Дневниковая проза и эссеистика в 50-90-е годы (М. Пришвин, Г. Адамович, Ю. Олеша и др.).
ПРИШВИН
Постоянная духовная работа, путь писателя к внутренней свободе подробно и ярко прослеживается в его богатых наблюдениями дневниках («Глаза земли», 1957; полностью опубликованные в 1990-х годах), где, в частности, дана картина процесса «раскрестьянивания» России и сталинской модели социализма, далёкая от той, что была притянута за уши идеологией; выражено гуманистическое стремление писателя утвердить «святость жизни» как высшую ценность.
Дневники М. М. Пришвина — фундаментальный и уникальный по объёму и достоверности наблюдений, образов и авторских мыслей источник изучения не только творчества писателя, но и полной драматизма истории личности и русского общества в полувековой период между 1905 г. — с его предчувствиями наступающей критической ломки жизни и до 1954 г. — с появившимися после смерти Сталина ожиданиями возможных изменений.
Пришвин развил традицию писательских дневников, создав самостоятельное литературное произведение, в котором личное переплетается с хроникой наблюдений и осознанием сущности человека во всех ипостасях жизни — в природе и обществе, в обыденном труде и творчестве, в мирной жизни и войне, в любви и религии.
Дневники в целом и в отдельных аспектах стали объектом многочисленных публикаций и исследований.
Писатель и филолог, биограф Пришвина А. Н. Варламов назвал его дневниковые записи «великим Дневником»[8] и написал, что это — «книга с самым широким содержанием, рассчитанная на будущее прочтение… Дневник представлял собой некую параллельную его собственно художественным текстам литературу и находился с последней в постоянном диалоге» [9].
Писатель начал вести дневник в 1905 г. Ранние записи велись и хранились им по интересовавшим его темам. От дневника 1916 г. сохранились лишь отдельные фрагменты. Ещё при жизни Пришвина пропал дневник «Нашествие Мамонтова», который он вёл в Ельце в 1919 г. Тексты записей в дневниках 1914—1954 гг. велись по хронологическому принципу и сохранились практически в полном объёме. Последнюю запись, накануне смерти, М. М. Пришвин сделал 15 января 1954 г.
С записной книжкой Пришвин не расставался ни днём, ни ночью. В очерке «Мои тетрадки» Пришвин, писал о сложившейся привычке записывать пережитое: «Год за годом проходили, исписанная тетрадка ложилась на другую исписанную тетрадку… И не раз я очень многим рисковал, чтобы только спасти свои тетрадки». В 1909 г. в селе Брыни Калужской области сгорел дом, в который Пришвин перевёз свою библиотеку и имущество. Вбежав в дом, он вынес только свои тетради: «Так все дочиста у меня сгорело, но волшебные тетрадки сохранились, и слова мои не сгорели».
Осенью 1941 г., уезжая из Москвы под Переславль-Залесский, 68-летний писатель забрал с собой только чемодан с рукописями дневников. В октябре 1941 года, когда при угрозе немецкого наступления, Пришвину с женой пришлось участвовать в рытье противотанковых рвов, они заклеили дневники в резиновые мешки и спрятали их в лесу. Страницы дневника этого периода сохранили размышления писателя об причинах поражений первых месяцев войны, о стремлении познать истинные намерения фашистов, о невозможности поверить в их «цель уничтожения славян» и о необходимости, в условиях охвативших Москву панических настроений, спасения личного творческого архива - «спасения слова», потому что даже «взятие немцами Москвы есть болотное событие, но не конец войны». 21 октября 1941 года М. М. Пришвин записал в дневник: «…мне кажется, что как бы ни был немец велик своими победами, меня лично и вообще лично русского ему никогда не победить».
После кончины писателя, по просьбе В. Д. Пришвиной были приготовлены цинковые ящики и паяльник, чтобы зарыть дневники в землю, в случае угрозы обыска и возможного их изъятия.
Пришвин не рассчитывал, что его истинные мысли станут известны широкому читателю. Он говорил: «…за каждую строчку моего дневника — 10 лет расстрела».
Заслуга сохранения дневников М. М. Пришвина принадлежит Валерии Дмитриевне Пришвиной (1899 — 1979), которая посвятила последнее двадцатипятилетние своей жизни подготовке их к опубликованию. В течение нескольких лет она расшифровала 120 тетрадей писателя. В 1969 г. у В. Д. Пришвиной появился литературный секретарь Лилия Александровна Рязанова, ставшая впоследствии её наследником и продолжателем публикации дневников.
