Споры о зарубежной литературе
С периодом расцвета зарубежной литературы совпал, как это ни странно, и период наиболее ожесточенных споров о ней, о самом ее бытии и смысле, сомнений в возможности и нужности ее существования. Этот затянувшийся на несколько лет и в сущности и до сих пор не прекратившийся спор начался примерно в 1926 году. В нем приняли участие и В.Ф.Ходасевич, который в 1927 году стал главным литературным критиком «Возрождения», и Г.В.Адамович, присяжный критик «Последних новостей», и редактор «Воли России» М.Л.Слоним, и проживавший в Праге литературовед и критик А.Л.Бем, и З.Н.Гиппиус, и многие другие. Эта тема явилась потом одной из главных тем журнала «Числа», к ней возвращались до конца 30-х годов и молодые и старшие писатели. Речь шла о самой возможности существования литературы в изгнании, в отрыве от родины, от русских тем, от развивающегося языка, и прежде всего о возможности смены для обреченного на смерть старшего поколения. К этому присоединился вопрос о темах эмигрантской литературы, об отношениях между «отцами» и «детьми» и — позднее — о соотношении между литературой «столичной», т.е. парижской, и «провинциальной», о притязаниях Парижа на гегемонию.
Попытку подвести некоторые итоги спору в самой первой его стадии сделал в одной из своих статей в «Современных записках» М.О.Цетлин, который редактировал в журнале отдел стихов4. Свою статью он начинал с того, что ему приходилось уже высказываться скептически о возможности появления в эмиграции достойной смены старшему поколению писателей-беллетристов (Цетлин явно хотел отделить последних от поэтов), ибо «очень многое мешает в Зарубежье здоровому росту молодого художественного дарования». Цетлин отмечал затем, что книг на эмигрантские темы, собственно говоря, еще не появилось, и писал:
«У скептиков есть сильные аргументы априори, у оптимистов — апелляция к робким еще литературным росткам, к еле намечающимся литературным фактам. Некоторые критики, ослепленные политическими страстями, распространяют свой скептицизм и на старшее поколение писателей-эмигрантов*. Но тут и априорные аргументы не на их стороне, и факты во всей неопровержимой полноте свидетельствуют об ином. Эмиграция означает не то же самое для писателя, созревшего в России, и для молодого эмигранта. Старшие писатели не нуждаются в эмигрантских темах. Один знаменитый беллетрист пошутил как-то над критиками, жалующимися на оскудение талантов за границей: "Почему, как только выехал из Белевского уезда, так и кончено, погиб талант. Нет, сиди смирно в Белевском уезде!"6. Б шутке этой есть правда, и разумеется, писатели
3 Философов не включил в число академиков писателей-небеллетристов, например Шестова.
4 «Эмигрантское», «Совр. записки», XXXII, 1927, стр. 435-441.
5 Здесь, очевидно, имеется в виду МЛ.Слоним и та линия, которую занимала «Воля России», а
может быть, и Д.П.Святополк-Мирский. — Г.С.
6 Слова эти принадлежали И А. Бунину. — Г. С.
старшего поколения не зачахли, выехав за границу. Но они принесли на подошвах комочек земли из своих уездов, унесли с собою родину. Ну а как же те, которые никогда ни в каком Белевском уезде не были, — заменят ли им Париж и Алжир, Китай и Константинополь — бесценные, художественно пережитые, живущие в душе, в художественной памяти белевские уезды?»
Цетлин приходил к выводу, что не заменят, что каждому писателю необходим его «Белевский уезд», что как для восприятия электрического тока нужен особый вольтаж, так и русский писатель приспособлен на русский вольтаж, на Россию:
«Только родная почва делает творчество писателя радиоактивным, а без этого — что ему все сокровища Голконды?!»
Дальше Цетлин поднимал вопрос о возможных «эмигрантских» темах для молодых писателей:
«Одну тему я вижу ясно и верю, что она еще будет использована, один роман ждет своего воплощения. Его заглавием или эпиграфом к нему я взял бы слова молитвы "хлеб наш насущный даждь нам днесь ". Неужели никто и никогда не сумеет рассказать о героической борьбе за существование в чуждой обстановке, среди чужих людей, о сотнях разнообразных и неожиданных профессий, о скитаниях и приключениях, о нужде, о победе над жизнью и ужасных поражениях. Коммунисты мечтают о пролетарской литературе, об отражении в литературе труда. Каким парадоксом было бы, если бы повесть труда, фабричного, заводского труда, написал бы временный пролетарий из бывших "помещиков и белогвардейцев"... Если только возможно вообще отражение современного машинного труда в литературе, возможно оно скорее под пером бывшего гвардейца или адвоката, чем природного заправского пролетария, у которого привычка притупила восприятие его повседневной работы».
