Игорь дедков как русско-советско-либеральный феномен

Распределение Игоря Дедкова после журфака МГУ в областную газету Костромы вместо аспирантуры в столице оценивается многими как несправедливость, неудача. Андрей Турков, например, в предисловии к книге «Игорь Дедков. Дневник. 1953-1994» (М., 2005) сравнивает прыжок из столицы в Кострому с административной высылкой «неблагонадёжного». Осознанно или нет, пишущие так руководствуются следующей логикой: наиболее талантливые и достойные должны жить и трудиться в Москве. В данном случае, применительно к 50-м годам, игнорируется, помимо прочего, пафос времени, добровольный выбор многих и многих, ехавших из столиц в провинцию. Михаил Лобанов после окончания МГУ отправляется работать на Дон, чтобы находиться в гуще того народа, представители которого послужили прототипами героев его любимого писателя Михаила Шолохова. Станислав Куняев, выпускник МГУ, мечтал работать в Братске, быть очевидцем стройки века, но его направили в Тайшет. Игорь Золотусский аспирантуре Казанского университета предпочитает школу на Дальнем Востоке. Игорь Дедков о своём решении говорит в интервью следующее: «Но я должен был уехать из Москвы, я хотел этого, и я уехал» («Юность», 1991, №9).

Выбор Дедкова во многом обусловлен скандальными событиями 1956–1957 годов на журфаке МГУ, главным участником которых был он. Этим событиям во многом искусственно придали идеологический характер, но в конце концов в судьбе Игоря Александровича они сыграли положительную роль. Вячеслав Огрызко прав, утверждая: «Хорошо, что Дедков надолго задержался в Костроме» («Литературная Россия», 2005, № 50-51). С большой долей уверенности можно сказать, что без Костромы, провинции Дедков был бы другим человеком и критиком. В Москве он, скорее всего, стал бы критиком-ортодоксом, как его друг Валентин Оскоцкий.

К теме Москвы и Костромы, столицы и провинции Игорь Дедков неоднократно обращается в своих дневниках. В изображении Москвы и особенно москвичей преобладает критическая направленность. С первых записей на эту тему, 1958–1959 годов, до последних, сделанных в 1994. Уже в конце 50-х, помимо самодовольства, снобизма, культа вещей и политических анекдотов, чинопочитания, Игорь Дедков отмечает в москвичах «наплевизм» – качество, ставшее преобладающим у большинства россиян в последние двадцать лет. Внешне эти вызывающие неприятие у Дедкова москвичи конца 50-х очень похожи на многомиллионное цивилизованное стадо дня сегодняшнего: «узкоюбочное, накрашенное, по-цирковому яркое и по-торгашески упитанное, чванное и весёлое» (Без даты. 1958-1959). Внутренне же – по степени моральной, культурной, интеллектуальной деградации – наши современники далеко обошли своих предшественников 50-х годов ХХ века.

Альтернативой Москве как столице «эффектной жизни, показной, как выставки, как салоны мод», Игорь Дедков в 1959 году называет «непостижимую столицу человека» – сердце, которое по-настоящему болит, любит, бунтует. Бунтари, по коим сверяет биение своего сердца 25-летний Дедков, – это Ленин, Дзержинский, Плеханов, Мартов, Свердлов, Троцкий, Коллонтай, Спиридонова. В комментариях 92 года к данному списку Игорь Дедков признаётся, что о многих из них он мало знал, а по сути, добавлю от себя, ничего не знал. К тому же, по признанию критика, в назывании опальных имён ему виделся вызов руководителям разного уровня, людям, по Дедкову, иного, меньшего, масштаба.

Второй альтернативой Москве и в определённой степени «бунтарям» стала провинция. Здесь Игорь Дедков обретает одну из опор своей жизни. Сделать это было просто-непросто. Критик был воспитан на традициях русской литературы, отсюда идея справедливости и чувство сострадания к человеку, пронизывающие его дневниковые записи, начиная с самых ранних. Так, размышления Дедкова от 15 ноября 1954 года по пафосу, направленности очень напоминают дневниковые свидетельства Льва Толстого, особо ценимого критиком на протяжении всей жизни: «Разве это справедливо? У меня новый дорогой костюм, а у него дешёвенький, невидный. У меня позади школа и два курса университета. А у него? У меня впереди жизнь <…> У него – инвалидность второй группы и двое детей. Образование – 9 классов. Будущего нет – учиться не позволяет рана. Разве это справедливо? Он в 17 лет пошёл на фронт – я не видел горя <…> Так вчера во время разговора о костюме мне было не по себе – стыдно. Разве имею я право жить лучше, чем он сейчас? Нет».

