Глава IX. Основные черты первобытного сознания
Из данного выше анализа фактов, который легко мог бы быть подтвержден многими другими фактами, вытекает, что первобытное мышление — мистическое по своему существу. Этот основной характер первобытной психики определяет всю манеру мышления, чувствования и поведения первобытного человека. Отсюда также рождается крайняя трудность понимания первобытной психики и усвоения ее процессов. От чувственных впечатлений, которые похожи у первобытного человека и у нас, она делает резкий поворот и устремляется по путям, по которым мы не идем. Мы быстро оказываемся без дороги, когда пытаемся проследить психическую деятельность первобытного человека. Когда мы стремимся угадать, почему первобытные люди поступают (не поступают) так или иначе, каким соображениям они подчиняются в том или ином случае, какие мотивы побуждают их соблюдать тот или иной обычай, мы всегда рискуем ошибиться. Мы можем найти «объяснение», которое будет более или менее правдоподобно, но в девяти случаях из десяти окажется ложным.
Пример этого — африканские ордалии . Истолковывать их как процедуру, имеющую целью обнаружить преступников, видеть в них своего рода судебное действо по аналогии со средневековым судом божьим или даже ордалиями античной Греции, — значит, обречь себя на их полное непонимание и на выспреннее разглагольствование, подобно миссионерам из Западной или Южной Африки, насчет безмерной нелепости поведения несчастных негров. Если, однако, усвоить манеру мышления и чувствования туземцев, если добраться до коллективных представлений и чувствований, из которых вытекает их поведение, то оно уже не покажется нелепым. Напротив, оно вполне последовательно. С их точки зрения ордалия своего рода реактив, который только и способен обнаружить зловредную силу, воплотившуюся якобы в одном или нескольких членах общественной группы. Лишь это испытание обладает необходимой мистической способностью для разрушения указанной силы или по крайней мере для обезвреживания ее. Из страха перед всевозможными бедствиями и несчастьями туземцы не могут ни за какую цену отказаться от ордалии , и все доводы и возражения белых кажутся им столь же неуместными и нелепыми, сколь нелепой кажется белым манера поведения первобытных людей.
Менее трагическим, но не менее характерным выглядит рассмотренное нами недоразумение по поводу лечебных приемов, применяемых к первобытным людям европейцами. Для того чтобы вскрыть и понять это недоразумение, следует ясно усвоить и выявить представление, которое существует у туземцев о болезни и лечении, о лекарствах и режиме, предписываемых белыми докторами, о последствиях, которых первобытный человек ожидает от выполнения предписаний белого врача, и т. д. Причина недоразумения становится очевидной, когда в корне этих представлений, столь отличных от наших, обнаруживается чисто мистическая концепция сопричастности и причинности, лежащая в основе всего первобытного мышления.
Если бы недоразумения подобного рода, которые должны были случаться очень часто, тщательно вскрывались и устранялись первыми белыми людьми, входившими в соприкосновение с туземцами, мы нашли бы драгоценные данные для того исследования, которое попытались провести. Однако этого не случилось, и много ценнейших возможностей безвозвратно потеряно. Европейцы, которые первыми вступили в более или менее постоянные сношения с первобытными племенами, имели совершенно иные заботы, чем наблюдение мышления и чувствований туземцев, а также точное сообщение и описание попадавшегося им материала. Даже если некоторые из них брали на себя эту длительную, тонкую и сложную задачу, то большинство европейцев были не в состоянии осуществить ее как следует. Для успеха в подобных делах требуется точное знание языка туземцев. Недостаточно усвоить язык настолько, чтобы без труда общаться с ними в повседневной жизни, передавать им желание или приказание, получать от них полезные сведения, касающиеся быта. Необходима также и совершенно другая вещь: первобытные языки часто отличают поразительная грамматическая сложность и удивительное богатство словаря, они принадлежат к типу, весьма отличному от индоевропейского или семитского, к которым привыкли мы. Для того чтобы уловить оттенки представлений туземцев, подчас озадачивающих нас, проследить, как эти представления связываются между собой в мифах, сказках, обрядах, необходимо овладеть духом и подробностями языка. Но во множестве случаев это условие выполнялось лишь приблизительно.