Указывая, что такого романа еще нет, что только кое-где и случайно мелькают черты этой темы, Цетлин восклицал:
«Почему это? Потому ли, что труд, современный, городской труд вообще не может быть художественно изображен? Потому ли что его можно только ненавидеть ? Потому ли, что те, кто знает его на опыте, не имеют душевных сил и физического досуга для писательства? Или он будет изображен позже, людьми, освобожденными от его проклятия, как Достоевский на свободе описал Мертвый дом?»
И отмечая первые, предварительные, черновые наброски эмигрантской темы в произведениях некоторых писателей молодого поколения, Цетлин задавался вопросом: «Расцветут ли эти дарования, что будет питать их — эмиграция, воспоминания о России, фантазия?» И в заключение указывал на пользу, которую могла бы принести молодому писателю эмиграция, если бы она помогла ему «войти в литературную жизнь Запада и тем обогатить и осложнить свои приемы и формы», но должен был признать, что «увы! и этого нет».
Забегая вперед, скажем, что, хотя эмигрантская молодая литература (а отчасти и старшие писатели) дала немало произведений из эмигрантской жизни, тот роман, которого хотел дождаться Цетлин, так написан и не был. Косвенным ответом Цетлину послужил напечатанный в «Современных за-
писках» через три года роман Н.Н.Берберовой «Последние и первые», первое большое и настоящее литературное произведение на эмигрантскую тему, из трудовой эмигрантской жизни. В основе этого романа лежала проповедь бегства из города, от городского труда, и оседания на земле. Но изображения машинного городского труда в нем не было, и написан он был непролетарием из адвокатов или гвардейцев. Да и большинство парижских молодых писателей либо не имели к такому труду отношения, либо чурались его как темы.
Не произошло и настоящего стыка между молодыми писателями Зарубежья и литературной жизнью Запада. Поскольку отдельные из них в конце концов вошли в нее, они оказались более или менее потеряны для литературы русской.
Георгий Адамович, которого многие считали и считают самым тонким критиком в эмиграции, много писал о судьбах и смысле зарубежной литературы. Как у критика крайне субъективного, часто грешащего, с одной стороны, неискоренимой любовью к парадоксам, а с другой — стремлением «перетончить», у него можно найти много противоречий и неувязок. Но, если упрощать, можно все же сказать, что взгляд Адамовича на зарубежную литературу, в которой он сам играл большую роль и как критик, и как поэт, и как — главное — наставник молодых поэтов, был пессимистический.
В одной из своих очередных критических статей в «Последних новостях» (11 июня 1931 года) Адамович привел отрицательный отзыв Горького о зарубежной литературе (старые писатели, мол, исписались, а новые бледны и похожи на перевод с третьестепенного французского оригинала). Не подписываясь под этим отзывом, Адамович и сам склонен был смотреть скептически на будущее зарубежной литературы. Он протестовал против тех, кто приклеивает ярлык «пораженца» всем отказывающимся верить, что Сирин — эмигрантский Лев Толстой, а Газда-нов — Достоевский. Но, говоря так, Адамович, путем намеренного преувеличения, высмеивал защитников зарубежной литературы. Сам он отвергал ссылки на французскую эмиграцию как на пример возможности существования литературы в изгнании, указывая (и исторически он был прав), что французская эмиграция не была так разобщена с Францией, как русская — с Россией. Литература, утверждал Адамович, не может питаться ни только воспоминаниями, ни только воображением, «ей нужна помощь жизни». Внешне жизнь не дает помощи молодым зарубежным писателям, а потому они ищут и находят выход в крайнем увлечении «психологизмом», в уходе в самих себя. Адамович приводил слова, сказанные ему одним молодым писателем: «Если я буду писать о внешнем, я в нем растворюсь, я перестану существовать». Возвращаясь к той же теме две недели спустя и допуская, что замечательный писатель (очевидно, как исключение) может появиться в зарубежной литературе, Адамович вместе с тем утверждал уже более решительно, что эмигрантская литература в целом «обречена». Причину этого он видел в том, что у нее нет «пафоса общности». В этом, говорил он, невыгода ее положения по сравнению с литературой советской. Задача зарубежной литературы скромная — «додержаться до лучших дней», то есть до возвращения в Россию. Тему о «пафосе общности» Адамович развил и дополнил в статье «О литературе в эмиграции» в «Современных записках» (L, 1932, стр. 327-339). Пафос общности, которого недостает зарубежной литературе (и которого, по Адамовичу, у нее и не может быть), нужно искать в литературе советской, где нетрудно различить пафос искренний и поддельный:
«Есть в некоторых новых русских книгах увлечение подлинное. Оно возникает от того, что один советский беллетрист назвал "упразднением праздности ", от вкуса к работе и от бодрости, которая вместе с работой к человеку приходит. Еще: от направления "вперед", взятого сейчас Россией...»
