О том, что все идеи мы получаем при помощи чувств

Тот, кто отдаст себе точный отчет относительно всего происходящего в его сознании, без труда признает, что все его идеи были доставлены ему его чувствами; однако философы, злоупотребившие своим разумом, утверждали, будто мы имеем врожденные идеи3, причем утверждали они это на том же основании, на каком говорили, будто бог взял кубы материи и столкнул их друг с другом, дабы образовать этот видимый мир. Они измыслили системы и похвалялись, что с их помощью могут отважиться дать какое-то очевидное объяснение явлений природы. Подобный способ философствования еще более опасен, чем жалкий жаргон схоластов. Ибо, поскольку этот жаргон абсолютно лишен чувственного содержания, здравому уму достаточно небольшого внимания, чтобы сразу заметить его смехотворность и начать искать истину в ином направлении; но талантливая и смелая гипотеза, несущая на себе вначале отблеск правдоподобия, заставляет человеческое тщеславие в нее верить; ум рукоплещет себе самому за эти тонкие принципы и употребляет всю свою проницательность для их защиты. Ясно, что никогда не следует создавать гипотез4; не следует говорить: «Начнем с изобретения принципов, с помощью которых мы попытаемся все объяснить», но надо сказать: «Произведем точный анализ вещей, а затем попытаемся с величайшей осторожностью посмотреть, соотносятся ли эти вещи с какими-то принципами». Те, кто измыслили роман о врожденных идеях6, тешили себя надеждой, что они дали объяснение идеям бесконечности, необъятности бога и ряду других метафизических понятий, которые, по их предположению, являются общими у всех людей. Но если бы раньше, чем погрязнуть в этой системе, они пожелали поразмыслить над тем, что многие люди не имеют за всю свою жизнь даже тени подобных понятий, что ни один ребенок ими не обладает до тех пор, пока ему их не преподадут, наконец, что когда кто-то их обретает, он получает лишь весьма несовершенные восприятия, чисто негативные идеи, они устыдились бы сами своего мнения. Если, кроме математических истин, существует нечто доказанное, то это полное отсутствие врожденных идей у человека; когда бы они были ему присущи, все люди, рождаясь на свет, обладали бы идеей бога, причем у всех эта идея была бы одной и той же; у всех людей были бы одни и те же метафизические понятия; добавьте к этому смехотворную нелепость, в которую впадают тогда, когда утверждают, будто бог уже в материнской утробе снабжает нас понятиями, которым нам полностью приходится обучаться

в юности. Таким образом, нашими первыми идеями, несомненно, являются наши ощущения. Постепенно у нас образуются сложные идеи из того, что воздействует на наши органы чувств, а наша память удерживает в себе эти восприятия; затем мы их подчиняем общим идеям; и все обширные познания человека вытекают из единственной этой способности сочетать и упорядочивать таким образом наши идеи. Те, кто возражает на это, будто понятия бесконечности во времени, пространстве и числе не могут быть получены от наших чувств, должны просто заглянуть на "мгновение в самих себя: прежде всего, они увидят, что у них нет никакой полной и даже просто позитивной и,оеи бесконечности; только добавляя одни материальные вещи к другим, можно прийти к пониманию того, что мы никогда не постигнем конца их исчисления; именно эту невозможность они нарекли бесконечностью, и потому это скорее является признанием человеческого невежества, чем идеей, не зависящей от наших чувств. Так что если мне возразят, будто в геометрии существует реальная бесконечность, я отвечу: Нет! Там доказывается только, что материя всегда будет делима, что между двумя линиями можно поместить сколько угодно окружностей, что бесконечность поверхностей не имеет ничего общего с бесконечностью кубов; но это не более дает нам представление о бесконечности, чем предложение бог существует дает нам представление о том, что есть бог. Однако нашей убежденности в том, что все наши

идеи приходят к нам через посредство чувств, недостаточно; любознательность наша заставляет нас стремиться к тому, чтобы понять, каким образом мы их получаем. Именно по этому поводу все философы измыслили великолепные романы; но легко было избавить себя от них, добросовестно рассмотрев границы человеческой природы. Когда мы не можем прибегнуть к помощи математического циркуля или к светочу физического эксперимента, мы, несомненно, не в состоянии сделать ни шага вперед. Хотя зрение наше достаточно изощрено для того, чтобы отличить составные части золота от составных частей горчичного зернышка, можно с уверенностью сказать, что мы не сумеем рассуждать по поводу их сущности; и, несмотря на то что человек