«В наших сношениях с туземцами, — говорит один английский администратор по поводу папуасов Новой Гвинеи, никогда ранее не видевших европейцев, — величайшая трудность заключается в том, чтобы заставить их понять точный смысл того, что им говорят, и уловить точный смысл того, что они говорят». Столь чужды друг другу сталкивающиеся в данном случае типы мышления, столь несходны привычки обеих сторон, столь различны манеры выражения! Европеец пользуется абстракцией, почти не задумываясь над этим, а простые логические операции настолько облегчены для него языком, что не требуют усилия. У первобытных людей мысль, язык имеют почти исключительно конкретный характер. «Метод рассуждения эскимосов, — говорит один хороший наблюдатель, — производит на нас впечатление весьма поверхностного, ибо они даже в малейшей степени не привыкли проделывать то, что мы называем законченным рядом рассуждений, и держаться какого-нибудь единого объекта. Другими словами, их мышление не поднимается до абстракций и логических формул, оно придерживается воспринятых образов и положений, следующих друг за другом по законам, которые с трудом улавливаются нами». Одним словом, наше мышление прежде всего концептуально, т. е. построено на понятиях, первобытное мышление совершенно не таково. Оно крайне трудно, если не недоступно, для европейца даже тогда, когда последний пытается к нему примениться, даже когда он владеет языком туземцев: европейцу крайне трудно, если не невозможно, мыслить как туземцы, даже если он как будто говорит подобно им.
Когда наблюдатели описывали и регистрировали институты, нравы, верования, обнаруженные ими у низших племен, они пользовались (да и как могло быть иначе?) понятиями, которые казались им соответствующими подлежавшей описанию реальности. Однако именно потому, что это были понятия, окруженные логической атмосферой, свойственной европейскому мышлению, манера выражения европейских наблюдателей формулировала и искажала то, что они пытались выразить. Перевод становился равносильным измене. Примеров подобного рода существует огромное множество. Для обозначения невидимого существа или, вернее, невидимых существ, которые вместе с телом составляют личность первобытного человека, почти все наблюдатели употребляли слово «душа». Мы знаем, сколько ошибок и путаницы породило употребление данного понятия, которого нет у первобытных людей. Целая теория, когда-то пользовавшаяся большим авторитетом да и ныне сохраняющая много сторонников, покоится на предположении, что у первобытных людей существует понятие о душе или о духе, похожее на наше. То же произошло и с выражениями «семья», «брак», «собственность» и т. д. Наблюдателям для описания институтов, имевших поразительное, как казалось, сходство с нашими, приходилось пользоваться указанными понятиями. Однако мы уже видели, что внимательное изучение устанавливает следующий несомненный факт: коллективные представления первобытных людей не умещаются без искажения в рамках наших понятий.
Возьмем простой пример, не требующий длинного анализа. Наблюдатели обычно наделяют именем монет раковины, которыми туземцы пользуются в некоторых местах (между прочим, в Меланезии) для меновых сношений. Недавно Р. Турнвальд показал, что эти раковинные деньги (Muschelgeld) не точно соответствуют тому, что мы называем монетой. Для нас речь идет о посредствующем предмете (металлическом или бумажном, что в данном случае неважно), который дает возможность обменивать все что угодно на все что угодно. Это универсальное орудие обмена. Меланезийцы, однако, совершенно не имеют общего понятия подобного рода. Их представления более конкретны. Туземцы с Соломоновых островов, как и их соседи, употребляют раковины для меновых сделок, однако при этом всегда соблюдается строжайшая спецификация сделок. «Эта монета, — пишет Турнвальд, — употребляется по существу для двух основных целей: 1) для того чтобы добыть женщину (при заключении брака); 2) для приобретения союзников при ведении войны и для уплаты компенсации, полагающейся за мертвых, погибших ли от простого убийства или в бою».