Нельзя не отметить, что в своих дневниках М.М.Пришвин неоднократно говорит, что считает себя коммунистом, считает, что именно коммунизм способен вывести людей и Землю к светлому завтра, ищет этому примеры из жизни. В то же время в последних записях писатель очень сильно тревожится возможной новой войной и возможным ядерным апокалипсисом.
Приводить в порядок свои дневниковые записи писатель начал во время эвакуации зимой 1941 г. в ярославской деревне Усолье.
В 1943 г. из отобранных по обозначенным Пришвиным темам дневниковых записей была опубликована книга миниатюр «Лесная капель»[17], про которую он написал: «Я долго учился записывать за собой прямо на ходу и потом записанное дома переносить в дневник… Но только в последние годы эти записи приобрели форму настолько отчётливую, что я рискую с ней выступить».
В дополнительный 6-й том посмертного издания собрания сочинений М. М. Пришвина (1956—1957) с купюрами были включены дневники последних лет жизни писателя (1951—1954).
В. Д. Пришвиной были подготовлены к изданию, составленные из дневников последних лет по тому же принципу, который использовал писатель при отборе записей для «Лесной капели», книги «Глаза земли» (М.,1957) и «Незабудки» (Вологда,1960; переработанное издание — М., 1969). Эти записи, «как сгустки мыслей, отвечают потребности современного человека в сильном и сжатом слове… Сгущённая мысль и есть стиль Пришвина, в частности в его дневниках».
В 1980-х гг. избранные страницы дневников публиковались в разных изданиях[19][20][21].
В 8-ми томном издании сочинений (1982-1986 гг.) два тома целиком посвящены дневникам писателя. Советские читатели открыли для себя в этих дневниках огромную и напряженную духовную работу писателя, его честное мнение о современной ему жизни, размышления о смерти, о том, что останется после него на земле, о вечной жизни. Здесь же говориться, как он во время войны прятал дневники, закапывая их в землю, чтобы они не достались фашистам. Как в минуты отчаяния, слыша стрельбу, он пишет: «уж, быстрее бы, всё лучше чем ожидание», здесь же он критикует советские радиосводки, не верит им, больше верит слухам, описывает горе ленинградцев, привезших детей, маленьких скелетиков, в эвакуацию под Ярославль. В этих дневниках, несмотря на редакторские сокращения, содержится такая правда, что заставляет переживать каждую мысль писателя, как глубокое и неожиданное откровение.
Мнения: дневники как источник и существо творчества
Пришвин не первым использовал дневник, как форму литературного творчества, но, его собственным словам, «приспособил её к своей личности, и форма маленьких записей в дневник, быть может, лучше, чем всякая другая моя форма»[22]. В последние годы жизни он признал, что «главные силы свои писателя тратил на писание дневников» и рассматривал их, «как источник, вытекающий из самой души человека». Об этом же писала В. Д. Пришвина: «Душа человека в её сокровенных переживаниях — вот существо творчества Пришвина».
В своих записях он выступает не просто «певцом природы». Их лаконичная форма и предельная откровенность, относящаяся, в том числе, и к самым интимным переживаниям, не всеми была принята однозначно. Достаточно близкий Пришвину писатель И. С. Соколов-Микитов увидел в прочитанных в «Незабудках» отрывках его дневников излишнее самолюбование: «Читал выдержки из дневника Пришвина. Игра словами и мыслями. Лукавое и недоброе. Отталкивающее самообожание. Точно всю жизнь в зеркальце на себя смотрелся»[4].
Совершенно другую оценку дали прочитанным отрывкам К. А. Федин и Б. Л. Пастернак[22].
К. А. Федин (по поводу дневников за 1951—1954 гг.):
«Несмотря на сокращения, они дают, они дают очень много для образа писателя… словно находишься где-то рядом с М. М. и вместе с ним обсуждаешь его темы, иногда споря с ним и потом вдруг соглашаясь с его возражениями. Этот разговор бесконечно увлекателен».
Б. Л. Пастернак (об отрывках из книги «Глаза земли»):
«Я стал читать их и поражался, насколько афоризм или выдержка, превращенные в изречение, могут многое выразить, почти заменяя целые книги».
Дневники Пришвина пронизаны идеей созидательной ценности творческих усилий человека[22]: «Человек живет и рождает новое, и от него остается навсегда то небывалое, что он рождает своим словом, делом, помышлением, поклоном или пожатием руки, или только улыбкой посылаемой». На фоне поистине апокалипсического характера переживаемых событий и связанных с ними страданий и выводов писатель сохранил оптимистическое мироощущение: «…пусть страдания, а я буду вестником радости».