обладает иной природой и у него есть органы чувств, помогающие ему усматривать свою собственную субстанцию и сущность своих идей, нет сомнения в том, что для него немыслимо их познать. Задаваться вопросом, каким образом мы мыслим и чувствуем и как наши движения подчиняются нашей воле,— значит выпытывать у Творца его тайну; чувства наши не более доставляют нам средства для достижения такого познания, чем они снабжают нас крыльями, когда мы хотим обрести способность летать; и именно это, на мой взгляд, прекрасно доказывает, что все наши идеи мы получаем через посредство чувств; ибо, если у нас нет ощущений, у нас нет и идей; итак, нам невозможно понять, каким образом мы мыслим, по той же причине, по какой мы не можем иметь идеи шестого чувства: нам недостает органов, которые поставляли бы нам эти идеи. Вот почему все те, кто имел дерзость придумать систему природы души и наших понятий, вынуждены были предположить абсурдную мысль о врожденных идеях; при этом они льстили себя надеждой, что среди пресловутых метафизических идей, сошедших в наш разум с неба, найдутся такие, что раскроют нам эту непостижимую тайну. Из всех отважных мыслителей, увязнувших в пучине таких исследований, отец Мальбранш, по-видимому, заблуждался на самый возвышенный лад. Его система, наделавшая столько шума, сводится

к следующему. Наши восприятия, получаемые нами по поводу объектов, не могут быть вызваны самими этими объектами, которые, несомненно, не содержат в себе способности вызывать ощущение; мы не получаем их и от самих себя, ибо в этом отношении мы столь же бессильны, как и объекты; итак, необходимо, чтобы мы получали их от самого бога. А следовательно, бог — связующее звено умов и умы пребывают в боге; значит, именно в боге мы получаем наши идеи и усматриваем все сущее. Но я спрашиваю любого, чей мозг не охвачен фанатизмом: какое ясное понятие дает нам это последнее рассуждение? Я спрашиваю, что это означает: бог — связующее звено умов? И даже если бы все эти слова — чувствовать и усматривать все в боге — создавали у нас вполне отчетливую идею, я спрашиваю, что мы от этого выиграли бы и насколько стали бы более сведущими, чем прежде? Несомненно, для того чтобы довести систему отца Мальбранша до некоей степени вразумительности, необходимо прибегнуть к спинозизму и вообразить, будто вселенная в целом — бог, будто бог этот действует в каждом творении, чувствует в животных, мыслит в людях, произрастает в деревьях, будто он — и камень, и мысль, и все его части сами собой разрушаются в каждый данный момент — одним словом, необходимо поверить во все те нелепости, которые с неизбежностью вытекают из этого принципа. Заблуждения людей, стремившихся углубиться в то, что для нас непостижимо, должны научить нас не

стараться переступать границы своей природы. Истинной философии свойственно уметь вовремя остановиться и продвигаться вперед лишь с помощью надежного проводника. Остается достаточно обширное поле действий и без экскурсов в надуманные пределы. Так удовольствуемся же знанием, проистекающим из подкрепленного рассуждением опыта (единственного источника наших познаний) и гласящим, что наши чувства — ворота, чрез которые все идеи проникают в наше сознание; и давайте всегда хорошенько помнить о том, что нам совершенно немыслимо проникнуть в секрет этого механизма, ибо мы не располагаем инструментами, прилаженными к его пружинам.

Глава IV

О ТОМ, ЧТО ВНЕШНИЕ ОБЪЕКТЫ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО СУЩЕСТВУЮТ