Забегая вперёд, можно сказать, что именно чувство справедливости и сострадание к ближнему, несчастному, обездоленному развели Дедкова в начале 90-х годов с ельцинским режимом, с друзьями, единомышленниками: В.Оскоцким, Ю. Карякиным, А. Нуйкиным и другими.

Несмотря на отдельные дневниковые критические высказывания (от 22 апреля 1958 года, 15 июня 1963 года и т.д.), Дедков, начинающий журналист в Костроме, – вполне советский человек. И он соответственно воспринимает русскую историю, Церковь, о чём, в частности, свидетельствуют его поведение и размышления во время посещения Ипатьевского монастыря осенью 1958 года. Обращу внимание на один характерный эпизод: в отличие от Исаака Бабеля, именуемого «одесским евреем, советским писателем», покорённого красотой собора в 1924 году, Игорь Дедков остаётся равнодушным, «бессердечным» (его слово. – Ю.П.) к тому, что должно вызывать у каждого русского человека не меньший отклик, чем инвалид, участник войны. От такого рода советскости один шаг к левому стереотипу, согласно которому Кострома и провинция в целом – это мир неполноценных людей.

Однако Дедков параллельно с Юрием Казаковым и авторами «деревенской прозы» открывает в обыкновенном провинциале, сельском жителе человека, открывает «целый мир», не уступающий, по меньшей мере, миру начинающего журналиста. Показательно, что случай, рассказанный Дедковым в «Чухломе» (1959, 1960), скажем, у Владимира Войновича или Фридриха Горенштейна вызвал бы массу отрицательных эмоций, иронию, сарказм, размышления о «скверне русской души». Игорь же Дедков отнёсся к истории с шофёром Александром Ивановичем принципиально иначе, как подобает русскому человеку, писателю, критику. Он так подытожил свои чухломские впечатления: «И вспоминая ту дорогу, я счастлив, что сохранилось во мне сострадание и уважение к человеку, не к меньшему брату, не к шофёру, не к уборщице, а к человеку, которому нелегко живётся».

В этой же записи И. Дедков «поэтически» выражает один их главных принципов русской литературы и критики – принцип христианского гуманизма. Ведя речь о толпе, которая штурмует костромские автобусы, Игорь Александрович фиксирует: в подобные мгновения люди теряют человеческий облик, забывают, что рядом такие же, как они. И далее неожиданно критик возвращается к чухломскому шофёру: «Но я знаю, что эта жестокая масса людей состоит из Александров Ивановичей. Расщеплённая, она полна чудес. Безымянные герои, затерянные в многоэтажном мире, – это вы образуете человечество, страдающее, ищущее и покорное».

«Шабаново» – вторая дневниковая зарисовка, в которой наиболее полно выразилось здоровое, русское «я» Игоря Дедкова. Оно в «смягчённом» варианте проявилось в первой книге «Возвращение к себе» (1978) и затем начало истончаться, сильно деформироваться… В «Шабанове» пунктирно названы многие лейтмотивы к тому времени ещё не появившихся произведений «деревенской прозы». Шабановская тётя Тася – это национальный тип «тихого героя», который не одно десятилетие будет вызывать неприятие и критику у тех «левых» авторов, с которыми вскоре и позже задружит, к кому на долгое время идейно примкнёт И. Дедков.

«Она соблюла себя для мёртвого» – в этих словах, сказанных о Тасе, которая и после смерти жениха на войне осталась ему верна, выражена нравственная высота, делающая женщину женщиной, высота, недоступная сегодняшним жрицам «любви», всем этим пугачёвым, милявским и прочим собчакам. Время, когда они поют или якобы поют, вещают с экранов телевидения, заседают в Общественной палате при президенте России, – это наипаскуднейшее время, а народ, который восторгается этими, условно говоря, женщинами, подражает им или просто терпит, – обречённый на вырождение, вымирание народ.

Из дедковского маленького шедевра процитирую лишь слова, формально адресованные историкам, а по сути – всем: «Вслушайтесь, как дышит этот дом <…>, вглядитесь в морщины хозяйки, в её отполированные трудом ладони; в её выцветшие глаза, выпейте с ней вина, послушайте её повесть, если она вам её расскажет. А если не расскажет, то угадайте сами, для чего она живёт на белом свете, чего она ждёт, о чём думает в новогоднюю ночь и думает ли о чём, почему плачет над письмами родне, себя ли жалея или всех бедных людей на земле? Проверьте, можно ли убиваться по корове или телёнку, и не день, не два, а неделями, можно ли жить, не слушая тарахтения радио и не читая газет? Можно ли помнить любимых, убитых, загубленных десятилетиями и не изменить им, отказываясь от столь ценимого людьми личного счастья, и может ли самая великолепная стратегическая победа восстановить справедливость в глазах такой женщины?»

