полушубке, в валенках. Вытягивается и, вырвав руку из меховой варежки, берет под козырек.
— Отвезете военврача второго ранга Светличного в его хозяйство,— приказывает Василий. И другим, не столь повелительным тоном добавляет: — Вернитесь сюда и ждите. Если к одиннадцати тридцати не буду, езжайте до хаты и распрягайте коня.
Василий решительно берет меня под руку. Машина с воем вырывается из сугроба, выруливает на улицу, и скоро красный ее огонек тонет во тьме.
— Ну, а куда мы? — спрашиваю я.
— Куда-нибудь,— отвечает Василий.
Мы идем под руку по улице. По пустынной улице. Снег проседает под ногами — идем, будто по ковру. Сугробы светятся, а над ними остро сверкают звезды. И, должно быть, от избытка кислорода, которого долго так не хватало моим легким, кровь шумно пульсирует в висках.
— Куда же мы все-таки, Василий?
— Прямо.
— А потом повернем.
— Куда?
— Куда-нибудь... Тебе не холодно?
— Нет, мне хорошо.
— Мне тоже.
И верно, хорошо идти, когда тебя вот так крепко ведут под руку. К этому «хорошо» еще нужно привыкнуть. Оно очень неустойчиво. Я боюсь его спугнуть и потому ни о чем не говорю. Что думает Василий — не знаю. Но он тоже ни о чем не расспрашивает, ничего, не произносит.
— Василий, с кем ты разговаривал сегодня?
— Я разговаривал? Где?
— Там, у меня в «зашкафнике».
— В «зашкафнике»? — Он, кажется, искренне удивлен.
— Ну как же, вспомни... Ты, кажется, говорил... обо мне.
Молчание. Он, конечно, вспомнил. Но не хочет отвечать.
— Я все равно все слышала. Только не подумай, что я подслушивала. Просто вошла, а ты ведь почти кричал. Так с кем же?
Молчит. Резко хрупает снег под его подошвой. И вдруг я начинаю понимать. Я угадываю его собеседника и настаиваю с новой энергией:
— Ну, с кем же, с кем?
— С совестью,— глухо отвечает он.
С совестью? Гм! Ну, пусть так. Молчание прервано.
Мы идем так согласно — шаг в шаг. Но молчать уже не можем и разговариваем о каких-то пустяках.
Так миновали мы еще несколько кварталов. Приблизились к центру города. Стали попадаться прохожие. Идут навстречу и обгоняют нас слепые трамваи. Репродуктор вызванивает где-то «Широка страна моя родная». Голос Юрия Левитана начинает передавать очередную сводку Совинформбюро. На миг мы останавливаемся, стараясь что-то расслышать. Нет, далеко, не разберешь. Но мы почему-то догадываемся: сообщается о новом наступлении.
Город еще не спит. Он только притаился за маскировочными шторами. Редко-редко увидишь — мелькнет на фасаде незамаскированная полоска. Идем дальше. Движется колонна машин. Они идут как привидения, будто ощупывая перед собой дорогу синими приглушенными огнями. Трамвайная дуга высекает искру о провода. Улица возникает на мгновение даже как-то излишне четко, будто при вспышке молнии. Возникает и исчезает. И ночь становится еще темнее.
Разговариваем. О чем? Не вспомню. Кажется, он рассказывает, что он тоже где-то проходил проверку, а потом о том, что дивизия его почти уже готова. Скоро им выступать. Это стыдно, это скверно, но я в эту ночь не хочу думать ни о войне, которая бушует еще совсем недалеко, ни о том, откуда я сегодня вышла. И даже постоянная моя мысль, которая живет во мне, мысль о тебе, Семен, мысль о том, каково-то там тебе, даже она покинула меня.
Мне даже не важно, что он мне говорил, и совсем уже ничего не значит, что я ему отвечаю. Важно, что мы идем рядом, что он держит меня под руку, что звучит его голос. Иногда я вспоминаю, что ушла из дома, что ребята меня ждут, и меня тянет к ребятам. Но я продолжаю идти. Куда? Не знаю. Зачем? Не знаю.
Мы миновали мост через Тьму. Его уже починили, яму, в которую тогда сиганул через борт полицай, засыпали. От этого воспоминания на миг становится жутко. Ведь еще утром сегодня фанерный щит загораживал окно, грохотали при подъеме койки... Нет, нет, не ковыряться в этих ранах, не наслаждаться болью воспоминаний! Пусть это скорее забудется, как скверный сон. Ковыряться в таких вещах — занятие малодушных...