Здесь неважно, прав ли Адамович в своем анализе советского «искреннего пафоса»7 — важно то, что он этот пафос, отличающий советскую литературу от зарубежной, усмотрел. Об эмигрантской литературе Адамович повторял, что она должна «додержаться». Он даже признавал, что она уже дала замечательные произведения, что в ней не заметно «снижения» по сравнению с дореволюционным уровнем, что лучшие книги Бунина, например, написаны в эмиграции. Но все же, писал он, она «не живет, а скорее "влачит существование", грустное и томительное». Новым был упрек, который Адамович бросал зарубежной литературе, — в том, что она не сумела наладить «разговор с Россией»:
«...наша литература свободна. Ей надо было бы этой свободой воспользоваться. Она прошла через все, что бывает дано людям видеть и испытать... и какой мог бы у нее сложиться разговор с Россией, если бы только она пожелала и сумела говорить! И какая возникла бы связь!»
Дальше этих восклицательных фраз Адамович не пошел; из чего такой разговор состоял бы, как он возник бы, почему вина за невозникновение лежала на эмиграции — он не объяснил, если не считать указания на то, что такой разговор предусматривал бы принятие всяких «поправок» к революции, «любого пересмотра» — со стороны эмиграции. Что это значило, было непонятно8. Год спустя в статье на ту же тему («Поел, новости», 7 сентября 1933) Адамович писал довольно туманно и витиевато о том, что эмигрантская литература «еще не вплетается в мировой оркестр», что она «еще ничего не говорит», но кончал статью призывом не отмахиваться «презрительно и брезгливо» от советской литературы, хотя сам не раз делал это, говоря о том, как советская литература скучна и примитивна.
Как это ни странно, Адамович стал проявлять особый интерес к советской литературе в годы первой пятилетки и в начале периода социалистического реализма, когда для некоторых других зарубежных критиков отчетливо наметился упадок этой литературы. Так, А.Л.Бем в одной из своих статей в «Руле» в начале 30-х годов писал, что если до конца 20-х годов советская литература показывала большую жизненность, была интересна своими исканиями новых форм, и по сравнению с ней литература зарубежная казалась худосочной, то после 1928 года (одним из последних интересных произведений советской литературы Бем считал вышедшую в 1927 году «Зависть» Олеши) положение изменилось в пользу эмигрантской литературы, в которой появились и новые имена, и новые веяния. Это изменение положения отразилось в 30-х годах на критической деятельности самого Бема, на темах его статей. Интересно, что в 1931 году в ответах на анкету одного из недолговечных эмигрантских изданий,
7 При желании в этих и дальнейших рассуждениях на ту же тему можно увидеть зародыш тех
настроений, которые после войны привели Адамовича к приятию — на расстоянии — советского
режима, сотрудничеству в течение нескольких лет в просоветских «Русских новостях» и к «оправда
нию» — если не прославлению — Сталина в книге, написанной для французов: «L'Autre Patrie», Paris,
1947 (см. стр. 316-320).
8 Больше чем двадцать лет спустя, в статье «Одиночество и свобода», являющейся как бы введением
к его книге критических этюдов о зарубежной литературе («Одиночество и свобода», Издательство
имени Чехова, Нью-Йорк, 1955), Адамович снова возвращался к этой мысли, несколько варьируя ее,
но опять без всяких пояснений: «...жаль становится все-таки, что диалога с Советской Россией в
эмигрантской литературе не наладилось. Или хотя бы — монолога, туда обращенного, без надежды и
расчета на внятный ответ, с одним лишь вычитыванием между строк в приходящих оттуда книгах»
(стр. 22-23). Адамовичу можно было бы ответить, что в каком-то смысле многое, если не все, в
зарубежной литературе является «монологом», обращенным туда и остающимся без ответа, а также,
что «вычитывание между строк» и без того шло все время. Но ведь он все время с наивным упрямством
настаивал на «разговоре», на диалоге, а это совсем не то. Для диалога необходимы две стороны с
одинаковой волей к разговору.