Отсюда понятно, что монета не служит, собственно говоря, для экономических целей: она предназначена для выполнения определенных социальных функций. Только что указанные нами цели, для которых употребляется монета, делают также понятным, почему забота о собирании и сохранении сокровищницы из раковинных монет лежит прежде всего на начальнике. Он хранит фонды в специальных хижинах… Они служат ему, например, для ссуд, даваемых своим людям, когда те хотят купить себе жен… Тонкая раковинная монета служит также для украшений. Наряду с этой монетой в Буине такую же важную роль в качестве ценных знаков играют браслеты. Их доставляют из Шуазеля… Ценным знаком служит также свинья, которая употребляется при разных платежах, особенно при устройстве многочисленных праздничных пиршеств, которые обязательны для туземцев в самых разнообразных случаях.
Что касается торговых сделок в собственном смысле слова, то незаметно, чтобы для них употреблялась какая-нибудь монета, хотя бы даже раковинная. Между туземцами совершается обмен, однако меновые сделки здесь специализированы и тем самым регламентированы. «В частности, — говорит Турнвальд, — в обмене товара на товар одни определенные предметы могут обмениваться лишь на другие определенные предметы, например копье на браслет, плоды на табак, свинья на нож. Весьма охотно туземцы обмениваются предметами, пригодными для потребления, например таро или кокосовыми орехами на табак, оружием на украшения (копьями на браслеты или стеклянные бусы) и т. д.».
Мы не пойдем дальше за интересным описанием экономической жизни туземцев Соломоновых островов, которое дает Турнвальд. Приведенных цитат достаточно для того, чтобы показать, в какой малой мере наше понятие «монета» подходит к раковинной монете, которой пользуются туземцы. Если только можно говорить, что они обладают монетой, то они имеют о таковой лишь весьма неопределенное и неточное представление. Однако тщательное и внимательное исследование специальных целей, которым служит раковинная монета, более глубоко знакомит нас с определенными институтами, в то же время оно позволяет нам лучше понять мышление этих туземцев, которые не оперируют отвлеченными общими понятиями и за отсутствием того, что мы называем монетой, организуют обмен одних определенных предметов на другие определенные предметы.
Подобная критическая работа могла бы быть проделана над другими отвлеченными понятиями, которыми наблюдатели первобытных обществ пользовались для выражения коллективных представлений первобытных людей и описания их институтов.
Таким образом, в силу необходимости, лежащей в самой природе вещей, т, е. из-за глубокого различия между мышлением и языком первобытных людей, с одной стороны, и нашим мышлением и языком, с другой, большая часть свидетельств, которыми наука располагает для изучения первобытного мышления, может быть использована лишь с большими предосторожностями и после углубленной критической проработки. Совершенно невольно первые наблюдатели, религиозные или светские, уже тем деформируют и почти всегда искажают институты и верования, о которых они сообщают, что непреднамеренно пользуются в описаниях привычными им понятиями. Наблюдатели, следующие за ними, поступают так же, причем указанное обстоятельство, т. е. искажение действительности, усугубляется тем, что теперь уже институты и верования первобытных людей подверглись влиянию культуры белых и это заражающее действие начинает угрожать мышлению и языку туземцев. Но где же искать необходимые данные о первобытном мышлении, если не в писаниях тех, которые вблизи наблюдали первобытных людей, жили с ними и среди них? Наука не имеет в своем распоряжении других источников. Неизбежное несовершенство источников, скудость их содержания почти достаточны для объяснения медленности развития науки в этом вопросе и ненадежности полученных ею результатов.
Эта трудность, однако, не безысходна. Трудность подобного рода в большей или меньшей степени встречается во всех науках, материалы которых состоят из свидетельств, а правила внутренней и внешней критики, к нашему времени достаточно хорошо разработанные, столь же действительны в применении к этнографическим источникам, как и к другим. Кроме того, в той мере, в какой анализ первобытного мышления делает шаги вперед и достигает результатов, которые можно считать достоверными, исследователь располагает все более многочисленными и верными критериями для проверки ценности свидетельств, как старых, так и новых: он уже лучше знает, что должен отбросить в каждом из свидетельств, а что можно сохранить. Наконец, удовлетворительное знание существенных черт первобытного мышления дает толчок к более углубленному и тщательному изучению институтов первобытного человека. Преодоление первого этапа приводит к тому, что легче становится начинать, по крайней мере, изучение следующих этапов.
