Несколько слов после... 15 страница
— Там, наверху. Они повесили какой-то желтый флаг. Часовой ходит, уставил автомат: «цурюк» — и все.
Мудрик стоял у нее за спиной.
— Точно,— подтвердил он.
Василий подтянулся, сосредоточился.
— Значит, заперли,— задумчиво, будто взвешивая происшедшее, произнес он.— Желтый флаг — это строгий карантин. Мы под карантином. Это, конечно, по поводу сыпного тифа.— Он задумался.— Тифа нет, это ясно. Это ведь легко доказывается? Так, Вера?
Я кивнула. Любой настоящий медицинский эксперт подтвердит. Ах, черт, угораздило меня дать Прусаку такой повод. И все тетя Феня — «боятся», «страшатся», «бегут». Вот, пожалуйста, сбежали.
— Допустим, нам удастся пригласить того, ну, которого вы зовете Толстолобиком, если он, конечно, еще уцелел... Докажем, что ложная тревога,— продолжал все тем же взвешивающим тоном Василий.— Но надо ли? Немецкая армия нас сейчас охраняет. Может быть, это нам выгодно?
— Выгодно, пока он к нам газ не пустил,— ворвался в разговор Мудрик,— Помните тот госпиталь, который мы под Великими Луками отбили? Ни одного живого, одни жмурики. Помнишь, Антон?
Что это? Огромная наша Антонина плачет?
— Это у них запросто. Тиф, а раз так, они, вон как тетка Федосья говорит, «рассердился на блох — и всю шубу в печь».— Мудрик усмехнулся, искоса, по-лошадиному сверкнул белками.— Товарищ полковник, прикажите часового снять. Это раз плюнуть, про мой ход они не знают... Антон, прекрати, не разводи сырость.
В палате такая тишина, что слышно, как из рукомойника каплет вода. Все затихли, слушают. Понимают: сейчас решается наша судьба. И как хорошо, что решает ее этот умный, спокойный, опытный человек, а не я, ничего не понимающая в этих делах.
— Разрешите! Момент, бац — и нет старушки.
— Не разрешаю,— произносит Василий и продолжает вслух обсуждать: — Разбегаться? Нет, не получится. Лежачих не унести. Много женщин. Дети... Нет, это не годится.— Он думает, и сухое лицо его становится все спокойнее.— Тут этот второй выход через завал, ну, по которому вы лазите, Мудрик.
— Я-то лажу, а Антон вон и кулака не просунет.
— А если завал разобрать? Расчистить, сколько можно... на всякий случай. Мудрик, разведайте и доложите.
— Есть разведать, товарищ полковник, а только бы...
— Исполняйте.
Ну, ясно уж, все, кто может ходить, собрались. Известие о новой, неожиданной опасности само согнало их к койке Василия. Как-то говорили, что я здесь вроде пчелиной матки в улье. Нет, матка — это он. К нему все тянутся в трудную минуту. В его спокойствии ищут собственного успокоения. Ему известны все опасности, а он вон само спокойствие. Нет, я не хочу быть хуже, чем он, я тоже чего-то стою.
— А зачем они будут травить нас газом? — говорю я громко, явно адресуясь не к Василию, а к «ним». Я вообще в последнее время научилась искусству говорить для «них». Слова, подслушанные в разговоре, самые убедительные. Я это по себе знаю и потому продолжаю так же громко:
— Зачем им травить нас газом? Мой отец охотник, он говорит: если волк сыт, он и на барана не бросится.
— То волк, Вера Николаевна, а вот хорь, тот из курятника не выйдет, пока всех кур не передушит,— говорит Дроздов, хмуря свои черные кустистые брови.— Тот горло курице перекусит и бросит, перекусит и бросит. Фашисты — хори.
— Они-то хори, да мы-то не куры,— говорит. Василий.— Давайте всех мужчин, всех, кто на ногах стоит, сюда. Совет держать будем...