выходившего в Париже двухнедельника «Новая газета», о «самом замечательном произведении русской литературы последнего пятилетия» несколько из отвечавших назвали произведения советских авторов. Впрочем, только четверо из ответивших на анкету десяти писателей старшего и младшего поколения без колебаний остановили свой выбор на одной книге: двое (Осоргин и Сосинский), назвали «Взвихренную Русь» Ремизова, один (Цветаева) — «Охранную грамоту» Пастернака и один (Юрий Фельзен) — отрывки из напечатанных в «Числах» романов Шаршуна9.
Одним из главных и наиболее последовательных противников Адамовича был В.Ф.Ходасевич, который в 1925-1926 годах печатал литературно-критические статьи и заметки в газете «Дни», а с 1927 года и до самой своей смерти был главным литературным критиком «Возрождения», где напечатал несколько сот статей и заметок историко-литературного характера (в том числе особенно много о Пушкине) и о текущей литературе, как советской, за которой он внимательно следил, так и зарубежной (мало было писателей в эмиграции, произведения которых Ходасевич не рассмотрел бы в «Возрождении»)10.
Как критик — а после 1927 года он смотрел на себя прежде всего как на критика, и здесь было главное поле его деятельности — Ходасевич был во многом полной противоположностью Адамовичу. Он мог быть (и бывал) несправедлив; он слыл — и заслуженно — критиком суровым и язвительным, иногда, в полемике, беспощадным. Но в нем не было капризной субъективности Адамовича. Он был последователен, его критическим высказываниям предлежали твердые теоретические понятия и исторические знания. Его сильной стороной как критика было именно органическое сочетание определенных воззрений на литературу с историческим подходом. Ходасевич мог ошибаться, с его взглядами (особенно некоторыми резко отрицательными суждениями) можно не соглашаться, но у него не было, как у Адамовича, семи пятниц на неделе, ему не случалось на протяжении короткого времени менять свои взгляды на 180 градусов, как случалось Адамовичу (в отношении хотя бы Есенина, Гумилева, Брюсова, Цветаевой). У Ходасевича не было иллюзий насчет реального состояния зарубежной литературы — он вообще не впадал в иллюзии, был склонен к пессимизму — но он считал скептическое отношение к самой возможности существования эмигрантской литературы теоретически несостоятельным. Трагедию эмигрантской литературы он видел в другом — не в том, что она эмигрантская, а в забвении ею своего «эмигрантства». С наибольшей полнотой и последовательностью эта точка зрения была выражена им в статье «Литература в изгнании»11, из которой необходимо поэтому привести довольно длинные выдержки. Ходасевич отбрасывал мрачные предсказания насчет зарубежной литературы, исходившие из ее отрыва от национальной почвы:
«Национальность литературы создается ее языком и духом, а не территорией, на которой протекает ее жизнь, и не бытом, в ней
9 См. «Новая газета», № 3, 1 апреля 1931 года. Четыре запрошенных писателя (Бунин, Зайцев, Алданов
и Георгий Иванов) отказались отвечать на анкету. Из ответивших двое — Шмелев и Ремизов — дали
пространные ответы, но ни одного произведения не назвали. К интересному ответу Ремизова мы еще
вернемся в другой связи. Трое назвали по несколько книг: Куприн — и зарубежные и^ советские
(«Солнечный удар» Бунина, «Защиту Лужина» Сирина и «Растратчиков» Катаева), Ладинский — только
советские, Поплавский — только зарубежные, в том числе «Розы» Георгия Иванова.
10 Начиная с 1924 года, как уже упоминалось, Ходасевич был и постоянным сотрудником
«Современных записок», но чисто критических статей он там печатал мало. К сожалению, по условиям
работы над настоящей книгой я не имел доступа ко всем статьям Ходасевича в «Возрождении». О
Ходасевиче как критике когда-нибудь будет написана монография.
11 «Возрождение», 4 мая 1933 года. Перепечатано в его книге «Литературные статьи и воспомина
ния», Издательство имени Чехова, Нью-Йорк, 1954, стр. 255-271. Эта же статья была напечатана
по-польски в журнале «Przegla.d Wspolczesny».
