Соотношение образов и смыслов.

«…Мне дают фразу: «Н. стоял, прислонившись спиной к дереву…» Я вижу человека, одетого в темно-синий костюм, молодого, худощавого. Н. ведь такое изящное имя… Он стоит у большой липы, и кругом трава, лес… «Н. внимательно рассматривает витрину магазина». Вот тебе и на! Значит, это не лес и не сад, значит, он стоит на улице, — и всё надо с самого начала переделывать!..»

Усвоение смысла отрывка, получение информации, которое у нас всегда представляет собою процесс выделения существенного и отвлечения от несущественного и протекает свернуто, начинает представлять здесь мучительный процесс борьбы со всплывающими образами. Значит, образы могут быть не помощью, а препятствием в познании — они уводят в сторону, мешают выделить существенное, они толпятся, обрастают новыми образами, а потом оказывается, что эти образы идут не туда, куда ведет текст, и все надо начинать снова. Какую же сизифову работу начинает представлять собой чтение, казалось бы, простого отрывка, даже простой фразы… И никогда не остается уверенности, что эти яркие чувственные образы помогут разобраться в смысле, — может быть, они отведут от него?


…Особенно трудно бывает, когда в тексте есть какие-нибудь детали, которые уже были в другом тексте. Тогда я начинаю в одном месте, а кончаю совсем в другом, и все смешивается. Вот я читаю «Старосветские помещики». «Афанасий Иванович вышел на крыльцо…» Ну конечно, такое высокое крыльцо и такие скрипучие скамейки… Но ведь это крыльцо уже было! Это крыльцо Коробочки, когда к ней приезжал Чичиков!.. И вот Афанасий Иванович может у меня встретиться с Чичиковым и с Коробочкой!..»
«…Или еще: теперь о Чичикове. «Чичиков приехал в гостиницу». Я вижу — это одноэтажный дом; когда входишь — передняя, внизу большая зала, тут у двери окно, справа — стол, посреди — огромная русская печь… Но ведь это я видел!.. В этом же доме живет толстый Иван Никифорович, а тонкий Иван Иванович — он тут же в палисаднике, около него бегает грязная Гапка, и вот уже я оказываюсь совсем с другими людьми. Вы понимаете, какая для меня работа, чтобы разобраться!..»

Какие же опасности таят в себе тексты, где какую-нибудь деталь рождает образ, который уже встречался в Других отрывках! А ведь Ш. ничего не забывает, раз возникшие образы прочны, они не угасают… Как легко, оказывается, войти на крыльцо дома Афанасия Ивановича — и оказаться у Коробочки…
Ведь у Ш. есть особенно яркие и стойкие образы, образы, повторившиеся тысячи и тысячи раз, образы, которые очень быстро начинают доминировать над остальными и бесконтрольно всплывают, как только будет затронуто какое-нибудь общее звено с ними. Это образы детства, образы маленького домика в Р., образ двора Хаима Петуха, где под навесом стоят лошади и где пахнет овсом и навозом.

Вот почему, начиная читать текст или начиная те «прогулки по улице», которые рождаются с его запоминанием, Ш. вдруг констатирует, что он начал свою прогулку у площади Маяковского, а заканчивает неизменно у дома Хаима Петуха или на площади в Режице.
«…Ведь всё, что я вижу, когда читаю, не реально, не соответствует содержанию того, что я читаю… Когда описывается какой-нибудь дворец, то центральные залы этого дворца почему-то всегда оказываются в той квартире, в которой я жил ребенком… Вот когда я читал «Трильби» и когда надо было взять комнату под крышей, она обязательно оказывалась там же у соседа, в том же доме. Я заметил, что это не подходит, но все равно по инерции образы приводили меня туда… И вот я должен задерживаться, делать над собой усилие, искусственно перестраивая образы, которые я вижу… Здесь происходит огромный конфликт, который затрудняет мое чтение, замедляет его, и я отвлекаюсь от существенного. Пусть новая обстановка, но, когда описывается, что герой выходил по лестнице, оказывается, что эта лестница того дома, где я жил когда-то… Я следую за ним, я отвлекаюсь от чтения, и вот — я не могу читать, не могу заниматься — это отнимает у меня массу времени…»


Синонимы… омонимы… метафоры… Мы знаем, какое место они занимают в языке и как легко обычный ум справляется с этими трудностями… Ведь мы можем совсем не замечать, когда одна и та же вещь называется разными словами, — мы даже находим известную прелесть в том, что дитя может быть названо ребенком, врач — доктором или медиком, переполох — суматохой, врун — лгуном. Разве для нас представляет какую-нибудь трудность, когда один раз мы читаем, что у ворот дома остановился экипаж, а в другой раз с той же легкостью слышим, что «экипаж корабля доблестно проявил себя в десятибалльном шторме»? Разве «опуститься по лестнице» затрудняет нас в понимании разговора, где про кого-то говорят, что он морально «опустился»? И наконец, разве мешает нам то, что «ручка» может одновременно быть и ручкой ребенка, и ручкой двери, и ручкой, которой мы пишем, и бог знает чем еще?