Теперь они держат совет там, в дальней палате. А я вдруг очутилась без дела. Сижу у себя в «зашкафнике», слушаю доносящиеся издали голоса, звучит бас Василия: бу-бу-бу... Василий, он, как ты, Семен: кажется, все-то он знает, на все у него ответ. Хорошо, когда рядом такой человек... И все-таки почему он сказал, что в жизни заполняет паузы? Странно.
Что он имеет в виду?
Там, вдали, вокруг Сухохлебова, еще шумели, а я, к стыду своему, задремала и потом незаметно уснула, да так, как давно уже не спала. И снилось — ты, Семен, здесь, с нами, веселый, насмешливый, обычный. Ходишь тут между коек, люди вокруг тебя. Ты обо всея думаешь, все тебя слушаются, улыбаются в ответ. Только это уже не тут, в наших подвалах, а где-то там, наверху, в хирургическом корпусе, который сейчас лежит в развалинах. Бело-голубые стены, кафель, никель. И дети почему-то с нами. И мне хорошо, хорошо.
Проснулась оттого, что кто-то негромко позвал:
— Вера.
Открыла глаза — темно, тихо. Обычные наши ночные звуки. И вода из рукомойника — кап-кап. Померещилось, что ли? И снова вдруг:
— Вера.
Это голос Сухохлебова. Он где-то тут, около наших шкафов. Вскочила,— оказывается, опала прямо в халате и даже шапочке, только ботинки кто-то с меня снял, и они стояли у стола.
— Вера, вы слышите?
И тут я действительно услышала негромкий, глухой рокот,— как будто где-то, очень еще далеко, грохотала гроза, будто гром ходил, перекатываясь но горизонту, раскат за раскатом, как это бывает в грозовые июльские ночи. Гроза зимой?
Я выбежала из «зашкафника». Василий стоял у самой двери в больничном халате из синей вытертой байки и, вытянуз шею, прислушивался. Я остолбенела: слезы бежали по его лицу, путались в серой растительности. Заметив, вернее услышав меня, он, не отрывая от двери уха, протянул ко мне руки, потом обнял меня за плечи, встряхнул.
— Вера! Это же наши... Артиллерийская подготовка. Начали точно в пять ноль-ноль.
Руки его так и оставались у меня на плечах. Мы стояли, слушали. Где-то далеко, но густо и дружно били пушки. Теперь, когда я прислушалась, в сплошном гуле можно уже различить голоса разных калибров.
— Началось, Вера. Началось! Понимаешь ты это? Началось! — говорил Сухохлебов, не замечая, что называл меня на «ты».— Дождались... Идут! Идут, родные!
Он так был полон этими долетавшими издали звуками, что, должно быть, не замечал, что руки его обнимают меня и что у него текут слезы. Он вообще ничего не замечал в это мгновение... Нет, нельзя, чтобы так его видели» Я взяла его под руку, привела к себе. Не тревожа ребят, мы осторожно присели на краю кровати.
— Карту этого района я знаю по памяти. Начали где-то за элеватором, километрах в десяти... Обрабатывают позиции противника на реке... Густо бьют. Должно быть, с боеприпасами у нас неплохо... Но он еще не отвечает... Слышишь? Слушай, слушай...
Что слушать? Этот раскатистый гул? Что можно в нем различить? С меня довольно и того, что я знаю — бьют наши пушки, рвутся наши снаряды, говорит наша Красная Армия. Мы слышим ее голос. Родной голос... Мамочки, неужели кончается этот кошмар?.. Ну чего ты плачешь, чего плачешь, дура! Смеяться надо, а у тебя слезы... Но Василий не видит этих моих слез. Он весь слух, весь захвачен звуками канонады.
— Стихает... Пошли? Ага, вот немцы! Но у них жиденько, жиденько,— бормочет он, как завороженный, и его глаза покрыты прозрачной глицериновой пленкой.— Ага, ага, авиация! Слышишь, Вера, редкие разрывы? Лупят по их тылам. Отсекают резервы... Вера, ты знаешь, что значит, когда бьют по тылам?
Я ничего не знаю. Какое мне дело, как сейчас там бьют! Я слышу голос Красной Армии. Он звучит могуче. Этого с меня достаточно. Лишь бы не смолк этот голос. Лишь бы там, на реке, у наших, все было хорошо.