Дневниковые записи выражают уверенность Пришвина в неизбежном возврате «весны света» и в оздоравливающем воздействии природы на человека. Последними строками больного писателя, записанными в тетрадь за несколько часов до смерти, стали: «Деньки, вчера и сегодня (на солнце — 15) играют чудесно, те самые деньки хорошие, когда вдруг опомнишься и почувствуешь себя здоровым».
ОЛЕША
Замечательно интересны мысли Олеши о том, что совершилось в России, — об отмене частной собственности (а из-за этого — и отмене взрослости, пожизненном инфантилизме человека в Советской стране), о разрушении всей структуры российского общества, где «столица» перестала занимать прежнее место, из-за чего стать автором Художественного театра в новые времена вовсе не равнозначно тому же — пятнадцатью годами раньше. Кстати, из всех молодых драматургов, чьи пьесы влились в современный репертуар МХАТа — В.Катаева, Вс. Иванова, М.Булгакова, А.Афиногенова, Л.Леонова, — одним лишь Олешей соседство в афише собственного имени с именами Шекспира, Гоголя, Островского, Достоевского, Л.Толстого было оценено столь прохладно. С такой трезвостью был увиден им совершившийся уход театра из средоточия художественной и интеллектуальной жизни страны. Олеша размышляет о размывании полярных понятий «столич-ность» и «провинциальность» — не за счет подтягивания провинции к столице, а, напротив, опускания столицы до косной провинции. Умозаключения Олеши чуть ли не социологического толка: о роли «формы», «образца», традиций. По сути, писатель фиксирует насильственно производимую смену ценностей и говорит о ее близких, видимых, и отдаленных последствиях.
Не случайно первые записи в дневнике Олеши относятся к 1929 году. «Ох, буду я помнить года 1929–1931!» — писал близкий знакомый Олеши по «Гудку» и театральным кулуарам Михаил Булгаков [5] . А Вениамин Каверин вспоминал свой разговор с Олешей:
«Еще лет за шесть до съезда, когда мы впервые встретились у Мейерхольда, я спросил его, что он станет писать после “Зависти”, которая была, с моей точки зрения, счастливым началом. Он выразительно присвистнул и махнул своей короткой рукой.
“Так вы думали, что ‘Зависть’ — это начало? Это — конец”, — сказал он.
Его речь на съезде была прямым подтверждением этого приговора» [6] .
Каверин вспоминает и о путаной, сбивчивой речи Олеши на Первом съезде писателей в 1934 году, в которой он говорил, что чувствует себя нищим, утратившим все и не знающим, чем жить. Покаяние и обещание исправиться были приняты властью: в середине тридцатых одна за другой вышли две книги Олеши. Но за этим последовало двадцатилетнее молчание: с середины тридцатых до середины пятидесятых годов у писателя не вышло ни одной книги.
Не будем забывать: молчать было тоже опасно. Свою лояльность необходимо было доказывать ежедневно и недвусмысленно. Олеша же, не находя в себе сил противостоять давлению власти, одновременно и подписывал обличавшие «врагов народа» статьи, и фрондировал, открыто высказываясь на те же темы.
Арестовывали друзей Олеши, тех, с кем он встречался каждый день: И.Бабеля, литературоведа Д.Святополка-Мирского, поэта БЛифшица, режиссеров Вс. Мейерхольда и А. Дикого, блистательного переводчика и поэта В.Стенича, о котором в дневниках Олеши сохранилась выразительная запись. Имя Олеши то и дело звучало на допросах.
Так, Стенич свидетельствовал об антисоветской группе, которая будто бы сложилась в 1933–1935 годах вокруг него и Олеши. Рассказывал, что Олеша «допустил враждебный выпад против Сталина, заявив, что он является основным виновником создавшегося положения в стране, при котором губится всякое развитие человеческой личности». Более того, в протоколах допроса зафиксировано, что Олеша «всегда в беседах подчеркивал свое стремление лично совершить террористический акт. Например, зимой 1936 года, когда мы проходили мимо здания ЦК ВКП(б), Олеша сделал злобный клеветнический выпад против Сталина, заявив: “А я все-таки убью Сталина”» [7] . (О способах получения нужных показаний на допросах сегодня многое известно, вина за оговоры и признания лежит не на жертвах.)