Итак, в «Чухломе» и «Шабанове» открыто выражены те жизненные и творческие принципы, которые И.Дедков обрёл в Костроме. Эти принципы есть альтернатива Москве и бунтарям, революционерам, о которых с неприязнью и восторженно писал молодой Дедков. Идея семьи, ребёнка вскоре становится суть определяющей обретённых в провинции принципов.

Показательно в этом отношении обращение Дедкова к судьбе Желябова (при чтении романа Ю.Трифонова «Нетерпение») в дневниковой записи от 1 марта 1979 года. Путь Желябова, бросившего ради дела жену и ребёнка, для Игоря Александровича неприемлем. Он, один из самых «семейных» критиков ХХ века, так предельно просто и ясно выразил своё кредо: «Ради жизни сына я бы всякую революцию бросил, ничего не надо, оставьте мне сына, оставьте сыновей, жену, и мне хватит смысла жить. Во всяком случае, всё прочее – потом, во-вторых».

С подобными мерками И.Дедков подходит и к литературе, искусству. Он высказывает мысль, явно не популярную среди многих (думаю, большинства) писателей, творческих людей ХХ, XXI веков: жертвовать другими во имя творческой самореализации отвратительно.

Вполне естественно, что с этих позиций критик оценивает и жизнь, деятельность собратьев по цеху. С явным неодобрением и сарказмом он записывает в дневнике: «Письмо от Игоря Золотусского. Пишет про свои дела – большинство о том и пишет, и ещё упоминает Игоря Виноградова, который отпустил бороду и усы. Виноградовы годовалую дочь отдали родителям, а сами всецело занимаются литературой. <…> У Золотусского дитё тоже у родителей, тоже «всецело литература» (14.3.1974).

Такой подход роднит И.Дедкова с В.Розановым, который жизнь свою и окружающих, жизнь писателей и литературных персонажей мерил идеей семьи, детей. Слова В.Розанова: «Когда идёт жена, – и я спрашиваю: а где же дети?», – сказанные в связи с известной сценой из «Евгения Онегина», – для меня универсальная формула измерения человеческой жизни.

Именно чувства ребёнка, культа ребёнка не хватает в работах современных критиков любых направлений. Они мир, человека ощущают, произведения оценивают как бездетные по сути мужчины и женщины. Например, такие разные авторы, как Г.Гачев, А.Гулыга, Р.Киреев, Е.Старикова, А.Турков, С.Селиванова, К.Степанян, принявшие участие в обсуждении романа Б.Пастернака «Доктор Живаго», даже не упоминают слово «ребёнок» в своих выступлениях («Литературная газета», 1988, № 24). Такой же бездетный уровень восприятия романа и в провальной книге Д.Быкова «Пастернак», о которой я уже высказался в статье «Премированная хлестаковщина» («День литературы», 2006, № 6).

Во многих своих жизненных и человеческих проявлениях И.Дедков — традиционалист, или, как он говорил, «моральный консерватор». Так, из дневниковой записи от 6 октября 1979 года следует, что гулянье в придорожной полосе с сыновьями, «одновременное, соединённое любовью существование» важнее для Игоря Александровича литературных и прочих проявлений своего «я». Надеждой на то, что Никита запомнит другой «футбольный» вечер, заканчивается запись от 8 июня 1982 года. Или: меньше чем за полтора года до смерти Дедков, чувствующий её дыхание, подводит предварительные итоги: «Какое счастье быть маленьким мальчиком! Или иметь сына – ещё маленького мальчика. Это у меня было» (24.7.1993).

При всей последовательности отношения И.Дедкова к семье ему, думаю, не всегда хватало последовательности творческой: периодически критерий ребёнка не «срабатывал» в статьях критика. Маканинская «Отдушина», например, в статье «Когда рассеялся лирический туман...» («Литературное обозрение», 1981, № 8) прочитана им как повесть о циничной сделке между двумя мужчинами. И.Дедков, как и многие критики, не заметил главного: Михайлов, оказавшись в ситуации, которая положительного решения не имеет, жертвует своею любовью к Алевтине ради блага детей, семьи.

Забывает критик о названных критериях и в статье «Жизнь против судьбы» («Новый мир», 1988, № 11), где в либерально-демократическом духе утверждает право на особенность как «единственный, истинный извечный смысл борьбы за жизнь».

Уже будучи москвичом, Игорь Дедков так оценивает преимущества своей жизни в Костроме: «Всё-таки провинциальная жизнь с её размеренным, неторопливым ритмом, с её тесными обстоятельствами и давней бедностью, мне кажется, действует на ум и душу благотворительно, врачующе. Она больше включает в извечный ход жизни, укрепляя здравый смысл и моральный консерватизм» («Литературное обозрение», 1991, № 2).