— Вьют по тылам, — это значит: мы двинулись вперед. Это значит: передовые батальоны уже форсировали реку.— Сухохлебов деловито посмотрел на свои большие ручные часы, которые он почему-то носит так, что циферблат всегда находится с тыльной стороны руки.
— Ух, Верка, это же здорово! — И он хлопнул меня ладонью по плечу.
Нет, Васькой я его, конечно, назвать не решилась бы. Но во всем этом было что-то такое задорное, комсомольское, молодое, что ни за «Верку», ни за этот хлопок я не обиделась.
— И сколько же может продолжаться это? Когда же они нас освободят?
Ему явно было трудно отрываться от звуков далекого боя.
— О чем ты?.. Ах, да, когда?.. Не знаю. Я еще никогда не брал городов. Я их только сдавал. Сдавал по-разному. За ваш город, например, мы бились пять суток.
— Пять суток? А у нас продуктов осталось на четыре.
Он посмотрел на меня, как учитель на первоклассницу,
задавшую глупый вопрос.
— Если бы это было самым страшным!
Эта фраза сразу опустила меня на землю. Продукты. Там, у входа, карантинный флаг. Часовой. Мы как в капкане.
— Думаешь, они е нами, как с теми в Великих Луках?
— Ну вот мы уже и на «ты»,— улыбнулся он.— Ну что ж, преотличное местоимение. Так что ты спросила?
— Антонина ревмя ревела, когда рассказывали, что вы увидели, отбив наш госпиталь.
— Фашизм есть фашизм... Но тут все зависит от наших, как пойдут. И от нас, — нас ведь голыми руками не возьмешь. Не дадимся. Бетон-то вон какой. Вес всего здания выдержал. Двери стальные, болтами задраиваются — крепость. И еще... — Что еще — он не успел сказать. Снова весь подобрался, превратился в слух.— Ага, это уже севернее, ближе. Должно быть, сосед включился. Правильно, научились воевать. Немцы охвата пуще всего боятся... Мы, Вера, не куры, мы тут кудахтать не будем и хорьку шею не подставим... А второй-то, почти без подготовки пошел... Неужели уж немцы дрогнули?..
Мы так были увлечены этими звуками, что не заметили, что ребята уже проснулись и слушают вместе с нами.
— Кто, кто это, Василий Харитонович? — спрашивал Домка.
— Дядя Вася, какой сосед?.. Кто идет?
— Мы,— ответил Сухохлебов.— Понимаешь, мы, Дамир Семенович, мы... Ну, пора к людям.
Василий вышел. И вот уже из глубины палат доносится до нас его рокочущий голос:
— Товарищи, наши войска начали наступление восточнее Верхневолжска. Волга форсирована. Сопротивление противника сломлено. Передовые части прорвались по шоссе к восточной окраине города.
Что тут поднялось! Даже когда женщины разносили мисочки с жиденьким нашим супом, от одного вида которых обычно у всех жарко загорались глаза,— эти миски остались стоять на тумбочках, хотя аппетитный парок курился над ними. Ели машинально, не чувствуя запаха прелого пшена, даже забывая просить добавку. Звуки артиллерии точно всех околдовали. Теперь уж ясно, что артиллерия грохочет и севернее города. Звуки ее громче. Должно быть, это доносилось уже из Заречья. Наши тут, рядом. Не снится ли это? Может ли это быть?
М-да, поспала-то я, оказывается, изрядно, многое прозевала. А наши в госпитале не теряли времени. Тяжелые стальные двери бомбоубежища были задраены болтами. Все, кто мог ходить, уже разобрали кирки, ломики, металлические щипцы для тушения зажигалок. Словом, весь пожарный инструмент, какого вдоволь было припасено еще до оккупации в чуланах бомбоубежища. Топоры стояли возле коек наших красноармейцев. Жизнь кипела у входа. Должно быть, они составили какой-то план обороны. Меж людьми мелькал Мудрик. Именно мелькал, потому что, казалось, его можно видеть одновременно в нескольких местах. Крепко перепоясав свой старенький, с чужого плеча пиджак, подтянутый, возбужденный, он появлялся тут и там, отдавая распоряжения. Из карманов пиджака торчали ручки гранат. Пожалуй, он единственный чувствовал себя в своей стихии, острил, насвистывал, напевал и даже пытался от нетерпения дробить чечетку.