отраженным. Литературные отражения быта имеют ценность для этнологических и социологических наблюдений, по существу не имеющих никакого отношения к задачам художественного творчества. Быт, отражаемый в литературе, не определяет ни ее духа, ни смысла. Можно быть глубоко национальным писателем, оперируя с сюжетами, взятыми из любого быта, из любой среды, протекающими среди любой природы».
Ходасевич дальше приводил случаи, когда «именно в эмиграциях создавались произведения не только прекрасные сами по себе, но и послужившие завязью для дальнейшего роста национальных литератур»: шли ссылки на Данте, на литературу французской эмиграции, «определившую весь дальнейший ход французской словесности», на польскую эмиграцию, на еврейскую поэзию, «отнюдь не утратившую своего бытия с прекращением еврейской национально-политической жизни»12.
Теоретически доказать невозможность эмигрантской литературы нельзя, утверждал Ходасевич. Ее бытие не только вполне возможно, но и фактически подтверждается существованием зарубежной русской литературы. Но Ходасевич тут же вносил оговорку, констатируя «прискорбнейшее явление» ущерба этой литературы:
«Да, журналы и книги еще издаются, но с каждым днем их становится меньше. Да, писатели еще пишут, но количественный и качественный уровень их писаний понижается... Напряженность литературной жизни приметно падает... С год тому назад один критик, М.Л.Слоним, даже не без торжества провозгласил уже будто бы состоявшийся "конец эмигрантской литературы". Этот конец... казался ему неизбежным следствием того обстоятельства, что эмигрантская литература не может существовать вообще. Я позволю себе выдвинуть несколько иное положение: если русской эмигрантской литературе грозит конец, то это не потому, что она эмигрантская... а потому, что в своей глубокой внутренней сущности она оказалась недостаточноэмигрантской, может быть, даже вообще не эмигрантской, если под этим словом понимать то, что оно должно значить. У нее, так сказать, эмигрантский паспорт, — но эмигрантская ли у нее душа? — вот в чем с прискорбием надлежит усомниться».
Ходасевич дальше доказывал, что верные слова о задаче эмиграции как хранительницы русской литературной традиции были с самого начала неправильно истолкованы, что литературный консерватизм смешали с литературной реакцией, тогда как «дух литературы есть дух вечного взрыва и вечного обновления»: хранить традицию — значит наблюдать за тем, чтобы «взрывы происходили ритмически правильно, целесообразно и не разрушали бы механизма», а «литературный консерватор есть вечный поджигатель: хранитель огня, а не его угаситель». В непонимании этого Ходасевич укорял старшее поколение зарубежной литературы. Этой литературе он бросал обвинение в том, что она «не сумела во всей глубине пережить собственную свою трагедию», что она «словно искала уюта среди катастрофы, покоя — в бурях, и за то поплатилась: в ней воцарился дух благополучия, благодушия^ самодовольства — дух мещанства».
Ходасевич обвинял также писателей старшего поколения в глубоком без-
12 Отметим здесь, что Ходасевич, отец которого был поляком, а мать польской еврейкой, воспитанной в католической вере, прекрасно знал польскую поэзию и прекрасно переводил еврейских поэтов, особенно Бялика и Черниховского.
различии к отвлеченным вопросам литературы, в том, что «ни один из них ни разу не попытался воздействовать на ее течение, выдвинув те или иные принципы художественного творчества», упрекал в равнодушии, а иногда и опасливо-завистливом отношении к молодежи. Поэтому, говорил он, молодежь не нашла учителей в эмиграции и стала искать образцов отчасти в прошлом, отчасти у иностранцев, что ей теперь ставится в вину — «как будто вся русская литература не училась у иностранцев». Говоря о мотиве одиночества и заброшенности у молодых писателей, особенно поэтов, Ходасевич отчасти приписывал его тому, что «в недрах самой эмиграции молодая литература не обрела себе родины».
Другую трагедию уже всей зарубежной литературы Ходасевич видел в отсутствии настоящего читателя. Статью свою он заканчивал на мрачной ноте:
«Блок перед смертью сказал, что Россия слопала его, как глупая чушка — своего поросенка. Может быть, недалек тот день, когда всей зарубежной литературе придется сказать о себе, что Россия зарубежная съела ее примерно таким же образом. По-видимому, эмигрантская литература, какова бы она ни была... в конечном счете оказалась все же не по плечу эмигрантской массе. Судьба русских писателей — гибнуть. Гибель подстерегает их и на той чужбине, где мечтали они укрыться от гибели».