Вряд ли кто-нибудь вздумал бы трактовать этот предмет, если бы философы не пытались усомниться в самых что ни на есть очевидных вещах, подобно тому как они же обольщались надеждой познать вещи самые сомнительные. Наши чувства, говорят они, поставляют нам идеи; но очень может быть, что наше сознание получает эти восприятия без того, чтобы вне нас существовали какие-либо объекты6. Нам известно, что во время сна мы видим и чувствуем вещи, которых не существует; быть может, наша жизнь — не что иное, как непрерывный сон, смерть же бывает моментом нашего пробуждения или окончанием сна, за которым никакое пробуждение не последует. Чувства наши обманывают нас даже во время бодрствования; малейшая перемена в наших органах чувств заставляет нас иногда видеть объекты и слышать звуки, вызванные не чем иным, как расстройством нашего тела; вполне возможно поэтому, что мы всегда испытываем то, что приключается с нами время от времени. Они добавляют, что, когда мы видим объект, мы замечаем его цвет, очертания, слышим звуки и нам было угодно наименовать все это модусами данного объекта, но какова же его субстанция? Действительно, сам объект ускользает от нашего воображения; то, что мы столь отважно именуем субстанцией, на самом деле есть не что иное, как сочетание модусов. Лишите данное дерево этого цвета, этих очертаний, дающих вам идею дерева,— и что же останется? Значит то, что я именую модусами, есть не что иное, как мои восприятия; я могу сколько угодно говорить о том, что у меня есть идея зеленого цвета и тела, имеющего такие-то очертания; но я не располагаю никаким доказательством существования такого тела и этого цвета: вот что говорит Секст Эмпирик и по поводу чего он не может найти ответа. Припишем на мгновенье этим господам нечто большее, чем то, на что они претендуют: они утверждают, будто им нельзя доказать, что существуют тела; признаем, что они умеют доказать самим себе небытие тел. Что же из этого воспоследует? Станем ли мы иначе вести себя в нашей жизни? Будут ли у нас хоть о чем-то иные идеи? Нужно будет лишь изменить одно слово в своих разговорах. Например, когда состоится несколько сражений, надо будет говорить: «по-видимому, было убито десять тысяч человек; у такого-то офицера, по-видимому, была ранена нога, и некий хирург, по-видимому, ее ему ампутировал». Это как если бы, проголодавшись, мы потребовали видимость куска хлеба, дабы сделать вид, что мы его поедаем. Однако вот что им можно ответить гораздо серьезнее: 1) Вы не можете, строго говоря, сравнивать жизнь с состояниями сна, ибо вы думаете во сне лишь о вещах, идеями которых обладали во время бодрствования; вы бываете уверены в том, что ваши сны — не что иное, как слабые реминисценции. Напротив, бодрствуя и получая ощущение, мы ни в коем случае не можем вывести заключение, что получаем его в порядке реминисценции. К примеру, если камень, падая, ранит нам плечо, достаточно трудно вообразить, будто это происходит в результате усилия памяти.

2) Верно: наши чувства часто бывают обмануты, но что из этого следует? Собственно говоря, мы обладаем лишь одним чувством — осязания: звук, запах суть лишь осязание промежуточных тел, исходящих от удаленного от нас тела. Идея звезд у меня появляется лишь в результате соприкосновения; и поскольку это соприкосновение со светом, поражающим мой глаз с расстояния в тысячи миллионов лье, совсем не так осязается, как прикосновение моих рук, и оно зависит от среды, через которую проникают световые тельца, соприкосновение это является тем, что неточно именуют обманом [чувств]: оно вовсе не позволяет мне увидеть объекты на их истинном месте; оно не дает мне никакого представления об их размере; ни единое из этих соприкосновений, которые нельзя осязать, не дает мне позитивной идеи тел. В первый раз, когда я чувствую запах, не видя объекта, от которого он исходит, мой ум не обнаруживает никакой связи между каким-то телом и этим запахом; но осязание в прямом смысле этого слова, сближение моего тела с другим, дает мне независимо от иных моих чувств идею материи; ибо, когда я трогаю камень, я отлично чувствую, что не могу встать на его место, а значит, здесь находится нечто протяженное и непроницаемое. Итак, если предположить (ибо чего только мы не предполагаем!), что человек имел бы все чувства, за исключением осязания в собственном смысле слова, человек этот мог бы вполне сомневаться в существовании внешних объектов и даже, быть может, долго оставаться без какой бы то ни было их идеи; но глухой и слепой, который бы их осязал, не способен был бы сомневаться в существовании вещей, вызывающих у него ощущение жесткости; всё это потому, что ни окраска, ни звучание не принадлежат к сущности материи, но лишь протяженность и непроницаемость. И что ответили бы крайние скептики на следующие два вопроса: 1) Если вообще не существует внешних объектов и всё это — дело моего воображения, почему я обжигаюсь, прикасаясь к огню, и никоим образом не обжигаюсь, когда в грезах мне кажется, будто я к нему прикасаюсь? 2) Когда я набрасываю свои идеи на этот лист бумаги, а другой человек собирается прочесть мне то, что я написал, каким образом могу я понять свои собственные, мыслившиеся и написанные мной слова, если этот другой человек не читает их мне в