Этот близкий грохот боя оказал на людей просто биологическое воздействие. От вчерашней апатии, от тяжелой неподвижности, одолевавших всех в последние дни, не осталось и следа. Женщины собирались в средней палате стайками. Рвали старые простыни на бинты. Скатывали их. Словом, действовали. Просто не узнавала людей, все стали покладистыми, добрыми.
— Вера Николаевна, наши-то, наши-то — вон как голос подают!
— Милая, выходила ты нас, сохранила! Господь тебя за это не оставит!
— Доктор, а к обеду-то нас освободят?.. Молотят-то вроде совсем близко. Точно цепами стучат.
— Вот теперь верно — Гитлер капут.
А в углу, у самой двери, где уже был сложен инвентарь, приготовленный для обороны, токарь с «Первомайки», которого все в госпитале почему-то неуважительно называли «Бобок», пожилой угке человек, лежавший у нас по поводу довольно курьезного ранения в мягкие места, возбужденно выкрикивал фабричные верхневолжские частушки:
Эх, да не купайся, Манька, в Тьмаке, Эх, да заведутся в тебе раки!
Как врач, я знаю, конечно, как все эти люди, раненые, обожженные, больные, столько наголодавшиеся в наших холодных подвалах, могут кидаться, как говорит тетя Феня, из огня да в полымя. Но как всё и все изменились за эти часы. Гул наших пушек действовал как сказочная живая вода. Но она же только гозвращала жизнь покойникам, а вот так зарядить энергией истощенных, больных, голодных разве ж она даже в сказках могла? Мне такая реакция кажется чересчур уж оптимистичной. Ведь самое страшное впереди. А тут этот старый шут гримасничает и выкаблучивает.
Эх, да полюбил я сорок милок,
Эх, да источился, что подпилок...
Нет, так нельзя. Нахожу Василия. Он в предоперационной что-то обсуждает с Мудрвком и одним из командиров.
— Товарищи командиры, что же это такое? Вот-вот на нас нагрянут, а у нас тут танцы-плясы.
Мудрик смотрит на меня довольно нагло, Василий — с некоторым смущением, командир улыбается.
— Вера, ты отдыхала, и мы не хотели тебя беспокоить. Сделали, что смогли.— И, не то шутя, не то всерьез меняет тон: — Товарищ начальник госпиталя! Позвольте ввести в обстановку. Если немцы полезут по проходу, отобьем. Ночью нам удалось расширить завал второго прохода. Теперь там может свободно пробраться человек. Ну, а остальное...— Он развел руками.— Остальное зависит не от нас.
— Ежели знаете, как богу молиться, молитесь.— Мудрик соскользнул было на обычное свое балагурство, но Василий тут же его оборвал:
— Как говорите с начальником госпиталя, старшина!
А между тем гул и гром явно приблизились. Мы под землей. Мы прикрыты огромной руиной. Но мне уже чудится, что я различаю сухой треск пулеметных очередей. Что это? Обман слуха? Разве он может дойти сквозь потолки литого бетона? Или уже так близко? И странное ощущение: сегодня я никому не нужна. Никто ни на что не жалуется. Даже тот, с крапивницей, которого приняли за сыпнотифозного и из-за которого тут весь сыр-бор загорелся, и его не отличишь среди остальных. Кажется, и сыпь сошла. Вот и не верь после этого в психотерапию...
Мы собираемся вместе — Мария Григорьевна, тетя Феня и я. В который раз проверили готовность операционного стола. Разложили запасы бинтов, лекарств. Делать опять нечего. Даже как-то грустно вне этой нервной, напряженной суеты. Тетя Феня успокоительно изрекает: «Всякому овощу свое время»,— и берется за спицы. Мария Григорьевна рассеянно раскладывает карты. Я хожу по маленькой комнатке, предоперационной, меряя ее шагами. Прислушиваюсь к грохоту пушек и представляю себе: где это стреляют?