«Резкое недовольство Олеши своей литературной судьбой, крушение его длительных попыток создать что-нибудь новое привели Олешу в состояние отчаяния. Он теперь является, пожалуй, наиболее ярким представителем богемной части дезориентированных, отчаявшихся литераторов… Его беспрестанная декламация в кабаках была как бы живой агитацией против литературного курса, при котором писатели вроде Олеши должны прозябать, скандалить так, как это делал он. Скандалы следовали непрерывно друг за другом. В этом отношении Олеша шел в некоторой степени по следам Есенина. На отдельных представителей советской литературы он публично набрасывался с криками: “Вы украли мои деньги! Вы пользуетесь моими деньгами, вы крадете мой успех, вы отбиваете у меня читателей. Я требую одного — чтобы мне было дано право на отчаяние!”» [8] . Это — из протоколов допроса Бабеля.
Проходил писатель и по делу опального Мейерхольда.
Достаточно лишь посмотреть на даты смерти знакомых и близких Олеше людей, чтобы ощутить частоту гибельного гребня, которым прочесывали окружавших. Олеша ходил по краю бездны, в которой то и дело исчезали люди. По-видимому, то, что писатель все-таки оставался на свободе, было делом случая.
Между тем после появления известной книги А.Белинкова, жестко названной «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша», за писателем закрепилась репутация испуганного капитулянта, отступника от вечных ценностей, предателя идеалов. Причем отступившего будто бы вне реальной опасности, без веских причин. О доносах на Олешу Белинков, возможно, не подозревал, не догадывался, в чем именно обвиняли его в 1930-е годы.
Немногие знали, что Олеша бесстрашно хлопотал за осужденную сестру свой жены и вдову друга — поэта Эдуарда Багрицкого. Об этом сохранилась запись в дневнике сына поэта, Всеволода Багрицкого, подготовленном к печати матерью, Л.Г. Багрицкой, и подругой его юности Еленой Боннэр [9] .
Немногие помнили красноречивую овацию, которой встретил писателя в конце 1930-х студенческий зал на вечере в МГУ, посвященном памяти Багрицкого. Студентов не обвинишь в излишнем сервилизме.
Но в России забывают быстро.
«Нет такого писателя, чтобы он замолчал. Если замолчал, значит, был не настоящий. А если настоящий замолчал — погибнет» [10] , — с редкой ясностью понимания формулировал в письме к Сталину Михаил Булгаков.
Настоящий писатель Юрий Олеша выжил. Его спасали строчки, которые он продолжал писать на разрозненных листках бумаги. Мысли, мучившие писателя, которые не могли быть обнародованы в «легальных» формах — монологах героев драмы, авторской прозе, — выплескивались на страницы дневников. Он ведет их, пусть не систематически, урывками, но все-таки ведет, прекрасно понимая, что время для письменных откровенностей плохое. Так, 7 мая 1930 года записывает: «…нет абсолютно честных дневников… Всегда есть опасение, что дневник может быть прочитан кем-либо. Ловчатся. Шифруют. Мало ли что, ведь и обыск может быть».
Пробует начать писать дневник от чужого имени: «16 апреля 1934 года. Я — советский служащий. Сегодня я решил начать писать дневник. Моя фамилия Степанов…» Но «советского служащего» волнуют те же мысли, что и писателя Олешу, он пишет его языком, да и родился, оказывается, в том же году… Либо появляется некий Кондратьев, мечтающий еще раз увидеть бюст Корнеля в Пушкинском музее. Но переодевание в очередной раз не удается, Олеша возвращается к рассказу от первого лица.
Частые обращения к гипотетическому читателю в этих заметках — симптом прозы, признак адресации вовне. Олеша и не скрывает: это «дерзкая попытка написать роман в отрывках… даже в видениях» [11] .
Временами эти видения страшны.
Олеша возвращается со спектакля Мейерхольда «Командарм-2». В пьесе И. Сельвинского — гражданская война, стальная воля командарма Чуба, метания интеллигента Оконного, революционная «целесообразность», руководствуясь которой командарм отдает приказ расстрелять тифозных бойцов… И Олеша вспоминает смерть сестры, умершей от тифа в 1919 году, эмиграцию родителей, обрушившееся одиночество.
В неизвестных дневниках Олеши царят не метафора, краска, образ, как было бы привычным предположить, а ощущение задавленности, социального бессилия, внятного, пусть и наедине с самим собой, протеста. Неожиданно интонации Гоголя и Хармса пробиваются в этих строках.