Показательно, что в восприятии многих Дедков стал синонимом Костромы, провинции, которая заговорила его голосом. Алесь Адамович в этой связи так образно-красиво высказался в письме к критику от 31 июля 1980 года: Кострома «подписывается <…> псевдонимом – «Дедков» («Дружба народов», 1995, № 3). А Станислав Лесневский в год пятидесятилетия критика в статье «Слово – поступок» назвал Кострому «выбором судьбы» Дедкова («Литературная газета», 1984, № 51).

Среди преимуществ жизни в провинции А.Адамович и в упомянутом письме, и в статье «Живёт в Костроме критик» («Литературная газета», 1984, № 51) называет большую свободу, независимость по сравнению со столичными авторами, с их «оглядчивостью», погружённостью в литературные взаимоотношения, с умением держать в уме, кто есть кто в табели о литературных рангах.

Ещё раньше Адамовича подобную – «постыдную» – картину московских нравов представил Владимир Богомолов в письме к Дедкову от 25 июня 1980 года. На фоне очевидной продажности большинства критиков он отмечает, что авторитет и уважение Игоря Александровича завоёваны им самим, «только мышлением и трудом» («Дружба народов», 1995, № 4). Через 4 года в письме к Богомолову от 18 июля 1984 года Дедков признаёт выгодность провинциального местожительства: так «свободнее…» («Дружба народов», 1995, № 4). (То, что независимость костромского критика была кажущейся независимостью, я покажу далее).

В свете сказанного закономерной видится реакция Игоря Дедкова в 1979 году на вопрос Вл. Воронова: не собирается ли он переезжать в Москву. Этот вопрос, который критику задавали неоднократно, он так комментирует в дневнике: «Считается, что вопрос здравый и естественный. Но отчего тогда никто не спрашивает, например, Катаева: не собирается ли он переезжать в Тьмутаракань, Армавир или Одессу? Всё вверх ногами, всё перевернулось. Местожительство стало делом престижа и даже привилегий. Вот чушь-то» (27.10.1979). Что сказал бы Дедков о дне сегодняшнем, когда Москва стала несоразмерно огромной головой на усыхающем теле страны?..

Менее чем через год вопрос местожительства оценивается И. Дедковым с позиций творчества. И уже в этом случае «московский вариант» вызывает у него на начальной стадии чувств и мыслей двойственное отношение. Глядя из Костромы на тех, кто в Москве на виду, кто (с точки зрения успеха, положения) процветает, он огорчается: «…Такие люди, как я, там не нужны, а нужны именно эти», – ущербные в человеческом и творческом отношении. Данный факт обретает в дневниковой записи от 10 мая 1980 года общее звучание в преломлении к любимой дедковской идее справедливости. Критик говорит о «непреходящей нечистоте жизни», которая определяется круговой порукой корыстных и жадных. И вариант попасть в этот разряд «избранных» Дедков отвергает, ибо, как сказано в другом месте дневника, «недостойно становиться вровень с дурацкими, уничтожающими человека условиями».

Сентябрьская беседа 1980 года с однокурсницей Эммой Проскурниной из «Юности» подталкивает критика к выводу, что московские литературные и окололитературные нравы разрушают литературу, ибо, по версии Проскурниной, всё распределяется между своими. В связи с этим И.Дедков высказывает нехарактерную для него мысль о конфликте между столицей и провинцией (30.9.1980). Правда, далее он показательно корректирует данную мысль. Критик говорит – абстрактно, без имён – об «элементе порядочности», который есть в столице (что, конечно, так) и «элементе непорядочности», характерном для провинциалов, переехавших в Москву. Они либо называются своими именами, либо легко догадаться, о ком идёт речь, по таким прозрачным намёкам: «вологодцы», «кубанцы». Они – только «правые»…

В Костроме Игорю Дедкову было что терять и в плане творческом. После 17-летней журналистской работы он ушёл на вольные критические хлеба, благо условия для этого были идеальные. Вот что рассказывает о своём распорядке дня Дедков в письме к В.Быкову в мае 1982 года: до четырёх он работает дома, а после идёт в библиотеку или книжный магазин («Дружба народов», 1995, №3). Параллели с днём сегодняшним проведите сами.

И в дальнейшем возможный переезд в Москву оценивается Дедковым как утрата душевного покоя, свободы, независимости (записи от 09.07.1985 и 23.07.1986 годов), ибо он связан с необходимостью участвовать в литературной борьбе, которая определяется как «нечистая». И всё же, несмотря на такое постоянное отношение к столице и её нравам, Игорь Александрович переезжает в Москву в 1987 году и до смерти работает в журнале «Коммунист», переименованном в 1991 году в «Свободную мысль».