Помнишь, Семен, когда-то, когда мы еще не были мужем и женой, ты возил меня на ялике вниз по Волге. Там была чудная березовая рощица. Мы бегали по ней, собирали грибы и немножко целовались. А потом напротив, через шоссе, построили элеватор. Должно быть, там наши и перешли Волгу. Это уже совсем недалеко от круга трамвайной линии. Семен, милый, они ж идут! Совсем немного ждать.
Хоть бы заняться чем и не болтаться зря. Пожалуй, приведу-ка я в порядок истории болезни, или, как выражался этот «фон», «скорбные листы». Все-таки занятие. Когда наши придут, все будет в ажуре. А что? Идея... «Когда придут...» Останемся ли мы к этому времени живы?
Чтобы ребята не вертелись где не надо, усадила девчонок в предоперационной, поручив им под руководством Домки сортировать истории болезней. Разъяснила: «Нашим надо будет как следует отрапортовать. Помогите матери». Кажется, преисполнились ответственности и взялись за дело. Ну, а сама прошла в наш «зашкафник» и заставила себя сесть за отчет.
Выстрелы и разрывы совсем близко. Да что там близко, может быть, уже в нашем районе. Нет, нет, не отвлекаться... Несколько снарядов шлепнулось рядом, так, что подвалы встряхнуло и вода задрожала в кувшине... Ну что ж, у нас неплохие итоги. Всего осталось у меня на руках шестьдесят пять человек. Двадцать три поступило — восемьдесят восемь. Умерло трое, восемьдесят пять. Выписался один — восемьдесят четыре... Сделано восемнадцать операций, из них семь очень сложных... Право же, неплохо для таких чудовищных условий... До оккупации, когда Дубинич развернул наш госпиталь, работали не лучше... Ай да мы! Мне не придется краснеть перед нашими... А Дубинич... Серега Дубинич... Сергей Сергеевич... Военный врач второго ранга... Ведь, наверное, скоро явится. Интересно, какими глазами, товарищ Дубинич, вы будете смотреть на нас, которых вы впопыхах позабыли или бросили?.. И все-таки мне не хочется в это верить. Может, что-то серьезное не позволило ему прислать машины... Но как приятно, черт возьми, будет сказать:
— Товарищ военврач второго ранга, неаттестованная Трешникова докладывает вам...— и привести эти цифры...
Кажется, стучат.
— Кто там?
Василий. Очень смешно одет. Все на нем с чужого плеча, все разное, и все безумно ему мало. Руки чуть не по локоть торчат из рукавов, а ноги из брюк. Лицо заросшее. Но сейчас это почему-то не замечается. Передо мной военный, энергичный, подтянутый, сосредоточенный. Только чего он там мнется, это совсем не идет к его сегодняшнему облику.
— Можно? Не помешал?
— Убиваю время и нервы: готовлю отчет. Садись, Василий.— Я подвигаюсь на койке.
Он не садится. Он стоит, смотрит на меня, и я почему-то начинаю краснеть.
— Вера, — бас его звучит как тенор,— Вера, наши в городе. Немцы, видимо, отступают. Наверное, уже рыщут эти их команды поджигателей... Понимаешь?.. Понимаешь?.. Сейчас все решится. Мы будем обороняться до последнего, но... Словом, перед этим я считаю долгом сказать тебе — я тебя люблю...
Я почему-то не удивилась. Даже форма объяснения, похожая не то на рапорт, не то на приказ, не покоробила.
— Садись, ну чего же ты?
Он сел на самый край кровати.
— Ну?
— Вот и все.
И встал было уйти, но я удержала.
— Сиди, Василий. — Достала из-за пазухи клеенчатую сумочку с документами, которую все эти месяцы ношу на шее на шнурке. Вынула оттуда твое, Семен, письмо, то, единственное.
— Прочитай.