Вот отрывки из дневников Д.Хармса:
«Я совершенно отупел. Это страшно. Полная импотенция во всех смыслах. Расхлябанность видна даже в почерке…» «Я достиг огромного падения. Я потерял трудоспособность. Совершенно. Я живой труп. Отче Савва, я пал. Помоги мне подняться». «Я ни о чем не могу думать… Ощущение полного развала. Тело дряблое, живот торчит. Желудок расстроен, голос хриплый. Страшная рассеянность и неврастения. Ничто меня не интересует… Нужно работать, а я ничего не делаю, совершенно ничего. И не могу ничего делать» [12] .
А вот — из олешинских записей:
«Вот так дойдет и до конца. Человек не может направить ни одного шажочка своей жизни. Все предсказано, все идет само, подчиненное воле Бога.
Я хочу, чтобы те, кто будет читать эту книгу, знали, что пишет ее человек-животное, человек…
Я не знаю, где я родился. Я нигде не родился. Я вообще не родился. Я не я. Я не не. Не я не. Не, не, не. Я не родился в таком-то году. Не в году. Году в не. Годунов. Я не Годунов».
В болезненных самоописаниях Олеши сквозит невроз эпохи. Это не просто детские страхи, заявляющие о себе в не менее страшной взрослой жизни. Нервные расстройства, почти безумие, Мандельштама, Зощенко и Булгакова, знаки распада сознания в вещах Хармса, Олейникова и прочих обэриутов, — по-видимому, связаны не столько с личными, «отдельными» душевными травмами каждого из них, сколько с всеобъемлющим ужасом тридцатых, да и двух последующих десятилетий.
«Знаете ли вы, что такое террор? Это гораздо интереснее, чем украинская ночь. Террор — это огромный нос, который смотрит на вас из-за угла. Потом этот нос висит в воздухе, освещенный прожекторами, а бывает также, что этот нос называется Днем поэзии. Иногда, правда, его называют Константин Федин, что оспаривается другими, именующими этот нос Яковом Даниловичем [13] или Алексеем Сурковым».
+
В дальнейшем Олеша не писал цельных художественных произведений. В письме жене он объяснил свое состояние: «Просто та эстетика, которая является существом моего искусства, сейчас не нужна, даже враждебна – не против страны, а против банды установивших другую, подлую, антихудожественную эстетику». О том, что дар художника не был им утрачен, свидетельствуют многочисленные дневниковые записи Олеши, обладающие качествами подлинно художественной прозы.
В годы сталинских репрессий были уничтожены многие друзья Олеши – Мейерхольд, Д.Святополк-Мирский, В.Стенич, И.Бабель, В.Нарбут и др.; сам он чудом избежал ареста. В 1936 на публикацию произведений Олеши и упоминание его имени в печати был наложен запрет, снятый властями только в 1956, когда была издана книга Избранные сочинения, переизданы Три толстяка и частично опубликованы в альманахе «Литературная Москва» дневниковые записи Ни дня без строчки.
В годы войны Олеша был эвакуирован в Ашхабад, затем вернулся в Москву. Писатель с горечью называл себя в послевоенные годы «князем «Националя», имея в виду свой образ жизни. «Невроз эпохи», который остро ощущал писатель, выразился в неизлечимом алкоголизме. Тематика его дневников в 1950-е годы очень разнообразна. Олеша писал о встречах с Пастернаком, о смерти Бунина, об Утесове и Зощенко, о собственной ушедшей молодости, о гастролях «Комеди Франсез» в Москве и т.д.
+
Однако о том, что дар художника не был им утрачен, свидетельствуют многочисленные дневниковые записи Олеши, обладающие качествами подлинно художественной прозы. После смерти писателя, в 1961 году, под названием «Ни дня без строчки» были опубликованы первые выдержки из его дневника. В отборе и составлении книги принимал участие Виктор Шкловский. Отдельное издание вышло в 1965 году. В книге Олеши прихотливо перемешаны автобиографические сюжеты, размышления автора об искусстве и о происходящем вокруг. Существенно дополненное издание дневников Олеши увидело свет в 1999 году под названием «Книга прощания» (редактор В. Гудкова).
"Я твёрдо знаю о себе, что у меня есть дар называть вещи по-иному. Иногда удается лучше, иногда хуже. Зачем этот дар - не знаю. Почему-то он нужен людям. Ребёнок, услышав метафору, даже мимоходом, даже краем уха, выходит на мгновенье из игры, слушает и потом одобрительно смеется. Значит, это нужно", - писал он о себе.