Свой нелогичный в свете сказанного шаг критик в беседе в Брониславой Тарощиной объясняет двумя факторами – политическим и семейным: «Так долго Москва излучала не новые светлые идеи, а ложь и фальшь, что образовалась привычка не собираться, а оставаться на месте, и если я изменил этой привычке, то только потому, что переменились времена, а все домашние переживания окончательно сосредоточились на Москве: там сыновья, там стареют родители» («Литературная газета», 1990, № 23). Из дневниковых записей следует, что решающим фактором стал семейный.

Семилетняя жизнь в Москве характеризуется Дедковым преимущественно следующим образом: «суета, вздор, какая-то рассредоточенность», «мельтешение, подчинение»… Только одна запись от 23 марта 1992 года выбивается из этого контекста: «От посещения Костромы осталось горькое чувство. Впервые почувствовал, что отъезд наш случился вовремя и жалеть не нужно». И всё же побеждает иное настроение, иная оценка московской и костромской жизни: «Часто вспоминаю Кострому, и жалею о той жизни» (17.1.1993).

***

Согласно устойчивому мифу, И.Дедков в литературной борьбе 60-80-х годов занимал независимую нейтральную позицию. Не первым Сергей Чупринин категорично заявил, что Дедкова «н е в о з м о ж н о (разрядка моя. – Ю.П.), конечно, подозревать в какой бы то ни было «групповщине» («Вопросы литературы», 1987, №12). Почти через двадцать лет супруга Дедкова, комментируя обращение к нему издательства и вдовы Алексея Кондратовича, автора «Новомировского дневника», высказалась в том же духе: «Им показалось закономерным, что именно он, авторитетный и беспристрастный критик из Костромы, никогда не примыкавший ни к одной из литературных партий, возьмётся за публикацию документов, имевших историческое без оговорок звучание» (Дедкова Т. Честен перед собой // Дедков И. Дневник. 1953-1994. – М., 2005).

Альтернативная точка зрения была высказана Владимиром Бондаренко в «Очерках литературных нравов» («Москва», 1987, №10). Нашумевшую статью И. Дедкова «Перед зеркалом, или Страдания немолодого героя» («Вопросы литературы», 1986, №7) о романе Ю.Бондарева «Игра» критик оценил как «сознательный групповой выпад», ибо А.Ананьев, Г.Марков, А.Чаковский, М.Шатров, А.Салынский и другие, более, чем Ю.Бондарев, уязвимые как писатели, не удостоились «смелых откровений» костромича. Более того, в выпадах против «Привычного дела» В.Белова, «прозы сорокалетних», романов Ю.Бондарева Бондаренко увидел не только талант, но и расчёт: «По И. Дедкову можно судить о настроениях нашего прогрессивного крыла».

В записях Игоря Александровича начала 60-х годов упоминания о литературной борьбе отсутствуют, что естественно, ибо она – полноценная – начинается со второй половины этого десятилетия, с возникновения «русской партии». В дневнике «собеседниками» И.Дедкова нередко являются запрещённые и «полузапрещённые» в СССР писатели и философы: Н.Бердяев, М.Гершензон, А.Белый, Е.Замятин, В.Розанов… Последний из авторов данного ряда называется наиболее часто, в чём видится закономерность, характерная для части критиков – современников Дедкова.

Вадим Кожинов, например, с подачи Михаила Бахтина знакомится с творчеством Василия Розанова в 1961 году, и его первоначальная реакция была вполне естественной, советски-шабесгойской: Розанов – антисемит. В дневнике И.Дедкова фамилия мыслителя появляется в 1963 году. Игорь Александрович, неоднократно затрагивающий впоследствии еврейскую тему применительно к «русской партии», у Розанова её не замечает ни в 1963 году, ни позже. По крайней мере, не фиксирует в дневнике. Данный факт вызывает недоумение, ибо о еврействе В.Розанов рассуждает гораздо чаще и радикальнее, чем представители «русской партии». Этот и другие, главные для мыслителя, вопросы – Бога, России, семьи – не находят отклика у Дедкова. Уровень же полемики молодого критика по иным проблемам настолько поверхностный, «молочный» (то есть критические стрелы Игоря Александровича попадают в «молоко»), что комментировать нет смысла. Смотрите, например, запись от 21 января 1967 года.

И в дальнейшем В.Розанов так и остался для критика из Костромы «неузнанным феноменом» (воспользовался названием статьи Розанова о К.Леонтьеве). Многие современники И.Дедкова не читали В.Розанова вообще по разным причинам. Б.Слуцкий, например, не читал потому, что считал его «русским фашистом». Дедков же книги Розанова не просто читал, но и воспринимал их восторженно. Однако оценки даже «зрелого» Дедкова вряд ли можно назвать точными и глубокими. К тому же он допускает трудно объяснимые для знатока фактические ошибки, как в следующем случае: «Вслед за Розановым и многими другими Ерофеев вменяет в вину русской предреволюционной литературе, напрасно обременённой социальными комплексами, то, что случилась революция» («Литературное обозрение», 1991, № 2).