В статье Ходасевича сказались свойственный ему пессимизм, его многими засвидетельствованная озлобленность, может быть, и сознание собственного творческого бессилия. В сущности, в своем пессимизме он шел гораздо дальше Адамовича. Но если его пессимистические прогнозы имели под собой основание, то нарисованная им столь черными красками картина зарубежной литературы едва ли соответствовала действительности и в смысле общей «продукции» (мы недаром в начале этой главы охарактеризовали конец 20-х и начало 30-х годов как период расцвета), и в отношении положения младшего литературного поколения — тех, кого З.Н.Гиппиус называла «подстарками», ибо молодыми их можно было назвать лишь условно. Выше уже говорилось, что с 1926 года эти «молодые» писатели нашли себе приют и поощрение в «Воле России», что к 30-м годам почти все они проникли и в «Современные записки». К ним прислушивались, их и не думали замалчивать, обо всех них постоянно давали отзывы и те же Адамович и Ходасевич, и другие критики. В течение четырех с небольшим лет эти молодые писатели имели свой, роскошно издававшийся, иллюстрированный снимками с произведений искусства журнал — «Числа». Журнал был чисто литературный: молодые сознательно — и наперекор некоторым своим доброжелателям из старшего поколения — изгнали из него политику. «Числа» устраивали вечера, которые собирали публику и привлекали немало внимания. Рядом с «Числами» (и еще до них) существовал «Союз молодых поэтов и писателей», который выпускал свои сборники, где печатались и стихи, и проза, и критические статьи «молодых». Сборник выпускал и кружок «Перекресток», в котором объединились некоторые парижские поэты с несколькими белградскими и который в каком-то смысле находился под эгидой Ходасевича (в «Числах» царил Адамович — Ходасевич в них не сотрудничал). Существовал еще в Париже с 1928 года (и до середины 30-х годов он процветал) кружок «Кочевье», организованный по инициативе М.Л.Слонима. Он не имел своего печатного органа, но устраивал вечера в форме «устного журнала», на которых читались стихи и проза и давалась критическая оценка произведений текущей литературы, как зарубежной, так и советской. Про «Кочевье» говорили, что оно тяготеет к советской литературе (это было верно в отношении самого Слонима), но на собраниях его выступали многие из парижских поэтов и
прозаиков — сотрудников «Современных записок» и «Чисел». Та же оживленная литературная жизнь шла в эти годы и в провинции: в Праге выходили сборники «Скита поэтов», которым руководил АЛ.Бем. В Берлине «Кружок поэтов» печатал тетрадки со стихами своих членов. В Таллинне выходили интересно и разнообразно составлявшиеся сборники «Новь», где молодые писатели со всего Зарубежья печатали свои стихи, прозу и критические статьи. Наконец, неверно, будто бы книг выходило все меньше и меньше. Да, их было меньше по сравнению с ненормальным инфляционным периодом начала 20-х годов, когда литературным центром Зарубежья был Берлин. Но в 30-х годах их выходило больше, чем в 1925-1927 годах. Это верно и в отношении писателей старшего поколения, которые теперь больше писали (а почти все, что они писали, печаталось сначала в журналах, потом отдельными книгами — исключением был один А.М.Ремизов: между 1931 и 1948 годами не вышло ни одной его книги); верно это и в отношении «молодых» прозаиков, о которых будет речь ниже: Набокова, Газданова, Фельзена, Яновского, Берберовой — все они в 30-е годы выпустили по несколько романов. Это особенно верно в отношении стихов: по самому скромному подсчету только те поэты из младшего поколения, стихи которых потом вошли в антологии зарубежной поэзии, выпустили между 1927 и 1935 годами около пятидесяти сборников стихов. И нельзя ведь сказать, чтобы все эти стихи действительно заслуживали печатания.