И вдруг мне вспомнился сон, который мучил меня перед страшным днем исхода: бескрылые, похожие на гусениц, летающие машины, эти серые существа — воплощенный ужас. И жуткое сознание собственного бессилия. Вспоминается все, что я пережила на мосту, поток людей и машин, зарево, отчаяние одиночества в этой грустной, но единой толпе.
— Вера, что с тобой?
Ночь безлунна. Выходная она сегодня, эта луна, что ли?
Но в фосфорическом сиянии мягких, молодых снегов я вижу просторную площадь, уже освобожденную от немецких крестов, развалины дворца-музея и свою школу.
— Что с тобой, Вера? Замерзла?
Мы остановились как раз перед зданием школы. Той самой, где я училась, где учился Домка, где директорствует сейчас наша Татьяна. Верхнее крыло раскрыто взрывом, и виден похожий на кусок сцены наш класс. Почему-то мучительно интересно узнать: висит ли еще на месте портрет Тимирязева?
— Пойдем, посмотрим.
Да, портрет висит. Его даже довольно хорошо видно. Сколько времени прошло с того окаянного утра, когда после взрыва моста я одна стояла на этой площади? Год? Десять? Сто лет?.. Да что там? Сколько времени прошло с сегодняшнего утра, когда слепой трамвай нес меня через эту площадь, а я стояла с узелком под мышкой. Смотрела в единственное стекло и не без страха думала: что же будет, что меня ждет?
— Вера, ты опять ушла куда-то? — Василий взял мои руки, греет их дыханием.— Сегодня ты все время куда-то убегаешь.
— Нет, нет, я здесь... Но куда мы все-таки идем?
— Мы? Идем, как говорится, куда глаза глядят.
— А где ты живешь? — неожиданно для себя вдруг спрашиваю я.
— Где живу?
— Ну да... Не может же гвардии полковник жить под открытым небом.
Минуту мы молчим. От этого молчания нам обоим становится как-то по-хорошему неловко.
— Ну, отвечай... В гости, между прочим, к тебе не напрашиваюсь. Так просто, забота врача. В каких условиях долечиваются его больные.
— Живу в сорока километрах от города. Там мой штаб,— говорит он наконец.
— Так пошли обратно. Шофер ждет. Если мы опоздаем к одиннадцати тридцати...
Он, этот человек, у которого на все готов ответ, в явном замешательстве. Больше всего его, кажется, удивило, что я запомнила это его распоряжение. Мне даже немножко смешно оттого, как он так смутился. Во всех нас, должно быть, еще сохраняется детское. И это очень здорово.
— Я остановилась у золовки и, увы, теперь не могу предложить гвардии полковнику даже койку,— назидательно говорю я.
Улыбаемся. Начинаем хохотать. Он хватает меня и кружит, как девчонку. Я смеюсь, болтая ногами, будто действительно девчонка. Когда он опустил меня и поставил на землю, мы поцеловались. Ну и что? Что в том худого, если двум немолодым людям с нелегкой судьбой вдруг померещился на мгновение призрак счастья и они потянулись друг к другу?..
Будто студенты какие, держась за руки, шли мы обратно. И опять разговаривали. Эти-то разговоры я запомнила. Говорили о его денежном аттестате. Он просил получать по нему хотя бы... пока мы не встанем на ноги, не оперимся. К чему ему, одинокому, на войне деньги?
Говорили о моем будущем. Предложение Громовой заманчиво. Быть ученицей такого человека, как она, хирургом огромного госпиталя — это же здорово. А с другой стороны — медсанбат... Гитлеровцы не разбиты. Война в разгаре, фон шонеберги еще ползают по нашей земле, и скольким Петрам Павловичам и Иванам Аристарховичам грозит виселица, сколько Раечек могут стать сиротами. Что там сиротами! Просто ничем, прахом. Миллионы наших маются, как маялись мы в Верхневолжске. И разве там, на фронте, будет лишней пара опытных рук?.. Полевая хирургия... Доктор Пирогов... С первого курса знаю. У Толстого описан... Верка Трешникова — военный хирург! А что? Сколько раз там, в камере, я мечтала именно о том, чтобы идти на войну и работать, где всего нужнее. Там будет некогда ковыряться в прошлом, малодушно подсчитывать свои обиды.