Однако Розанов в статьях 1918 года «Таинственные соотношения», «С вершины тысячелетней пирамиды» обвиняет не предреволюционную литературу, а почти всю русскую классику: Н.Гоголя, И.Тургенева, А.Островского, Н.Лескова, М.Салтыкова-Щедрина и т.д. Мысль о «социальных комплексах» у В.Розанова отсутствует.

И.Дедков начинает свой путь в критике как автор «Нового мира». Он публикует рецензию «Мишка и его сверстники» на книгу К.Воробьёва «Гуси-лебеди» («Новый мир», 1961, № 7). Однако первая дневниковая запись о журнале, сделанная 14 декабря 1965 года, имеет критическую направленность. И.Дедкова не устраивает то, что авторы «Нового мира» демонстрируют преданность абстракциям типа «принцип коммунистической партийности художественного творчества». Подобные дефиниции, с точки зрения критика, «мистически непостижимы в своей произвольности».

Для И.Дедкова в первой половине 60-х годов в современной критике неприемлемы поиск идеологических врагов, политически-обвинительный пафос (чем грешили в 60-80-е многие авторы разных направлений), литературное торгашество, игнорирование трагедии отдельного человека. Свою позицию И.Дедков характеризует отчасти через «Вехи» (26.07.1965), что в это время делали немногие, лишь некоторые представители зарождающейся «русской партии». Чтение сборника оценивается критиком как принятие эстафеты, продолжение духовных традиций. И.Дедкову близок критицизм «Вех» и чужда их положительная программа. Последнее он объясняет так: «Может быть, это потому, что нет во мне почтения к религии и нет глубокого её понимания, которое одно позволяло бы глубоко отрицать, не принимать её». Естественно, что при такой позиции И.Дедкова о принятии духовной эстафеты от авторов «Вех» речи быть не могло.

В отличие от критиков «Юности» и «Нового мира», которые клеймили духовность и называли тех, кто её утверждал, «заклинателями духов», Игорь Александрович вкладывал в это понятие положительный смысл, трактуя его как обезбоженный человек со всеми вытекающими отсюда последствиями. То есть в данном «компоненте» он явно уступал таким критикам, как М.Лобанов и И.Золотусский, но превосходил «левых»: В.Лакшина, А.Бочарова, Г.Белую, Ю.Суровцева, П.Николаева, В.Оскоцкого и других. Иллюстрацией сего является статья «Из чего «выстраивается» духовность» («Литературное обозрение», 1979, № 1).

В этой статье немало точных суждений о творчестве В.Овечкина, В.Шукшина, В.Богомолова, В.Сёмина, В.Быкова. Собственно же проблема духовности в итоговой части статьи трактуется так: «Ещё неизвестно, из чего «выстраивается», то есть образуется, возникает «духовность». <…> Но уж, во всяком случае, она вряд ли произрастает там в «чистом поле», где усердно хлопочут о «вечном», «нетленном», «бессмертном», «духовном». Усердные занятия реальностью, как показывает опыт, много надёжнее»; «Очень простая старая истина: источник духовности бьёт в долине человеческой жизни, труда и борьбы».

В этой и других статьях критика работа – универсальная единица измерения духовности, жизни вообще – один из главных критериев полноценного творчества писателя. Напомню, что в нашумевшей статье И.Дедкова «Когда рассеялся лирический туман…» («Литературное обозрение», 1981, № 8) в числе главных недостатков прозы «сорокалетних» называлось отсутствие изображения работы в произведениях авторов, причисляемых к данному течению. А в статье о творчестве В.Личутина «Глубокая память Зимнего берега» («Дружба народов», 1981, № 3) критик, как и многие исследователи, обращает внимание на то, что «душа» – ключевое слово в художественном мире писателя. В размышлениях героев о душе и духовности, которые для И.Дедкова понятия одного ряда, ему неприемлемо то, что душа и работа, реальная жизнь разводятся в разные стороны. А это, убежден критик, неправильно, ибо бытие определяет сознание. И как следствие – по-разному варьируется мысль, естественная для атеиста: «…Не будь у человека никакой жизни вообще, и в душе его было бы пусто. И чем беднее, безразличнее для него внешняя жизнь, тем ненадёжней посох».