«…Вот, например, «экипаж». Это обязательно карета. Ну, разве я могу сразу понять, что бывает морской экипаж… Надо проделать большую работу, чтобы избавиться от деталей и чтобы понять это… Для этого мне нужно представить, что в карете есть не только кучер, но и лакей, что карета обслуживается целым персоналом, — и вот только так я и понимаю это»

.«…А «взвешивать слова»… Разве можно их взвешивать? Взвешивать — я вижу большие весы, как были в Р., в нашей лавочке, вот на чашку кладут хлеб, а на другой — гиря, вот стрелка идет в сторону, вот она останавливается посередине… А тут — «взвешивать слова!»

Особые трудности он испытывает в поэзии… Вряд ли что-нибудь было труднее для Ш., чем читать стихи и видеть за ними смысл…Многие считают, что поэзия требует своего наглядного мышления. Вряд ли с этим можно согласиться, если вдуматься в это глубже. Поэзия рождает не представления, а смыслы; за образами в ней кроется внутреннее значение, подтекст; нужно абстрагироваться от наглядного образа, чтобы понять ее переносное значение, иначе она не была бы поэзией… И что было бы, если бы мы вжились в образ Суламифи, наглядно представляя те метафоры, с помощью которых описывает ее «Песнь Песней»? Читая стихи, Ш. сталкивался с непреодолимыми препятствиями: каждое выражение рождало образ, один образ сталкивался с другим — как можно было пробиться через этот хаос образов?

Ш. любил делить поэтов на «сложных» и «простых». К «простым» он относил и Пушкина, но даже стихи Пушкина рождали у него заметные трудности.
От поэзии Тихонова и Пастернака мы переходим к научным трактатам. Начнем с простого.

«Работа нормально началась». Что сложного может быть в этой фразе? Ну конечно же, Ш. понимает ее значение без труда. Без труда? Нет, совсем не так… С большим, иногда даже с очень большим трудом…

«…Я читаю: работа нормально началась… Работа — я вижу… идет работа… завод… а вот «нормально» — это большая румяная женщина. Нормальная женщина… и «началась»… Кто началась?… Как же это… Индустрия… завод… и нормальная женщина… и как же это все совместить?.. Сколько мне нужно отбросить для того, чтобы простой смысл стал ясен…»

Это нам уже знакомо: образы рождаются каждым словом, они уводят в сторону, заслоняют смысл.

Но в таких простых фразах это еще не так трудно. Гораздо хуже бывает в тех случаях, когда текст выражает сложные отношения, формулирует правила, объясняет причинную связь.

Я читаю Ш. простое правило — каждый школьник воспринимает его без труда.

«Если над сосудом находится углекислый газ, то, чем выше будет его давление, тем больше его растворится в воде». Казалось бы, какие подводные камни в этом отвлеченном, но совсем несложном тексте?

«Когда вы мне дали эту фразу, я сразу же увидел… Вот сосуд… вот тут расположено «над»… (рис. 5). Я вижу линию (а), над линией я вижу облачко, оно идет вверх… это газ (б), вот я читаю дальше… «Чем выше его давление», газ поднимается… а потом здесь что-то плотное… Это «его давление» (в). Но оно выше… давление поднимается вверх… «тем больше его растворится в воде»… вода стала тяжелая (г)… а газ? А «выше давление» — оно все ушло вверх… Ну, как, если «выше давление», как же он может растворяться в воде?»

Совсем нелегко дается ему даже, казалось бы, простой смысл этого закона. То, что у каждого из нас остается на периферии сознания, игнорируется, оттесняется общим смыслом фразы, здесь приобретает самостоятельность, рождает свои образы — и общий смысл рассыпается.
А что же с тем, чего представить нельзя? Что же с отвлеченными понятиями, которые обозначают сложные отношения, абстрактными понятиями, которые человечество вырабатывало тысячелетия? Они существуют, мы усваиваем их, но видеть их нельзя… А ведь «я понимаю только то, что я вижу». Сколько раз Ш. говорил нам об этом

И тут начинается новый круг трудностей, новая волна мучений, новый ряд попыток совместить несовместимое.