Первобытное мышление, как и наше, интересуется причинами происходящего, однако оно ищет их в совершенно ином направлении. Оно живет в мире, где всегда действуют или готовы к действию бесчисленные, вездесущие тайные силы. Как мы уже видели, всякий факт, даже наименее странный, принимается за проявление одной или нескольких таких сил. Пусть польет дождь в тот момент, когда поля нуждаются во влаге, и первобытный человек не сомневается, что это произошло потому, что предки и местные духи получили удовлетворение и таким образом засвидетельствовали свою благосклонность. Если продолжительная засуха сжигает урожай и губит скот, то это произошло, может быть, оттого, что нарушено какое-нибудь табу или что какой-нибудь предок, посчитавший себя обиженным, требует умилостивления. Точно так же никогда никакое предприятие не может иметь удачу без содействия невидимых сил. Первобытный человек не отправится на охоту или на рыбную ловлю, не пустится в поход, не примется за обработку поля или постройку жилища, если не будет благоприятных предзнаменований, если мистические хранители социальной группы не обещали формально помощи, если сами животные, на которых собираются охотиться, не дали своего согласия, если охотничьи и рыболовные снаряды не освящены и не осенены магической силой и т. д. Одним словом, видимый мир и невидимый едины, и события видимого мира в каждый момент зависят от сил невидимого. Этим и объясняется то место, которое занимают в жизни первобытных людей сны, предзнаменования, гадания в тысяче разных форм, жертвоприношения, заклинания, ритуальные церемонии, магия. Этим объясняется привычка первобытных людей пренебрегать тем, что мы называем естественными причинами, и устремлять все внимание на мистическую причину, которая одна будто бы и является действительной. Пусть человек заболел какой-нибудь органической болезнью, пусть его ужалила змея, пусть его раздавило при падении дерево, пусть его сожрал тигр или крокодил, первобытное мышление причину усмотрит не в болезни, не в змее, не в дереве, не в тигре или крокодиле: если данный человек погиб, то это произошло, несомненно, потому, что некий колдун «обрек» (doomed) и «предал» его. Дерево, животное послужили лишь орудиями. Другое орудие могло бы выполнить ту же роль, что и это. Все эти орудия, так сказать, взаимозаменимы и зависят от той невидимой силы, которая их употребляет.
Для направленного таким образом сознания не существует чисто физического акта. Никакой вопрос, относящийся к явлениям природы, не ставится для него так, как для нас. Когда мы хотим объяснить какой-нибудь факт, мы в самой последовательности явлений ищем те условия, которые необходимы и достаточны для данного факта. Когда нам удается установить эти условия, мы большего и не требуем. Нас удовлетворяет знание закона. Позиция первобытного человека совершенно иная. Он, возможно, и заметил постоянные антецеденты (предшествующие явления) того факта, который его интересует, и для действия, для практики он в высшей степени считается со своими наблюдениями, однако реальную причину он всегда будет искать в мире невидимых сил, по ту сторону того, что мы называем природой, в метафизике в буквальном смысле слова. Короче говоря, наши проблемы не проблемы для него, а его проблемы чужды нам. Вот почему ломать голову над вопросом, какое разрешение он дает какой-нибудь нашей проблеме, выдумывать такое решение и пытаться из него делать выводы, способные объяснить тот или иной первобытный институт, значит, устремляться в тупик.
Так, Фрэзер считал возможным построить теорию тотемизма на незнании первобытными людьми физиологического процесса зачатия. В связи с этим происходили длительные дискуссии по вопросу о том, как себе представляют первобытные люди процесс воспроизведения у человека, как понимают беременность члены самых низших обществ. Было бы, однако, не бесполезно рассмотреть сначала предварительный вопрос о том, ставится ли вообще первобытным мышлением проблема зачатия в такой форме, которая позволила бы указанной дискуссии прийти к какому-нибудь решительному выводу.