действительности? Как могу я эти слова признать, если их на бумаге не существует? Наконец, какие бы усилия я ни производил в пользу моих сомнений, я скорее убежден в существовании тел, нежели в большинстве геометрических истин. Это может показаться странным, но я ничего не могу здесь поделать: я вполне способен обойтись без геометрических доказательств, если хочу убедиться, что у меня есть отец и мать, я могу сколько угодно признавать доказанным мне аргумент (или, иначе говоря, не могу на него возразить), свидетельствующий, что между окружностью и ее касательной может быть проведено бесконечное число кривых линий, но я чувствую наверняка, что если бы некое всемогущее существо попробовало сказать мне, что из двух предложений — тела существуют и бесконечное число кривых проходит между окружностью и ее касательной — одно ложно, и попросило бы отгадать, какое именно, я ответил бы, что второе; ибо, отлично зная, что мне долгое время неведомо было это последнее и понадобилось неустанное внимание для постижения его доказательства, что я видел здесь наличие трудностей, наконец, что геометрические истины обретают реальность лишь в моем разуме, я мог бы заподозрить свой разум в заблуждении. Как бы то ни было, поскольку основной моей целью является здесь исследование социального человека и поскольку я не был бы способен к общению, если бы не существовало общества, а следовательно, и находящихся вне нас объектов, пусть пирроиисты позволят мне начать с твердой веры в существование тел, ибо в противном случае мне следовало бы отказать этим господам в существовании.

Глава V

ИМЕЕТ ЛИ ЧЕЛОВЕК ДУШУ И ЧТО ОНА МОЖЕТ СОБОЙ ПРЕДСТАВЛЯТЬ

Мы уверены в том, что мы — материя, что мы чувствуем и мыслим, мы убеждены в существовании бога, творением которого мы являемся, благодаря доводам, против которых наш ум не способен восстать. Мы доказали самим себе, что бог этот сотворил все то, что существует. Мы убедились, что для нас немыслимо— и должно быть немыслимым — понять, каким способом дал он нам существование. Но можем ли мы познать то, что в нас мыслит? Что это за способность, дарованная нам богом? Чувствует ли и думает ли материя? Или это совершает имматериальная субстанция? Одним словом, что это такое — душа? Именно здесь, более чем где-либо, мне необходимо перевоплотиться в мыслящее существо, спустившееся сюда с другой планеты, не питающее никаких земных предрассудков и обладающее той же восприимчивостью, что я; при этом я вовсе не должен быть тем, что именуют человеком, и должен судить о человеке непредвзято. Если бы я был высшим существом, коему Творец открыл свои тайны, я тотчас же, увидев человека, сказал бы, что это за существо; я определил бы его душу и все его способности познания причин с той же отвагой, с какой делали это столькие философы, ничего в этом не смыслившие; однако, признавая свое неведение и испытав слабость своего разума, я могу лишь воспользоваться средством анализа, являющегося посохом, данным природой слепым: я исследую всё по частям, а затем уже смотрю, могу ли я судить о целом. Итак, я предполагаю, что прибыл в Африку и оказался в окружении негров, готтентотов и иных одушевленных существ. Прежде всего я замечаю, что жизненные органы у них всех одинаковы и все телесные отправления основаны на одних и тех же жизненных принципах; на мои взгляд, всем им свойственны одни и те же желания, страсти, потребности; каждый из них выражает эти потребности на своем языке. Первым я постигаю язык животных — иначе и быть не может: звуки, с помощью которых они объясняются, вовсе не кажутся мне произвольными, наоборот, это живые признаки их страстей; признаки эти несут на себе следы того, что они выражают: лай собаки, требующей еды, в соединении со всем ее поведением имеет явное отношение к своему объекту; я тотчас же отличаю его от лая и движений, с помощью которых она ласкает другую собаку, или от тех звуков и движений, с которыми она охотится либо жалуется на что-то; я различаю также, выражает ли ее жалоба тоску одиночества, или боль от раны, или, наконец, любовное нетерпение. Таким образом, приложив немного внимания, я начинаю понимать язык всех зверей; они умеют выражать все свои чувства; возможно, это не относится к их идеям; но, поскольку представляется, что природа дала им лишь немного идей, мне кажется также естественным, что они получили ограниченный способ выражения, соответствующий их восприятиям. Какое отличие от этого встречаю я у существ с черной кожей? Что могу я у них приметить, кроме нескольких идей, да еще нескольких комбинаций [этих идей] в мозгу, выражаемых с помощью иначе артикулирован* ной речи? Чем больше я изучаю все названные существа, тем более укрепляюсь в мысли, что это различные виды одного и того же рода: всем им свойственна восхитительная способность удерживать в памяти идеи; у всех бывают сны и во время сна слабые отображения идей, полученных в пору бодрствования; их способность мыслить и чувствовать возрастает вместе с ростом их органов чувств и угасает с ними же вместе, а затем погибает; если пустить кровь обезьяне и негру, тот и другая немедленно впадут в состояние истощения, мешающее им меня узнавать; вскоре после этого их внешние чувства перестают действовать и они, наконец, умирают. Я задаюсь, далее, вопросом, что дало им жизнь, ощущение, мысль? Это творение не их рук и не материи, как я уже себе доказал, следовательно, способность чувствовать и иметь идеи различных степеней, соответствующих их органам чувств, дал всем этим телам бог,— несомненно, именно такая мысль первой приходит мне в голову.