«Бесконечность» — это всегда было так… а что было до этого? А после — что будет?.. Нет, этого увидеть нельзя…

Чтобы глубоко понять смысл, надо увидеть его… Ну вот слово «ничто». Я прочел «ничто»… Очень глубоко… Я представил себе, что лучше назвать ничем что-то… Я вижу «ничто» — это что-то. Для меня, чтобы понять глубокий смысл, я в этот момент должен увидеть… Я обращаюсь к жене и спрашиваю: что такое «ничто»? Это нет ничего. А у меня по-другому. Я видел это «ничто», я чувствовал, что она не то думает… Вот наша логика… она вырабатывалась на основании длительного опыта. Я вижу, как вырабатывалась эта логика… Значит, надо ссылаться на наши ощущения… Если появляется «ничто», значит, есть что-то… Вот здесь-то и трудности… Когда говорят, что вода бесцветна, я вспоминаю, как отец должен был спилить дерево на Безымянной речке, потому что это мешает течению… Я начинаю думать, что такое Безымянная речка… Значит, она не имеет имени… Какие лишние образы возникают у меня из-за одного слова! А «что-то»… «Что-то — это для меня как бы облачко пара, сгущенное, определенного цвета, похожее на цвет дыма. Когда говорят «ничто» — это более жидкое облачко, но совершенно прозрачное, и когда я хочу из этого «ничто» уловить частицы — получаются мельчайшие частицы этого «ничто»
Что такое «вечность» и что было до нее? А что будет после?.. И «бесконечность». А что же после бесконечности?.. Эти понятия есть, им учат в школе, а как представить их? И если их нельзя представить, что же это такое?

Проклятые вопросы, которые вытекают из несовместимости наглядных представлений и отвлеченных понятий, обступают подростка, озадачивают его, рождают потребность биться над тем, чтобы понять то, что так противоречиво. Однако у подростка они быстро отступают. Конкретное мышление сменяется отвлеченным, роль наглядных образов отходит на задний план и замещается ролью условных словесных значений, мышление становится вербально-логическим, наглядные представления остаются где-то на периферии, лучше не трогать их, когда дело заходит об отвлеченных понятиях.

У Ш. этот процесс не может пройти так быстро, оставляя за собой лишь память о былых мучениях. Он не может понять, если не видит, и он пытается видеть «ничто», найти образ «бесконечности»… Мучительные попытки остаются, и на всю жизнь он сохраняет интеллектуальные конфликты подростка, оказываясь так и не в состоянии переступить через «проклятый» порог.

Ш. пытается облечь всё в образы, если их нет — в «облачка пара», в «линии», и сколько сил тратится на то, чтобы пробиться сквозь эти образы… А тут еще одно препятствие: чем больше он думает, тем более настойчиво всплывают его самые прочные образы — образы далекого детства, Режицы, дома, где его — ребенка — учили Библии, где он впервые пытался осмыслить то, что с таким трудом входит в сознание.

Особенности воображения Ш.

«…Когда я чего-нибудь хочу, что-нибудь представляю, мне не надо делать усилия, это делается само собою…»

Ш. не только говорил, что он может произвольно регулировать работу своего сердца и температуру своего тела. Он действительно мог это делать, и притом в очень значительных пределах.
Вот его спокойный обычный пульс: 70–72 удара в минуту. Но вот небольшая пауза — и пульс начинает становиться чаще, ускоряется, вот он уже достигает 80–96 … 100 ударов в минуту. А потом мы видим обратное: он снова замедляется, вот частота достигает прежних пределов, вот пульс становится реже — 64–66 ударов в минуту.

«Что же в этом удивительного? Я просто вижу, что я бегу за поездом, поезд отошел только что, он удаляется от меня… а мне надо его догнать, вскочить на подножку последнего вагона… Ну, что же тут удивляться, что сердце начинает работать так часто?.. А потом я ложусь спать… я неподвижно лежу в кровати… вот я начинаю засыпать, дыхание становится ровным, сердце начинает биться медленнее, равномерно…»

У нас кожный термометр… мы проверяем температуру обеих рук, она одинакова. Ждем минуту, две… «Теперь начинайте!» Мы снова прикладываем термометр к коже правой руки. Ее температура стала на два градуса выше… А левая? Еще пауза… «Теперь готово…» Температура левой руки понизилась на полтора градуса.

Что это такое? Как можно по заданию произвольно управлять температурой своего тела?

«…Нет, в этом тоже нет ничего удивительного! Вот я вижу, что прикладываю правую руку к горячей печке… Ой, как ей становится горячо… Ну конечно же, температура ее стала выше! А в левой руке я держу кусок льда. Я вижу этот кусок льда… Я вижу этот кусок, вот он у меня в левой руке, я сжимаю ее… Ну конечно, она становится холоднее…»


А может быть, таким путем можно бороться с болью?! Ш. много раз рассказывал, как он перестал испытывать острую боль и какими путями ему удалось достигнуть этого.