Можно смело утверждать, не рискуя впасть в ошибку, что если внимание первобытного мышления при той его ориентации, которую мы установили, направляется на факт зачатия, то оно останавливается не на физиологических условиях этого явления. Знает ли оно физиологические условия или не знает, в той или иной степени, все равно оно ими пренебрегает и ищет причины в ином месте, в мире мире мистических сил. Для того чтобы положение могло стать иным, надо было бы, чтобы данный факт в качестве какого-то единичного исключения из всех остальных фактов природы рассматривался первобытным мышлением с точки зрения совершенно иной, чем другие, надо было бы, чтобы в силу какого-то непонятного исключения первобытное мышление в этом случае заняло бы совершенно непривычную позицию и устремилось непосредственно к выяснению вторичных причин. Ничто не дает нам оснований думать, что это так. Если, на взгляд первобытных людей, ничья смерть не бывает естественной, то само собой разумеется, что и рождение по тем же основаниям никогда не является более естественным.
Действительно, даже до всяких сношений с белыми первобытные люди, например австралийцы, наблюдали роль некоторых физиологических условий зачатия, в особенности роль полового акта, однако в этом случае, как и в других, то, что мы называем вторичной причиной, т. е. все необходимые и достаточные, на наш взгляд, антецеденты, остается, на их взгляд, чем-то второстепенным: для них подлинная причина зачатия — мистическая по существу. Если бы они даже и заметили, что дитя появляется на свет лишь в том случае, когда имело место оплодотворение, то не сделали бы того вывода, который нам кажется естественным. Они продолжали бы думать, что если женщина забеременела, то это произошло потому, что некий дух — обычно дух какого-нибудь предка, ожидающий перевоплощения и находящийся в настоящий момент в запасе, — вошел в нее, что, в свою очередь, разумеется, предполагает принадлежность женщины к соответствующему клану, подклану и тотему. У арунта женщины, боящиеся беременности, стараются в том случае, когда они вынуждены проходить по такому месту, где находятся эти духи — кандидаты на земную жизнь, — пробежать его возможно скорее и принимают всевозможные предосторожности для того, чтобы помешать какому-нибудь из духов войти в них. Но Спенсер и Гиллен вовсе не говорят, что они из боязни беременности воздерживаются от половых сношений. За половыми сношениями, на их взгляд, могло бы последовать зачатие лишь в том случае, если бы в женщину вошел дух.
Фоке задается вопросом, известна ли физиологическая причина зачатия на Сан-Кристовале, одном из Соломоновых островов. «В настоящее время, — отвечает он, — она, вероятно, известна. Когда у туземцев спрашивают, почему у них принято погребать живым первого ребенка, родившегося в браке, они почти всегда отвечают: это делается потому, что, по всей вероятности, данный ребенок не от мужа, а от другого мужчины. Однако существует наверняка множество фактов в пользу противоположной гипотезы. Туземцы говорят, что зародыш кладется в утробу женщины неким адаро, называемым Худи-Эвари, который живет на горе Гуадалканаре (Марау-Саунд в Гуадалканаре является местом, куда якобы отправляются души покойников после смерти), или духом — змеей Каурата». Обе гипотезы не исключают одна другую. Островитяне Сан-Кристоваля могли узнать от белых или самостоятельно уловить тесную связь между половым актом и зачатием, тем не менее реальная причина зачатия, на их взгляд, мистическая, она заключается в акте духа, решившего вселиться в определенную женщину.
У огромного числа первобытных обществ, в особенности у многих племен банту, бесплодие женщины считается подлинным бедствием, оно служит достаточным основанием для развода. Благодаря хорошо знакомой нам сопричастности насаждениям туземца, имеющего бесплодную жену, угрожает полный неурожай: необходимо поэтому, чтобы он разошелся с ней. Бесплодие рассматривается всегда как явление, которое зависит от женщины. Туземцы знают физиологическую роль полового акта, но так как они не считают беременность реально зависимой от него, то им и в голову не приходит, что вину за бесплодие иногда следует приписывать другой стороне — мужчине. Отсутствие детей объясняется мистической причиной, т. е. тем, что никакой дух-ребенок не желает воплотиться в ребенке, которого могла бы родить эта женщина. Последняя, приходя в отчаяние, считает себя способной исцелиться лишь в том случае, если ей удастся умолить предков и невидимые силы подарить ее благосклонностью, поэтому она умножает подарки и жертвоприношения.