Он осторожно взял письмо, написанное на обратной стороне махорочного пакета, и, далеко отставив его на ладони, стал разбирать твои невнятные каракули, как бы ступеньками сбегающие сверху вниз. Я знаю письмо наизусть, от надписи наверху «Товарищ, нашедший это...» и до остренького кренделька, в котором лишь я могу разобрать твою подпись. Во все глаза следила я за лицом Василия. Когда он читал эти твои слова: «Не верь ничему, что будут обо мне говорить или писать: я — большевик-ленинец и останусь до смерти большевиком-ленинцем»,— он нахмурился, закусил губу. Дальше ты пишешь: «Я вынужден был написать чудовищное признание, но если сложить заглавные буквы моих показаний, выйдут слова: «Все это вынужденная ложь». Прочтя это письмо, Василий отложил листок.
— Это ответ мне?.. Понял, Вера,— сказал он, вставая.— Я это предвидел.— Он улыбнулся. Улыбка получилась болезненная, кривая.— Предвидел, но, как говорится, не мог не доложить.
Не суди меня, Семен. Я не смогла, не совладала с собой. Все это получилось как-то непроизвольно. Я вскочила, взяла в ладони его голову, наклонила к себе, поцеловала сухие, растрескавшиеся губы. Сильные мужские руки обняли меня.
— Вера, ты...
Но там, за шкафами, вдруг поднялась суетня. Мудрик кричал: «Где полковник?» Голос Стальки, которая все-таки ухитрилась удрать из операционной, отчетливо ответил: «Он у нашей Веры», Мы отодвинулись, почти отскочили друг от друга. Василий отбросил занавеску, вышел в палату:
— В чем дело?
— Подъехали... У дверей топчутся. Стучат,— доложил Мудрик.
— Оружие разобрали?
— Порядок полный, товарищ полковник.
Когда я вышла, действительно был полный порядок. Женщины были отведены в глубь подвалов, мужчины с топорами, ломиками и еще каким-то противопожарным инструментом стояли по обе стороны железной двери. Снаружи доносились глухие удары.
— Первую дверь ломают.
— Ну эта подастся, она деревянная.
Удары становились слышнее. Они даже заглушали близкую канонаду. Что-то затрещало, заскрежетало.
— Вроде бы подалась.
— Нет, еще держится.
Теперь бухали чем-то тяжелым.
— Должно быть, бревно приволокли...
— Эх, братцы, сейчас бы да закурить!
— Перед смертью не накуришься.
— Но, но, перед смертью... Возьми-ка еще нас!
— Ой, господи, хоть бы наши скорее...
Сквозь удары и скрежет взламываемого железа прогремело несколько близких разрывов. Среди моих солдат, что с топорами караулили у двери, я заметила Домку. Он был в халате и шапочке, но в руках сжимал ломик. Этого только не хватало!
— Домка! Сейчас же прочь отсюда!
Он даже не посмотрел в мою сторону.
— Дамир, убирайся немедленно.
— Нет. Василий Харитонович, скажите ей...
— Мать права, Дамир,— Василий на миг оторвался от того, что происходило за дверью,— ты не солдат, ты — брат милосердия. Есть такая Женевская конвенция, она запрещает медицинскому персоналу участвовать в боях. Вот и матери твоей тоже. Уйди, Вера... Все — прочь от двери!
Послышалась длинная автоматная очередь. Первая дверь, видимо, была уже выломана. Били в нашу, во вторую. Она вся загудела, но ни одна пуля не прошла сквозь массивную металлическую створку. Бомбоубежище строилось добротно. Новые и новые очереди вызывали только оглушительный гром, от которого заныли барабанные перепонки.
— А, не по зубам пирог! — торжествующе хохотнул кто-то.
— Дамир, Вера, прочь отсюда! — скомандовал Василий.— Готовьте медицину... Дамир!
— Вас понял,— вытянулся Домка. Он все еще жался к стене, тут, у двери. Ну что он, дурачок, может сделать со своим ломикам. А я? Действительно, мы нужнее там, в хирургической.