«Вот я иду к зубному врачу… Вы знаете, как это приятно сидеть в кресле и чтобы у тебя сверлили зуб? Раньше я очень боялся этого. А теперь оказалось все так просто… Вот у меня болят зубы… Сначала это красная, оранжевая ниточка… Она меня беспокоит… Я знаю, что если это оставить так, то ниточка расширится, превратится в плотную массу… Я сокращаю ниточку, всё меньше, меньше… вот уже одна точка — и боль исчезает. А потом я стал делать это иначе… Вот я сижу в кресле… Нет, это не я, это кто-то другой, это «он» сидит в кресле. А я, Ш., стою рядом и наблюдаю, как «ему» сверлят зуб… Ну, и пусть «ему» будет больно… Ведь это не мне больно, а «ему»… И я не чувствую боли…» (опыт 30/I 1935 г.).


Признаемся, мы не провели этого опыта под объективным контролем, но мы — при участии наших товарищей — могли констатировать, как у Ш. меняются процессы темновой адаптации, когда он видит себя в темной или светлой комнате, как у него появляется улитково-зрачковый рефлекс, когда он представляет резкий звук, и как в электроэнцефалограмме возникает отчетливая депрессия альфа-ритма, когда Ш. представляет, что яркий свет 500-ваттной лампы бьет ему в глаза!12

У него не было никаких заметных изменений в порогах тактильных ощущений, но прикосновения воспринимаются им в виде наглядных (синестезических) образов. Пороги его обонятельной и вкусовой чувствительности понижены. Значительно изменены и пороги зрительной адаптации; ему нужно больше времени, чтобы приспособиться к темноте. Раздражение кожи волосками Фрея не дало значительных изменений порогов, но вместо точечного ощущения прикосновения он испытывал ощущение волны, распространяющейся и захватывающей значительные участки кожи; кожная чувствительность проявляет признаки повышенной инерции, а некоторые особенности переживания прикосновений указывают и на преобладание протопатической чувствительности. Пороги его оптической хронаксии не выходят за пределы обычных, но субъективные ощущения, возникающие при электрических раздражениях кожи, необычно резкие, причем усиление интенсивности раздражения обычно не приводит к соответствующему сдвигу ощущений; раз изменившись, порог инертно остается таким же в течение длительного времени, и особенности проявляются не столько в порогах, сколько в динамике вызванного возбуждения.

Все это может указывать на то, что если пороги ощущений не выходят за пределы нормы, то качество и динамика ощущений представляют заметное своеобразие, и исследующий может говорить даже о некотором понижении возбудимости корковых и повышении возбудимости подкорковых систем. Если прибавить к этому заметное понижение адаптационных и усиление следовых процессов, то физиологическая характеристика ощущений и вегетатики Ш., полученная в этих очерках, будет исчерпана.
Яркое воображение мальчика стирает границы между реальным и воображаемым, и эти стертые границы делают его поведение таким необычным. Но если стираются границы между реальным и воображаемым, то почему же не могут стереться — пусть ослабиться — границы между образом «себя» и образом «другого»?

Это началось еще с ранних школьных лет. Кто не знает магии младшего школьника? Ну, разве трудно сделать, чтобы учитель тебя не вызвал? Для этого нужно только прочно держаться за парту и думать, чтобы взгляд учителя прошел мимо… Ну, конечно, это не всегда действует… А все-таки, может быть, это поможет? Все это было и у Ш. в ранние школьные годы. Но у других это проходит и остается лишь в воспоминаниях детских лет, как что-то среднее между детской игрой и милой наивной магией школьника… У Ш. это осталось надолго, и он даже сам не знает, верит ли он этому или нет.

«…У нас был классный наставник Фридрих Адамович… Мы напроказничали… Кто это сделал? Фридрих Адамович входит в класс… Вот он меня поймает… А я, насколько у меня хватило сил, направил на него взгляд… Нет, он ничего не сделает… Я вижу, что он отворачивается, проходит в сторону… Нет, он меня так и не вызвал…»

«Иногда мне даже кажется, что я могу лечить себя, если я ясно представляю… И даже могу лечить других… Я знаю, что если я заболеваю — я представляю, что болезнь уходит… Вот ее нет… и я здоров, я не разболелся…

И сколько таких крупиц наивной магии, где воображение переходит в уверенность и где рассуждение, казалось бы, отметает всё, что оставляет какие-то зернышки сознания, когда где-то, в каких-то уголках сознания остается чувство: «а ведь все-таки, может быть, это так?»… Сколько таких причудливых закоулков сознания, где воображение незаметно сливается с реальностью, осталось у этого человека…

Наши рекомендации