Наконец, я вижу людей, кажущихся мне стоящими на более высокой ступени, чем эти негры, подобно тому как негры выше обезьян, а обезьяны — устриц и других существ такого же вида. Философы мне твердят: не заблуждайтесь на этот счет, человек совершенно отличен от других одушевленных существ; он обладает духовной и бессмертной душой, ведь (заметьте себе хорошенько!) если мысль — сложная материя, она непременно должна обладать теми же свойствами, как и то, из чего она образовалась: она должна быть делима, способна к движению и т. д. Но мысль совсем неспособна дробиться, значит, она вовсе не есть сложная материя; у нее нет частей, она проста, бессмертна, она — творение и образ бога. Выслушав этих наставников, я отвечаю им, сомневаясь в себе самом, но и не доверяя им: если душа человека такова, как вы утверждаете, я должен считать, что вот эта собака и этот крот обладают совершенно такой же душой. Они меня клятвенно заверяют, что это не так. Я спрашиваю у них, какую разницу они усматривают между собакой и самими собой. Одни7 отвечают мне, что собака — это субстанциальная форма; вторые3 говорят: не верьте этому, субстанциальные формы — химера; собака — машина, подобная механическому вертелу, и ничего больше. Я снова спрашиваю у изобретателей субстанциальных форм, что именно понимают они под этим словом, и, поскольку в ответ слышу одну только галиматью, я опять обращаюсь к авторам механического вертела и им говорю: если животные эти — всего лишь машины, то вы в сравнении с ними, несомненно, являетесь тем же, чем часы с репетицией являются в сравнении с вертелом, о коем вы твердите; иначе говоря, если вы имеете честь обладать духовной душой, животные также обладают ею, ибо они ничем от вас не отличаются, имея те же самые органы чувств, с помощью которых вы получаете ощущения; и если эти органы не служат им для той же самой цели, бог, снабдив их ими, произвел бы напрасный труд; однако, по вашему собственному утверждению, бог ничего не предпринимает вотще. Выбирайте же: либо вы должны признать духовную душу за блохой, земляным червем и клещом, либо вы должны быть такими же автоматами, как они. И господа эти могут мне отвечать лишь догадкой, что пружины животных, кажущиеся органами их чувств, необходимы для их жизни и являются всего лишь их жизненными пружинами; однако ответ этот — только предположение, не основанное на рассуждении. Несомненно, для того чтобы жить, нет нужды ни в носе, ни в ушах, ни в глазах. Существуют животные, совсем не имеющие этих органов чувств, и тем не менее они живут; значит, эти органы чувств даны только для чувствования; значит, животные чувствуют так же, как мы; и значит, лишь в силу избытка смешного тщеславия люди могут приписывать себе душу иного рода, чем та, что одушевляет скот. До сих пор ясно: ни философы, ни я — мы не знаем, что такое душа; я доказал себе только, что это — нечто общее для живого существа, именуемого человеком, и для того, которого мы называем зверем. Посмотрим, является ли эта способность, общая для всех упомянутых одушевленных существ, материей или же нет. Невозможно, говорят мне, чтобы материя мыслила. Однако я не усматриваю такой невозможности. Если бы мысль была сложной материей, как они это толкуют, я бы признал, что она должна быть протяженна и делима; но если мысль — атрибут бога, дарованный им материи, я не усматриваю необходимости в том, чтобы атрибут этот был протяжен и делим, ибо я вижу, что бог сообщил материи и другие свойства, не имеющие ни протяженности, ни делимости: к примеру, движение или тяготение, действующее без посредствующих тел (причем действует оно прямо пропорционально массе, а не площади поверхностей и обратно пропорционально квадрату расстояния между телами), является доказанным реальным качеством, хотя причина его столь же сокрыта