Говоря об опасливом и завистливом отношении старших писателей к молодым, Ходасевич тоже несомненно преувеличивал. И столь же несомненно умалял собственную роль в руководстве молодыми парижскими поэтами, которые очень многим ему были обязаны, именно потому, что его всегда интересовали вопросы литературной теории и поэтического мастерства. Не менее значительная была и роль А.Л.Бема как руководителя «Скита поэтов» в Праге и как критика, который подвергал внимательному и доброжелательному разбору (в «Руле» и в варшавских газетах «За свободу» и «Меч») произведения молодых писателей, особенно поэтов. Сам теоретик литературы, Бем добросовестно выполнял ту функцию, которой требовал от писателей старшего поколения Ходасевич. При этом Бем не склонен был разделять пессимизма Ходасевича и Адамовича: в начале 30-х годов зарубежная литература представлялась ему полной жизненности и многообещающей. Несправедливыми покажутся упреки Ходасевича старшему поколению писателей, если мы припомним также приведенные выше слова Терапиано о значении, которое имели для молодого поколения «воскресенья» Мережковских и вечера «Зеленой лампы». Но дело в том, что тут влияние шло по линии, которая была не по душе Ходасевичу. То же самое можно сказать о благоволении, которое проявляли по отношению к молодым писателям МЛ.Слоним и М.А.Осоргин. Первый определенно считал, что будущее русской литературы — на советской стороне, а зарубежная литература обречена, и старался привить молодым интерес и вкус к советской литературе. Второй усиленно проповедовал аполитичность. Но повторяем: о небрежении старшего поколения зарубежной литературы к молодой смене говорить нельзя. Это едва ли верно даже в отношении отдельных «маститых» и заслуженных писателей, например, в отношении Бунина, которого часто обвиняли в холодности и равнодушии к молодым, между тем как он на самом деле поощрял таких писателей, как Зуров, Рощин, Галина Кузнецова, которых можно назвать его учениками. Ожидать от него поощрения тех, чьему направлению он совершенно не сочувствовал, едва ли можно было. Во всяком случае всякий, кто перелистает «Последние новости» за 30-е годы, воочию убедится в том, что
говорить о тогдашних «молодых» как о незамеченном поколении — значит явно противоречить фактам. Заодно можно убедиться и в том, что в 30-х годах в Париже шла оживленная литературная жизнь: собрания «Зеленой лампы», «Чисел», «Перекрестка», «Кочевья», диспуты о литературе и политике, о цели поэзии, об эмигрантской и советской литературе, чтение и обсуждение стихов — все это не говорит о литературном застое.
Что касается вопроса об отсутствии читателя (на эту тему также писал Георгий Иванов в «Числах»), то ответ на подобные жалобы дал (по другому, в сущности, поводу) А.М.Ремизов, когда он писал:
«Нет и не может быть такой оценки литературного произведения: для кого ононаписано? Литературное произведение — дело жизни. Пишется не для кого и не для чего, а только для самого того, что пишется и не может не быть написано... Для писателя, когда он пишет, не существует никакого читателя...»13.
Адамовича с Ходасевичем разделяло не только неверие в саму возможность бытия эмигрантской литературы, но и отношение к поэзии вообще, к господствующему тону парижской поэзии в частности. Упрощенно и грубо это расхождение можно формулировать как, с одной стороны, требование от поэзии «человечности» (Адамович), а с другой — настаивание на мастерстве и поэтической дисциплине (Ходасевич). Или, в плоскости «персональной»: Толстой против Пушкина. Отчасти из этого проистекло, в полемическом задоре и потому не совсем основательно, противопоставление Ходасевичем поэзии «провинциальной» — поэзии парижской. Полемика на эту тему велась Ходасевичем и Адамовичем в 1935 году, уже после закрытия «Чисел», на страницах «Возрождения» и «Последних новостей», но то, против чего ополчался Ходасевич, было особенно ярко представлено в «Числах», и потому необходимо сначала охарактеризовать этот весьма примечательный журнал, а также сказать несколько слов о родственном ему журнале «Встречи».