Подобная настроенность первобытного мышления крайне затрудняет выяснение того, как в действительности данное племя представляет себе то, что мы называем физиологическими условиями зачатия. Так как внимание первобытного мышления не останавливается на последних, ибо это не имеет для него особого значения, то любое данное племя может быть лишенным ясного представления о физиологических условиях зачатия и на деле не знать, что оно думает по этому поводу, ибо внимание его никогда не задерживалось на данном вопросе. Некоторые общественные группы имеют по этому вопросу немного более точные предания, чем их соседи, причем они ничем не смогут обнаружить это различие в представлениях. Свидетельства наблюдателей в таких случаях подчас разноречивы и тем не менее правдивы. По тем же основаниям это мышление, которое часто обнаруживает, как известно, свое безразличие к противоречию, может одновременно допускать, что половой акт — обычное условие зачатия и зачатие может иметь место без полового акта.
Lucino sine concubitu (роды без соития) могут представляться исключительным явлением, однако оно не имеет в себе для первобытного человека ничего необычайного. Если дух войдет в женщину во время сна, то она должна зачать: ребенок родится. Сказки, легенды, мифы полны фактов подобного рода, причем первобытное мышление и не думает видеть в них что-то поражающее. Отсюда не следует заключать, будто оно не знает роли полового акта, отсюда вытекает лишь тот вывод, что даже когда первобытное мышление знает роль полового акта или имеет о нем более или менее смутное представление, то оно вовсе не думает, будто от него действительно зависит зачатие[27].
Таким образом, первобытное мышление перед лицом явлений природы не ставит себе тех же вопросов, что и мы. «Эти дикие племена, — говорит один исследователь, рассказывая о сакаи с острова Суматры, — лишь крайне слабо нуждаются в причинности… Они реагируют только на самые сильные и непосредственные впечатления…». «Потребность в причинности» означает здесь интерес, пробуждаемый фактами, происходящими вокруг них. Эта кажущаяся апатия и интеллектуальная тупость часто замечалась в самых низких обществах, в особенности у некоторых племен Южной Америки. Она легко приводит к неточным заключениям относительно первобытного мышления вообще. Для того чтобы избежать ошибки, следует, прежде всего, не искать в этих обществах «потребности в причинности» того же типа, что и наша. Как явствует из фактов и институтов, рассмотренных в настоящем труде, низшие общества имеют свой, присущий им, тип причинности, который легко ускользает от предубежденных наблюдателей. Это мышление — мистическое и пралогическое по своему существу — направляется на другие объекты и по иным путям, чем наше сознание. Достаточно посмотреть на то значение, какое приобрели для первобытного мышления гадание и магия. Для того чтобы проследить процессы первобытного мышления и выявить его принципы, нам приходится совершить, так сказать, усилие над собой и примениться к умственным навыкам первобытного человека. Усилие это почти невозможно для нас, без него, однако, мы рискуем так и не понять первобытного мышления.
Кроме почти непреодолимой тенденции, заставляющей, независимо от нашей воли, воспринимать первобытное мышление на наш лад, его особые черты скрываются еще одним обстоятельством. На практике первобытным людям, для того чтобы жить, приходится преследовать цели, которые мы понимаем без труда, мы видим, что для достижения этих целей они ведут себя почти так же, как поступали бы мы на их месте. То обстоятельство, что в данной обстановке они действуют подобно нам, тотчас же склоняет нас к выводу, что умственные операции первобытных людей в общем похожи на наши. Лишь более тщательный анализ и внимательное наблюдение вскрывают разницу.