Война... Я уже знаю: на войне судят о людях не по анкетам, там по делам о человеке судят. А дела? Будущее покажет...
Все это так. Но дети? Как они без матери? Я так стосковалась по ним. Татьяна, конечно, умная, добрая. Они без меня проживут. А я без них?.. К ним, к ним... Ведь я их почти и не видела.
Теперь я тянула Василия за руку, и мы шли не так уж согласно. А тут, на грех, остановил комендантский патруль. Пожилой лейтенант откозырял по всем правилам Василию и... потребовал пропуск. Василий пропуска не знал. К счастью, документы были при нем, и нас отпустили. При этом во время проверки двое бойцов посматривали на нас так многозначительно и насмешливо, что мне стало не по себе.
Так мы дошли до нашего домика и на прощанье, каюсь, расцеловались. У меня даже закружилась голова, моя бедная взбалмошная голова, в которой уже есть и седые волосы.
— Так завтра мы с начсанбатом заедем за ответом?
— Завтра я дам ответ.
Василий повернулся и, будто от чего-то убегая, быстро зашагал к Больничному городку. А я стояла у калитки, слушала его твердую поступь, потом бросилась в калитку, как трусы бросаются в холодную воду. Я же трусиха, и ничто меня от этого, должно быть, не излечит...
...И вот я лежу на свежей простыне, покрытая уютным одеялом. Часы давно уже прохрипели двенадцать. Сонное дыхание ребят слышится с раскладушек. Да еще флегматичный стук маятника. И этот симпатичный сверчок, умница, понимающий, должно быть, как мне дорог домашний уют во всех его проявлениях, работает сегодня уже вторую смену...
Василий рассказывал: когда-то, еще на Халхин-Голе, в короткий перерыв страшной канонады он вдруг услышал пение птиц. А у меня сверчок. Ну-ну, что же ты смолк, баюкай! Мне завтра столько решать, что нужна свежая голова, а для этого надо выспаться. Ведь так?
Завтра утром Громова потребует ответа. Завтра утром заедет военный врач и спросит, как я решила. Пойду ли я к нему в медсанбат?.. Нет, как это здорово, что не кто-то и не что-то, а я сама завтра буду решать свою судьбу.
Что мне им ответить? Что бы, Семен, ты мне посоветовал? Ты далеко, совета твоего я не услышу... Вот что, Верка, засыпай-ка ты сейчас, а ты пили, пили, товарищ сверчок. Утро вечера мудренее.
Ох, отныне мне всегда и все надо будет решать самой.
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПОСЛЕ...
Итак, вы, читатель, расстались с доктором Верой, и если она вам понравилась, эта русская женщина с нелегкой судьбой, предвижу вопросы. Уехала ли она на фронт или осталась в родном городе? Если попала на фронт, вернулась ли живой? Что с ее детьми? Как они живут?.. Сколько таких вопросов слышишь обычно на встречах с читателями. Ну что ж, признаюсь, я, автор, расстаюсь с доктором Верой вместе с вами и не знаю, как дальше пойдет ее жизнь.
А вот о том, как живет моя землячка, чей тихий, малоизвестный подвиг дал мне толчок для написания этой книги, могу сказать, почерпнув эти сведения из того же очерка «Родина помнит», написанного ее коллегой в газете «Медицинский работник». Она добровольно пошла на войну, стала главным хирургом медсанбата одной из самых боевых дивизий Отечественной войны. Меньше чем через год, после боев под Тихвином, получила первый боевой орден. На фронте, в разгар боев, подала заявление и была принята в КПСС. Ранена. Поправилась. Вновь встала к операционному столу. Получила еще несколько боевых наград и демобилизовалась после окончания войны. Вернулась в родной город. Ныне заведует травматологическим отделением городской больницы.
Уже реабилитирован, вернулся домой, восстановлен в партии ее муж — мой старый друг, настоящий большевик-ленинец, который когда-то рекомендовал меня в комсомол. Когда мне случается приезжать в родной город, я захожу в их квартиру в новом доме, на новой улице нового района моего старого города. И радостно видеть, как эти люди растят внуков. О прошлом, хорошем и плохом, они вспоминать не любят. Оба они — в настоящем. Но это уже другая книга, которую пусть пишет кто-нибудь другой.
Москва, 1964—1965
Внимание!