от нас, как и причина мышления. Одним словом, свое суждение я могу вынести лишь на основе того, что вижу и что представляется мне наиболее вероятным; я вижу: всюду в природе одинаковые действия предполагают одинаковую причину. Итак, я решаю, что одна и та же причина действует в человеке и в животных в соответствии с тем, каковы их органы чувств; и я считаю, что принцип этот, общий для людей и зверей, есть атрибут, приданный богом материи. Ведь если бы то, что именуют душой, было отдельным существом, я должен был бы — независимо от того, какова природа этого существа — верить, будто его сущность есть мысль, ибо в противном случае я не имел бы ни малейшего представления относительно этой субстанции. Таким образом, все те, кто допускает имматериальную душу, вынуждены утверждать, будто душа эта постоянно мыслит; но взываю здесь к совести всех людей: мыслят ли они непрестанно? Мыслят ли они во время полного и глубокого сна? Имеют ли живые существа в каждый данный момент идеи? Много ли идей у человека, потерявшего сознание, т. е. находящегося в состоянии, реально соответствующем мимолетной смерти? Если душа не мыслит постоянно, абсурдно приписывать человеку субстанцию, сущность которой — мышление. Какой же вывод можем мы из этого сделать, если не тот, что бог устроил тело для мышления точно так же, как он устроил его для еды и переваривания пищи? Обращаясь к истории рода человеческого, я узнаю, что люди долгое время имели на этот счет то же самое мнение, что и я. Я читаю древнейшую книгу из существующих в мире, сохраненную народом, считающим себя самым древним; эта книга мне подтверждает, что бог, по-видимому, мыслил так же, как я; она сообщает мне, что некогда он даровал евреям законы, более детальные, чем когда-либо имела какая-то нация; он удостоил предписать им даже, как они должны оправляться в отхожем месте9, но ни слова не сказал им об их душе; он говорит им только о временных карах и воздаяниях: это доказывает, что автор данной книги не жил среди народа, верившего в духовность и бессмертие души.Правда, мне говорят, что через две тысячи лет бог явился людям, чтобы поведать им об их бессмертной душе10; но я — человек, явившийся из иной сферы,— не могу не поразиться той небрежности, которую пытаются приписать богу. Разуму моему кажется странным, что бог дал человеку возможность противоречивых мнений; однако, если это момент откровения, в котором мой разум не различает ни зги, я умолкаю и благоговею в молчании. Не мое дело исследовать то, что дано в откровении; я лишь замечаю, что эти богооткровенные книги вовсе не пишут о том, что душа духовна; они гласят только, что она бессмертна. Мне совсем не трудно в это поверить, ибо для бога представляется столь же возможным устроить ее сохранной (какой бы природы она ни была), сколь и подверженной разрушению. Бог этот, в чьей власти по своему усмотрению сохранить или уничтожить движение тела, без сомнения, может продлить навсегда способность к мышлению у части этого тела; если он действительно сказал нам, что часть эта бессмертна, необходимо в это уверовать. Однако из чего сделана эта душа? Вот что высшее существо не сочло уместным сообщить людям. Итак, предоставленный в этих исследованиях одному лишь своему разуму, жажде что-то познать и своему чистосердечию, я искренне ищу то, что мой разум может открыть мне сам по себе; я испытываю его силы не для того, чтобы счесть его способным вынести на себе весь этот тяжкий груз, но для того, чтобы укрепить его таким упражнением и понять, как далеко простирается его власть. Итак, всегда готовый отступиться в миг, когда откровение воздвигнет предо мной свои барьеры, я продолжаю свои размышления и догадки исключительно как философ вплоть до момента, когда мой разум больше не сможет идти вперед.

Наши рекомендации