Выше мы пытались показать, как первобытное мышление, часто безразличное к противоречию, весьма способно тем не менее избегать противоречия, когда этого требует действие. Точно так же первобытные люди, которые как будто не питают никакого интереса к самым очевидным причинным ассоциациям, отлично умеют ими пользоваться для добывания необходимого, например пищи, того или иного снаряда. Действительно, не существует такого общества, у которого не были бы обнаружены какие-нибудь изобретения, приемы в области производства или искусства, достойные удивления изделия: пироги, посуда, корзины, ткани, украшения и т. д.
Труды, касающиеся технологии первобытных людей, несомненно, в большой мере помогут нам определить стадии развития их мышления. В настоящее время, когда механизм изобретения слабо изучен в наших обществах и еще менее в первобытных, позволительно сделать следующее общее замечание. Исключительная ценность некоторых произведений и приемов первобытных людей, столь сильно контрастирующих с грубостью и рудиментарным характером всей остальной их культуры, не является плодом размышления и рассуждения. Если бы это было не так, то у них не обнаруживалось бы столько расхождений и неувязок. Своего рода интуиция — вот что водило их рукой, интуиция, которая сама руководима изощренным наблюдением объектов, представляющих для первобытных людей особый интерес. Тонкое применение совокупности средств, приспособленных для конкретной цели, не предполагает аналитической деятельности разума или обладания знанием, способным использовать анализ и обобщение и применяться к непредвиденным случаям: это может быть просто практической ловкостью, искусностью, которая образовалась и развилась в результате упражнения и поддерживалась оным, ее можно сравнить с искусством хорошего бильярдного игрока. Последний, не зная ничего о геометрии и механике, не имея никакой нужды в анализе, может приобрести быструю и уверенную интуицию движения, которое должно быть выполнено или совершено при данном положении шаров.
Такое же объяснение можно было бы дать ловкости и находчивости, которую многие первобытные люди обнаруживают при разных обстоятельствах. Например, по словам фон Марциуса, индейцы самых отсталых племен Бразилии умеют различать все виды и разновидности пальм, имея для каждой породы особое название. Австралийцы распознают отпечатки следов каждого члена своей группы и т. д. Что касается их духовного уровня, то наблюдатели часто с похвалой отзываются о природном красноречии туземцев, о богатстве аргументов, которые развертываются ими в спорах и дискуссиях, о ловкости, обнаруживаемой в защите своих домогательств и утверждений. Их сказки и пословицы часто свидетельствуют о тонком и изощренном наблюдении, их мифы — о плодовитом, богатом и поэтическом воображении. Все это отмечалось много раз наблюдателями, которые отнюдь не были убежденными сторонниками дикарей.
Когда мы видим первобытных людей такими же, а иногда лучшими, чем мы, физиономистами, моралистами, психологами (в практическом значении этих слов), то с трудом представляем, что в других отношениях они становятся для нас почти неразрешимыми загадками. Мы должны, однако, обратить внимание на то, что пункты сходства неизменно относятся к тем формам умственной деятельности, где первобытные люди, как и мы, действуют по прямой интуиции, когда необходимо непосредственное восприятие, быстрое и почти мгновенное истолкование происходящего: речь идет, например, о чтении на лице человека чувств, в которых он сам, быть может, не отдает себе отчета, о нахождении слов, которые должны задеть желательную тайную струну в человеке, об улавливании смешной стороны в каком-нибудь действии и положении и т. д. Они руководствуются здесь своего рода нюхом или чутьем. Опыт развивает и утончает это чутье, оно может сделаться безошибочным, не имея, однако, ничего общего с интеллектуальными операциями в собственном смысле слова. Когда же на сцене появляются интеллектуальные операции, то различия между двумя типами мышления выступают столь резко, что возникает искушение преувеличить их. Сбитый с толку наблюдатель, который вчера считал возможным сравнивать разум первобытного человека с разумом всякого другого, ныне готов расценить этот разум как невероятно тупой и признать его не способным на самое простое рассуждение.