Числа» и «Встречи»
«Числа», которые называли себя не журналом, а «сборниками», выходили не очень регулярно. С 1930 по 1934 год вышло десять номеров по 250-300 страниц каждый, причем, благодаря двухстолбцовым страницам убористого шрифта в отделе заметок и рецензий, каждый номер умещал больше материала, чем казалось на первый взгляд. Первые четыре номера редактировались совместно Н.А.Оцупом и г-жой И.В. де Манциарли14, следующие шесть — одним Оцупом. И внешне, и по содержанию «Числа» не похожи были на другие зарубежные издания. Они печатались на хорошей бумаге, не скупились на поля, заботились о красивых шрифтах и вообще о внешности, давали большое количество репродукций (в том числе в красках) либо на отдельных листах, либо в виде вклеек, так что наружностью напоминали немного петербургский «Аполлон». Критиками не раз эта красивая внешность ставилась «Числам» в вину. Это было, конечно, очень глупо, хотя в эстетизме «Чисел» была немалая доля снобизма. Но надо сказать, что эта
изысканно-эстетическая внешность «Чисел» плохо вязалась с их проповедью простоты и «человечности» в литературе и особенно в поэзии. Но дело тут было не только во внешности, айв чисто эстетическом интересе к передовым течениям в искусстве. Здесь мы подходим к тому, что по содержанию отличало «Числа» от других тогдашних зарубежных изданий. Это было, с одной стороны, изгнание политики из журнала, а с другой — внимание, наряду с литературой, к искусствам несловесным — к живописи и скульптуре, к музыке и танцу, и то место, которое уделялось современным течениям в искусстве Запада (включая литературу). Статьи о музыке Артура Лурье и Николая Набокова, о балете — Сергея Лифаря, о живописи — ряда известных французских художников и художественных критиков, не говоря о статьях на те же темы молодых русских поэтов и писателей (Поплавского — о живописи, Раевского — о музыке и т.д.), составляли отличительную черту «Чисел». Почти в каждом номере, в разнообразно, хотя немного и случайно составленном критико-библиографическом отделе, помещались отзывы о французских книжных новинках. Появлялись и общие статьи о западной литературе и искусстве (Юрия Фельзена о Прусте и Джойсе, Сергея Шаршуна о встрече с Джойсом, Цветаевой и М.Кантора о Гете, Г.П.Федотова о Вергилии, В.В.Вейдле о Ренуаре и т.п.). Журнал провел также несколько анкет среди писателей и художников, на которые отозвались, в числе других, Бунин, Шмелев, Ремизов, Алланов, Осоргин, Цветаева, Набоков-Сирин, Георгий Иванов. Темами анкет были: место Пруста в новейшей литературе и его значение для русской литературы, мнение писателей о собственном творчестве, «упадок» современной русской литературы, современная живопись, место Ленина в истории.
Изгнание политики из «Чисел» вызвало полемику внутри самого журнала: в защиту политики выступила З.Н.Гиппиус (и она, и Мережковский сначала очень благоволили к журналу), а ей отвечал как редактор Н.А.Оцуп. Этому же вопросу был посвящен один из вечеров «Чисел», на котором «политику» защищал Д.С.Мережковский, а среди возражавших ему был П.Н.Милюков. Среди молодых писателей аполитичность «Чисел» встречала сочувствие. Справа видели в ней проявление советофильских настроений, но это было неверно: совето-фильства в «Числах» не было. В дальнейшем журнал последовательно воздерживался от касания к текущей политике и напечатал лишь одну, но зато очень интересную, статью на общие философско-политические темы («По ту сторону правого и левого» СЛ.Франка). Но в отдельных литературных статьях проскальзывала тенденция оправдать внесение политики в литературу.
По составу сотрудников «Числа» отличались от «Современных записок», прежде всего поскольку в отделе беллетристики в них почти начисто отсутствовали «светила» зарубежной литературы и наиболее популярные у читателя писатели. Исключениями были Гиппиус (рассказ «Перламутровая трость»), Ремизов («Индустриальная подкова»), Мережковский (отрывки из двух его, правда, не чисто беллетристических книг) и Борис Зайцев, который поместил в «Числах» часть своего перевода дантевского «Ада». Зато не было ни Бунина, ни Куприна, ни Шмелева, ни Алданова, ни Осоргина, ни Набокова-Сирина15. Преобладали в отделе беллетристики молодые писатели, ко-
13 «Для кого писать», «Числа». 1931, № 5, стр. 284.
14 Никакого другого следа г-жа де Манциарли в зарубежной русской литературе не оставила. В
«Числах» было напечатано несколько коротких статеек ее — путевые очерки Индии, заметка о
Кришнамурти. По-видимому, она была теософкой и была связана с редакцией французского журнала
«Cahiers de 1'Etoile», который первое время значился издателем «Чисел» (потом он прекратился).
Отсюда, очевидно, шли первоначально средства, на которые издавались «Числа». Впоследствии
«Числа» выражали благодарность ряду частных лиц за материальную поддержку.
15 Все они были представлены, однако, в ответах на анкеты. Отзывы об их книгах были по большей части положительные, иногда даже преувеличенно и неискренне лестные. Только о Бунине появилась очень резкая и злая заметка (по поводу его вечера воспоминаний), подписанная неожиданным на страницах «Чисел» и подчеркнуто политическим именем В.И.Талина (он же Ст.Иванович, псевдоним С.И.Португейса, известного социал-демократического публициста, сотрудника «Последних новостей» и «Современных за<