По пути задержалась среди женщин. Они теснились в дальней палате. Кто-то плакал, кто-то причитал, кто-то молился. Но большинство стояли с каменными, твердыми лицами. Стояли и слушали. Ведь и отсюда уже были слышны наши пушки.
— Успокойтесь, теперь недолго,— сказала им, а сама подумала: Мне бы эту холодную окаменелость.
А вот девчонки — им хоть бы что. Зыркают по сторонам любопытными глазенками, очень все им интересно. Отослала их с тетей Феней готовить запасной операционный стол. Ушли и через минуту опять появились. Как бы это их отвлечь?
— Девочки, будете адъютантами при мне. Для поручений.
— Ой, здорово! Адъютантами. А это что? — спросила Рая.
— Ма, что там? Вон Вова бежит.
Действительно, бежал Мудрик.
— Палить нас хотят, за бензином послали.
— Володя, что будет?
— Товарищеский ужин. Сейчас я их угощу эскимо.— Он сорвал с себя куртку, остался в одной нательной рубахе, для чего-то закатал рукава, обнажив волосатые, густо нататуированные руки. Даже в такую минуту не мог не рисоваться, потряс двумя гранатами.
— Две порции шоколадного эскимо господам фрицам...
— Как же вы?..
— Парадное на ремонте, придется через черный ход.
— Но ведь...
— Там, где не пройдет, горный козел, пробежит Мудрик.
Он посерьезнел, осмотрел гранаты, пощупал чеки.
— Граждане зрители, сейчас вы увидите выдающийся
аттракцион. Под куполом без сетки. Имею просьбу — дайте руку на счастье.
Будто чувствовало сердце, что что-то с ним случится. Подошла к нему, поцеловала, и в этот момент появилась Антонина... Закричала истошно:
— Ты туда? Вовчик... Я с тобой!
— Нет.
— Да, да, да!..
Мудрик махнул рукой, и оба они бегом скрылись за дверью. На дворе и в палатах почему-то стало тихо. Почти одновременно где-то рядом негромко прострекотало несколько автоматных очередей и два взрыва встряхнули наши подвалы. Я поняла,— на дворе что-то произошло. Нет, ничего. Просто было ужасно тихо, и именно от этой тишины мне стало страшно. Я бросилась в палаты.
В палатах тоже ничего не произошло. Все стояли и слушали. Слушали эту тишину. И вдруг я увидела такую картину — Домка в окровавленном халате. Он первый бросился мне в глаза. Потом я разглядела — он вместе с Антониной, они несут Мудрика. Домка волочит за ноги. Антонина держит туловище. Потом я заметила, что Антонина идет как-то странно, будто ноги ее приклеиваются к полу и она с трудом отрывает их. И, конечно, бросилось в глаза: она так бледна, что веснушки лежат на ее лице как пятна глины, а по халату на груди расплывается темное пятно. Все поплыло у меня перед глазами.
— Сынка, что с тобой? — рванулась я к Домка.
— Мудрик... Его из автомата,— хрипло ответил он.
Они стали поднимать Мудрика на каталку, но тут Антонина качнулась и, будто тая, стала сползать на пол.
— Тетя Феня! — не своим голосом закричала я, подхватывая Мудрика.
Втроем мы уложили его на каталку. Только после этого, распорядившись, чтобы его перенесли на стол и готовили к операции, я подошла к лежащей на полу Антонине. Эти глиняные пятна на лице, на руках, на шее стали еще больше заметными. Взяла руку — пульса нет. Стала расстегивать пропитанный кровью халат — голова мотается, как у куклы. И тут меня пронзила страшная догадка. Я подняла веко — зрачок не реагирует на свет. Зеленый, русалочий глаз уже стекленел.
— С ней потом, сама отдышится... Вы — к столу, к Мудрику,— частила сквозь марлевую повязку тетя Феня.
И, показав на тело Антонины, я ответила ей почему-то по-латыни:
— Экзитус леталес.
Мудрик был в сознании. Я увидела, что озорные, бесстрашные глаза его могут бывать испуганными, тоскливыми. Но и тут он старался балагурить. Вместе с булькающим, хриплым дыханием я услышала:
— Факир был пьян, фокус не удался... Дрова, доктор Вера, дрова...