Весь корень загадки заключается в мистическом и пра-логическом характере первобытного мышления. Сталкиваясь с коллективными представлениями, в которых это мышление выражается, с предассоциациями, которые их связывают, с институтами, в которых они объективируются, наше логическое и концептуальное мышление чувствует себя неловко, оказываясь как бы перед чуждой и даже враждебной ему структурой. И действительно, мир, в котором живет первобытное мышление, лишь частично совпадает с нашим. Переплетение вторичных причин, которое для нас тянется до бесконечности, здесь остается в тени, оказывается не воспринятым, тогда как тайные силы, мистические действия, партиципации всякого рода примешиваются к непосредственным данным восприятия, чтобы составить некую совокупность, где реальное и потустороннее слиты между собой. В этом смысле их мир более сложен, чем наша вселенная. Кроме того, он конечен и замкнут. В представлениях большинства первобытных людей небосвод покоится в качестве колокола на плоской поверхности земли или океана. Мир, таким образом, кончается кругом горизонта. Пространство скорее чувствуется, чем осознается: направления его обременены качествами и свойствами. Каждая часть пространства сопричастна всему, что в ней обычно находится. Представление о времени, которое носит главным образом качественный характер, остается смутным: почти все первобытные языки настолько же бедны средствами для выражения временных отношений, насколько богаты в выражении пространственных отношений. Часто будущее событие, если его считают достоверным и оно вызывает сильную эмоцию, ощущается как настоящее.
В этом замкнутом мире, который имеет свою причинность, свое время, несколько отличные от наших, члены общества чувствуют себя связанными с другими существами или с совокупностями существ, видимых и невидимых, которые живут с ними. Каждая общественная группа, в зависимости от того, является ли она кочевой или оседлой, занимает более или менее пространную территорию, границы которой обычно четко определены. Эта общественная группа не только хозяин данной территории, имеющий исключительное право охотиться на ней или собирать плоды. Территория принадлежит данной группе в мистическом значении слова: мистическое отношение связывает живых и мертвых членов группы с тайными силами всякого рода, населяющими территорию, позволяющими данной группе жить на территории, с силами, которые, несомненно, не стерпели бы присутствия на ней другой группы. Точно так же, как в силу интимной сопричастности всякий предмет, бывший в непосредственном и постоянном соприкосновении с человеком, — одежда, украшения, оружие и скот — есть этот человек, отчего предметы часто после смерти человека не могут принадлежать никому другому, сопутствуя человеку в его новой жизни, точно так и часть земли, на которой живет человеческая группа, есть сама эта группа: она бы не смогла жить нигде больше, и всякая другая группа, если бы она захотела завладеть этой территорией и утвердиться на ней, подвергла бы себя самым худшим опасностям. Вот почему мы видим между соседними племенами конфликты и войны по поводу набегов, нападений, нарушения границ, но не встречаем завоеваний в собственном смысле слова. Разрушают, истребляют враждебную группу, но не захватывают ее земли. Да и зачем завоевывать землю, ежели там неминуемо предстоит столкнуться с внушающей страх враждебностью духов всякого рода, животных и растительных видов, являющихся хозяевами этой территории, которые несомненно стали бы мстить за побежденных? На завоеванной территории жить было бы нельзя, а умереть пришлось бы наверняка. Быть может, в этих отношениях сопричастности по существу и месту между человеческой группой или подгруппой и тем иным видом существ и следует видеть один из главных корней того, что называется тотемистическим родством.
Среди нагромождения мистических партиципаций и исключений представления, которые человек имеет о себе самом, живом или мертвом, и о группе, к которой он принадлежит, отличаются, по-видимому, очень сильно от идей и понятий. Они скорее ощущаются и переживаются, чем мыслятся. Ни их содержание, ни их ассоциации не подчиняются строго закону противоречия. Следовательно, ни индивидуальное Я, ни социальная группа, ни окружающий мир, видимый и невидимый, не являются в этих коллективных представлениях определенными, какими они кажутся, когда их пытается уловить наше концептуальное мышление. Вопреки самым тщательным предосторожностям наше концептуальное мышление не в состоянии воздержаться от ассимиляции их со своими обычными объектами. Оно тем самым лишает их того, что в них является элементарно конкретным, эмоциональным и жизненным. Это и делает столь трудным и почти всегда ненадежным понимание институтов, в которых находит выражение мышление первобытных обществ — больше мистическое, чем логическое.