В понимании большинства главных вопросов И.Дедков – типичный «шестидесятник», «новомировец». Так, через шесть дней после критики журнала Игорь Александрович рассуждает о соотношении национального и общечеловеческого как либерал-космополит. Сначала И.Дедков задаёт вопрос, звучащий для него риторически: «Но не преувеличиваем ли мы наши национальные «странности», «нашу историческую избранность». Уже здесь проявляется подмена понятий и переиначивание смысла – общее место у «левых» в трактовке данной проблемы. Затем следует также хорошо знакомая мысль: национальной общности противопоставляется «общность рода», объединяющая всех людей принадлежность к человечеству (20.12.1965).

Естественно, что с этих позиций И.Дедков оценивает творчество разных писателей. Например, в содержательной в целом статье «Глубокая память Зимнего берега» один из упрёков в адрес В.Личутина сформулирован так: «Личутин никогда не скажет о своих героях: они живут на планете Земля. Возможно, у него недостаточно развито глобальное мышление. Он предпочитает сказать: мои герои живут на Зимнем берегу. Они живут в Поморье. В России».

И позже позиция критика в трактовке национального в жизни и литературе не меняется. В письме к В.Быкову в мае 1982 года («Дружба народов», 1995, № 3) критик называет статью А.Кузьмина «Писатель и история» («Наш современник», 1982, № 4) разжиганием страстей, не соглашается с идеей первенства национального начала над другими, не приемлет справедливую критику в адрес В.Оскоцкого, одного из самых неистовых ненавистников и гонителей всего русского. И.Дедкова в ситуации со статьёй А.Кузьмина радует одно: подобные работы читают немногие.

К чему привела подобная политика, мы знаем – к победе яковлевых, оскоцких, нуйкиных и т.д. И нет ничего удивительного в том, что одним из идеологов «нового мышления» эпохи перестройки стал Игорь Дедков. Он, наконец-то, получил возможность сказать широкой аудитории то, что доверял преимущественно дневнику и письмам. Его программные статьи «Возможность нового мышления» («Новый мир», 1986, № 10), «Литература и новое мышление» («Коммунист», 1987, № 12) сегодня прочитают лишь самые терпеливые…

«Новое мышление» – дом на песке, мертворождённый уродец либерального сознания, фантом, который может существовать лишь в обезбоженном сознании людей, не знающих или не понимающих, в первую очередь, русскую литературу, христианское вероучение. Отчасти на это справедливо указала Б.Тарощина в беседе с И.Дедковым: «Конечно, нет смысла говорить о новом мышлении (особенно применительно к литературе) в тысячелетнем христианском обществе. Все мысли оттуда, из Нагорной проповеди» («Литературная газета», 1990, №23). Показателен комментарий И.Дедкова, который свидетельствует о «горизонтах» либерального сознания, о том, до какой очевидной неправоты и примитивизма сплющивается мышление критика: «Новое мышление, в частности, заключает в себе отказ от приоритета классовых ценностей над общечеловеческими. <…> Прошу прощения, но Нагорная проповедь не предотвратила ни первой, ни второй мировой, никаких других войн. Современный мир вынужден осознавать себя в целостности и взаимозависимости, как никогда раньше, иначе он погибнет. Безальтернативно. Вот вам и новизна. Осознание её полезно и литературе, хотя бы для того, чтобы поостеречься в разжигании всякого рода разрушительных страстей и низменных инстинктов».

В статьях И.Дедкова доперестроечной поры русско-еврейский вопрос как составляющая часть национального не поднимается. Однако это не означает, что критика он не интересовал вообще. В дневнике к этой теме И.Дедков обращается неоднократно, мыслит всегда «корректно», в лучших «левых» традициях ХIX-XX веков.

28 декабря 1977 года И.Дедков – без видимых на то причин – замечает, что антисемитизм ему абсолютно чужд. В августе следующего года, характеризуя ненавистную атмосферу Москвы, критик в качестве одной из её составляющих называет «подогреваемый постоянно антисемитизм». Его проявление он фиксирует в литературе и жизни. Например, в таких разных произведениях, как «Кануны» В.Белова, «У последней черты» В.Пикуля, «Уже написан Вертер» В.Катаева.

Показательна запись о последней повести от 11 июля 1980 года: «Такое впечатление, что это инспирированная вещь. В ней есть некое целеуказание: вот кто враг, вот где причина былой жестокости революции. Троцкий, Блюмкин (Наум Бесстрашный), другие евреи в кожанках… <…> Историческое мышление в этом случае тоже отсутствует, т.е. оно настолько подозрительно и нечистоплотно, что всё равно что отсутствует… И неожиданная в старике Катаеве злобность, и бесцеремонное упрощение психологии героев (на каких-то два счёта)…» К характеристике этого произведения И.Дедков возвращается ещё раз, 5 октября того же года. Он так комментирует оценку Л.Лазарева – «белогвардейская вещь»: «Я подумал, что, пожалуй, правильно: не антисоветская, никакая другая, а именно белогвардейская, с «белогвардейским» упрощением психологии и мотивов «кожаных курток» и с налётом антисемитизма».

Удивляет, мягко выражаясь, поверхностность и легковесность оценок И.Дедкова. Во-первых, то, что он называет злобностью, упрощением и т.д., в не меньшей степени проявилось в написанных ранее, скажем, «Траве забвения» и «Алмазном моём венце». То ли И.Дедков не читал эти и другие «мовистские» произведения В.Катаева, то ли их герои, вымышленные и реальные, оказались не столь близки критику, как Троцкий, Блюмкин, «евреи в кожанках»…

Во-вторых, катаевская повесть инициирована кем? ЦК КПСС (про жён, советников, Черноуцана и другое общеизвестное опускаю), который захотел подорвать основы своей власти, идеологии, заменив миф о пролетарской революции идеей русского погрома, устроенного евреями?.. Инициирована «Новым миром», с его устойчивой юдофильской линией?.. Версией об инициированности повести И.Дедков сам опускается до позиции предельного упрощения психологии В.Катаева. Когда тебе за восемьдесят, спешишь сказать о том, о чём ранее молчал, сказать о важном и, быть может, главном.

В-третьих, об особой жестокости евреев в годы Гражданской войны говорили самые разные свидетели, писали многие авторы задолго до В.Катаева, так что ничего нового он в своей повести не сказал.

В-четвёртых, сама терминология И.Дедкова («антисоветская», «белогвардейская» повесть) свидетельствует о его мировоззренческой и творческой зашоренности, советскости…

Примерно на таком уровне говорит многократно И.Дедков и об антисемитизме в жизни. Он приписывает реальным и мнимым представителям «русской партии» выяснение состава крови, еврейской примеси в ней в частности (17.06.1979). Приписывает то, чем в реальности занимались многие из противников «правых». В число самых ярых антисемитов у Дедкова попадают В.Кожинов, Ст. Куняев, Ю.Селезнёв. О последнем, например, говорится следующее: «Большие хитрецы в «Нашем современнике», особенно, должно быть, Юрий Селезнёв, этот Садко-красавец, с курчавой бородой, обуреваемый антисемитской страстью» (20.04.1982).

Дедкову хитрость видится в том, что «Гумилёва подцепили – не жалко, и самого Кожинова – вот вам объективность – задели». То есть А.Кузьмину, о чьей статье в данном случае идёт речь, критик из Костромы отказывает в самостоятельности мысли. Однако если бы Дедков не был предвзят и внимательно читал работы А.Кузьмина, он заметил бы, что полемика с Л.Гумилёвым, В.Кожиновым и другими авторами – это не журнальный тактический ход, а естество историка, типичное явление в его ярких статьях. Ю.Селезнёв же к выходу четвёртого номера за 1982 год, который ставится ему в вину И.Дедковым, никакого отношения не имел, ибо уже четыре месяца не работал в «Нашем современнике». И курчавой бороды у действительно красавца из Краснодара никогда не было.

Вообще якобы непредвзятый И.Дедков теряет всякий рассудок, когда речь заходит о названных представителях «русской партии». Понятно, что все или многие его выпады разбирать нет смысла и места, поэтому приведу наиболее характерные.

На статью Ст. Куняева к 50-летию В.Кожинова «Завидная энергия» («Литературная газета», 1980, 11 июля) И.Дедков реагирует следующим образом: «Я бы, пожалуй, так и не смог: писать о друге». Но ведь многие публикации критика – это статьи о друзьях: В.Быкове, А.Адамовиче, В.Богомолове и т.д. И почему промолчал критик, когда через 4 года его друзья А.Адамович и Ст. Лесневский напечатали свои статьи уже к 50-летию Игоря Александровича («Литературная газета», 1984, № 51)? Или статья В.Кожинова «Николай Рубцов в кругу московских поэтов» («Москва», 1980, № 5) вызывает возмущение И.Дедкова тем, что её автор «уже озаботился написанием истории, включив в неё своих друзей и себя, придав быту – значительность литературного события. Или он думает, что такую историю не перепишут?» (11.07.1980)

Уверен: все статьи мемуарного окраса, как упомянутая публикация В.Кожинова, имеют первородный – естественный – «грех»: в них говорится о себе и друзьях. К тому же Вадим Валерианович не «уже», а практически всегда был озабочен, если это слово подходит, написанием истории, в данном случае – литературы. Это так естественно, ибо в названной статье речь идёт о поэте, уже ушедшем из жизни, о времени минувшем. Естественно, когда знаешь, что «левые» либо не скажут в своей истории о Рубцове и ег<

Наши рекомендации