— Камфору. Морфий.
Две раны. Обе в области груди. Навылет. Стараюсь представить картину катастрофы. Пульс неплохой. Температура? И температура ничего. Что нее там разрушено? Можно думать о самом худшем. Но пульс не падает. Ах, какой мускулистый! По нему можно анатомию изучать. Ну и везуч: ни один магистральный сосуд не поврежден. Ага, вот где кровь. И сколько! Все в крови. Нам приходится повозиться, пока удается перехватить поврежденные сосуды и очистить операционное поле. Теперь картина ясна. В общем-то, Мудрик, ты родился под счастливой звездой.
Эфир экономили, он был на дне пузырька. Вольного не удалось усыпить. Все идет под местным наркозом, который при таких сложных ранениях, конечно, не все обезболивает. Но Мудрик молодец.
— Как вы себя чувствуете?
— Превосходно, как в бане на третьей полке.
— Не очень больно?
— В самый раз...
Только по тому, как в иные моменты зеленеет и покрывается испариной его лицо, а руки судорожно вцепляются в край стола, я и понимаю, каково ему.
— Потерпите, я скоро закончу.
— Есть потерпеть. Тетя Феня, дай валерьяночки доктору Вере.
Молодец, молодец! Так и держись. Сегодня мне нужна и твоя поддержка...
— Больно? Ну, ничего, теперь уже скоро.
— Пожалуйста, мне не к спеху. До выхода на манеж уйма времени.
Милый Мудрик! Как он поддерживал меня этим своим балагурством! Только когда боль лишает сознания, он начинает скрипеть зубами и скрипит так, что я боюсь, как бы его белые зубы не раскрошились. Наверное, у меня не было еще такой операции. Я обо всем забыла, вся ушла в нее. Весь мир сосредоточился на маленьком пространстве, на этой разверстой груди, где, как налитый кровью маятник, отстукивало время сердце, где все пульсировало и жило своей жизнью. Тетя Феня никуда не годилась сегодня. Роняла инструмент, шмыгала носом, слезы текли на марлю маски...
И все-таки все шло хорошо. Но вдруг:
— Доктор, а что же Антон? Где она?
Этот вопрос застал врасплох. Во время операции я как- то совсем и забыла об Антонине. Теперь я представила себе ее там, неподвижную, в окровавленном халате, и у меня сразу затряслись руки. Но тут мне пришла на помощь тетя Феня:
— Там она, там. Перевязки делает... Один ты, что ли...
— Наркоз... Не жалейте... Все, все лейте. Больше не понадобится.
— Сейчас, сейчас... Его тут на донышке...
Больше мы не разговаривали.
Наконец-то я смогла разогнуть спину и будто из какой-то шахты поднялась на поверхность... Что там такое? Почему шум? Что там кричат? Откуда незнакомые голоса? Что же все-таки происходит? Завязываю последние узлы. Вот теперь, когда опасность для оперируемого миновала, по-настоящему задрожали руки. И тут я соображаю — незнакомые люди там в палатах говорят по-русски. Неужели наши? Впрочем, об этом можно догадаться по глазам тети Фени, которые сияют в прорези марлевой маски.
— Наши? — спрашиваю я.
— Давно уж,— подтверждает она и начинает истово креститься на сверкающий в углу автоклав.
— Наши? — спрашивает Мудрик, снова придя в сознание. По зеленоватому лицу пятнами румянец.
— Разрешите «ура», доктор Вера? — спрашивает он, и тут же сознание покидает его.
— Нашатырь...
Только тут я по-настоящему осмысливаю, что произошло за те два часа, пока я возилась у операционного стола. Раз там наши, гитлеровцы до нас не добрались. Мы спасены. Привычный мир вернулся к нам, отыскал нас. Туда, к своим. Но нет-нет! Долг — прежде всего, как говорил нам Кайранский, превыше всего ставивший врачебный долг. Все надо доделать. Укрываем забинтованного марлевым пологом, поднимаем и перекладываем его на каталку. Ну, теперь можно опять маску. И в это мгновение: