Поэзия «серебряного века». Основные течения и взгляды на них
“Серебряный век “русской поэзии — это название стало устойчивым для обозначения русской поэзии конца XIX – начала ХХ века. Оно дано было по аналогии с золотым веком — так называли начало XIX века, пушкинское время. О русской поэзии “серебряного века” существует обширная литература — о ней очень много писали и отечественные, и зарубежные исследователи, в том числе такие крупные ученые, как В. М. Жирмунский, В. Орлов, Л. К. Долгополов, М. Л. Гаспаров, Р. Д. Тименчик, Н. А. Богомолов и многие другие. Об этой эпохе изданы многочисленные воспоминания, — например, В. Маяковского (“На Парнасе серебряного века”), И. Одоевцевой (“На берегах Невы”), трехтомные воспоминания А. Белого; издана книга “Воспоминания о серебряном веке”.
Русская поэзия “серебряного века” создавалась в атмосфере общего культурного подъема. Характерно, что в одно и то же время в одной стране могли творить такие ярчайшие таланты, как А. Блок и В. Маяковский, А. Белый и В. Ходасевич. В истории мировой литературы это явление было уникальным.
Конец XIX – начало XX вв. в России — это время перемен, неизвестности и мрачных предзнаменований, это время разочарования и ощущения приближения гибели существующего общественно-политического строя. Все это не могло не коснуться и русской поэзии. Именно с этим связано возникновение символизма.
Символизм был явлением неоднородным, объединившим в своих рядах поэтов, придерживавшихся самых разноречивых взглядов. Одни из символистов, такие, как Н. Минский, Д. Мережковский, начинали свой творческий путь как представители гражданской поэзии, а затем стали ориентироваться на идеи “богостроительства” и “религиозной общественности”. “Старшие символисты” резко отрицали окружающую действительность, говорили миру “нет”:
Я действительности нашей не вижу,
Я не знаю нашего века...
(В. Я. Брюсов)
Земная жизнь лишь “сон”, “тень”. Реальности противопоставлен мир мечты и творчества — мир, где личность обретает полную свободу:
Есть одна только вечная заповедь — жить.
В красоте, в красоте несмотря ни на что.
(Д. Мережковский)
Реальная жизнь изображается как безобразная, злая, скучная и бессмысленная. Особое внимание проявляли символисты к художественному новаторству — преобразованию значений поэтического слова, развитию ритмики, рифмы и т. д. “старшие символисты” еще не создают систему символов; они — импрессионисты, которые стремятся передать тончайшие оттенки настроений, впечатлений. Слово как таковое для символистов утратило цену. Оно стало ценным только как звук, музыкальная нота, как звено в общем мелодическом построении стихотворения.
Новый период в истории русского символизма (1901 – 1904) совпал с началом нового революционного подъема в России. Пессимистические настроения, навеянные эпохой реакции 1980-х – начала 1890-х гг. и философией А. Шопенгауэра, уступают место предчувствиям “неслыханных перемен”. На литературную арену выходят “младшие символисты” — последователи философа-идеалиста и поэта Вл. Соловьева, представлявшего, что старый мир на грани полной погибели, что в мир входит божественная Красота (Вечная Женственность, Душа Мира), которая должна “спасти мир”, соединив небесное (божественное) начало жизни с земным, материальным, создать “царство божие на земле”:
Знайте же: Вечная Женственность ныне
В теле нетленном на землю идет.
В свете немеркнущем новой богини
Небо слилося с пучиною вод.
(Вл. Соловьев)
Особенно привлекают любовь, — начиная со сладострастия и кончая романтическим томлением о Прекрасной Даме, Госпоже, Вечной Женственности, Незнакомке... Любят поэты-символисты и пейзаж, но не как таковой, а как средство выявить свое настроение. Поэтому так часто в их стихотворениях русская, томительно-грустная осень, когда нет солнца, а если есть, то с печальными блеклыми лучами, тихо шуршат падающие листья, все окутано дымкой чуть-чуть колышущегося тумана. Излюбленным мотивом “младших символистов” является город. Город — живое существо с особой формой, особым характером, зачастую это “город-Вампир”, “Спрут”, сатанинское наваждение, место безумия, ужаса; город — символ бездушия и порока (Блок, Сологуб, Белый, С. Соловьев, в значительной степени Брюсов).
Годы первой русской революции (1905 – 1907) вновь существенно изменяют лицо русского символизма. Большинство поэтов откликаются на революционные события. Блок создает образы людей нового, народного мира. В. Я. Брюсов пишет знаменитое стихотворение “Грядущие гунны”, где прославляет неизбежный конец старого мира, к которому, однако, причисляет и себя, и всех людей старой, умирающей культуры. Ф. К. Сологуб создает в годы революции книгу стихотворений “Родине” (1906), К. Д. Бальмонт — сборник “Песни мстителя” (1907), изданные в Париже и запрещенные в России, и т. д.
Еще важнее то, что годы революции перестроили символическое художественное миропонимание. Если раньше Красота понималась как гармония, то теперь она связывается с хаосом борьбы, с народными стихиями. Индивидуализм сменяется поисками новой личности, в которой расцвет “я” связан с жизнью народа. Изменяется и символика: ранее связанная в основном с христианской, античной, средневековой и романтической традицией, теперь она обращается к наследию древнего “общенародного” мифа (В. И. Иванов), к русскому фольклору и славянской мифологии (А. Блок, М. М. Городецкий) Другим становится и настроение символа. Все большую роль в нем играют его земные значения: социальные, политические, исторические.
К концу первого десятилетия ХХ века символизм, как школа, приходит в упадок. Появляются отдельные произведения поэтов-символистов, но влияние его, как школы, утрачено. Все молодое, жизнеспособное, бодрое уже вне его. Символизм не дает уже новых имен.
Символизм изжил себя самого и изживание это пошло по двум направлениям. С одной стороны, требование обязательной “мистики”, “раскрытия тайны”, “постижения” бесконечного в конечном привело к утрате подлинности поэзии; “религиозный и мистический пафос” корифеев символизма оказался подмененным своего рода мистическим трафаретом, шаблоном. С другой — увлечением “музыкальной основой” стиха привело к созданию поэзии, лишенной всякого логического смысла, в которой слово низведено до роли уже не музыкального звука, а жестяной, звенящей побрякушки.
Соответственно с этим и реакция против символизма, а в последствии борьба с ним, шли по тем же двум основным линиям.
С одной стороны, против идеологии символизма выступили “акмеисты”. С другой — в защиту слова, как такового, выступили так же враждебные символизму по идеологии “футуристы”.
В 1912 г. среди множества стихов, опубликованных в петербургских журналах, читатель не мог не задержать внимания на таких, например, строчках:
Я душу обрету иную,
Все, что дразнило, уловя.
Благословлю я золотую
Дорогу к солнцу от червя.
(Н. С. Гумилев).
И часы с кукушкой ночи рады,
Все слышней их четкий разговор.
В щелочку смотрю я: конокрады
Зажигают под холмом костер.
(А. А. Ахматова).
Но я люблю на дюнах казино,
Широкий вид в туманное окно
И тонкий луч на скатерти измятой.
(О. Э. Мандельштам).
Эти трое поэтов, а также С. М. Городецкий, М. А. Зенкевич, В. И. Набурт в том же году назвали себя акмеистами (от греческого akme — высшая степень чего-либо, цветущая пора). Приятие земного мира в его зримой конкретности, острый взгляд на подробности бытия, живое и непосредственное ощущение природы, культуры, мироздания и вещного мира, мысль о равноправии всего сущего — вот, что объединяло в ту пору всех шестерых. Почти все они прошли ранее выучку у мастеров символизма, но в какой-то момент решили отвергнуть свойственные символистам устремленность к “мирам иным” и пренебрежение к земной, предметной реальности.
Отличительной чертой поэзии акмеизма является ее вещественная реальность, предметность. Акмеизм полюбил вещи такой же страстной, беззаветной любовью, как символизм любил “соответствия”, мистику, тайну. Для него все в жизни было ясно. В значительной степени он был таким же эстетством, как и символизм и в этом отношении он, несомненно, находится с ним в преемственной связи, но эстетизм акмеизма уже иного порядка, чем эстетизм символизма.
Акмеисты любили производить свою генеалогию от символиста Ин. Анненского и в этом они, несомненно, правы. Ин. Анненский стоял особняком среди символистов. Отдав дань раннему декадентству и его настроениям, он почти совсем не отразил в своем творчестве идеологии позднего московского символизма, в то время как Бальмонт, а за ним и многие другие поэты-символисты заблудились в “словесной эквилибристике”, — по меткому выражению А. Белого, захлебнулись в потоке бесформенности и “духа музыки”, залившем символическую поэзию, он нашел в себе силы пойти по другому пути. Поэзия Ин. Анненского знаменовала собой переворот от духа музыки и эстетствующей мистики к простоте, лаконичности и ясности стиха, к земной реальности тем.
Ясность и простота построения стиха Ин. Анненского была хорошо усвоена акмеистами. Их стих приобрел четкость очертаний, логическую силу и вещественную весомость. Акмеизм был резким и определенным поворотом русской поэзии ХХ века к классицизму. Но именно только поворотом, а не завершением — это необходимо иметь все время в виду, так как акмеизм носил в себе все же много черт еще не окончательно изжитого романтического символизма.
Мастерство акмеистов, в противоположность пламенности и экспрессии лучших достижений символизма, носило в себе налет какого-то замкнутого в себе, утонченного аристократизма, чаще всего (за исключением поэзии Ахматовой, Нарбута и Городецкого) холодного, спокойного и бесстрастного.
Среди акмеистов особенно был развит культ Теофиля Готье, а его стихотворение “Искусство”, начинающееся словами “Искусство тем прекрасней, чем взятый материал бесстрастней”, звучало для старшего поколения “Цеха поэтов” своего рода поэтической программой.
Так же, как символизм, акмеизм вобрал в себя много разнообразных влияний, и в его среде наметились разнообразные группировки.
Объединяла всех акмеистов в одно их любовь к предметному, реальному миру — не к жизни и ее проявлениям, а к предметам, к вещам.
Прежде всего, мы видим среди акмеистов поэтов, отношение которых к окружающим их предметам и любование ими носит на себе печать того же романтизма. Романтизм этот, правда, не мистический, а предметный, и в этом его коренное отличие от символизма. Такова экзотическая позиция Гумилева с Африкой, Нигером, Суэцким каналом, мраморными гротами, жирафами и слонами, персидскими миниатюрами и Парфеноном, залитым лучами заходящего солнца... Гумилев влюблен в эти экзотические предметы окружающего мира, но любовь эта насквозь романтична. Предметность встала в его творчестве на место мистики символизма. Характерно, что в последний период своего творчества, в таких вещах, как “Заблудившийся трамвай”, “Пьяный дервиш”, “Шестое чувство” он становится вновь близким к символизму.
Во внешней судьбе русского футуризма есть что-то, напоминающее судьбы русского символизма. Такое же яростное непризнание на первых шагах, шум при рождении (у футуристов только значительно более сильный, превращающийся в скандал). Быстрое вслед за этим признание передовых слоев литературной критики, триумф, огромные надежды. Внезапный срыв и падение в пропасть в тот момент, когда казалось, небывалое доселе в русской поэзии возможности и горизонты.
Несомненно значительное внешнее влияние футуризма (в частности Маяковского) на форму пролетарской поэзии, в первые годы ее существования. Но также несомненно, что футуризм не вынес тяжести поставленных перед ним задач и под ударами революции полностью развалился. То обстоятельство, что творчество нескольких футуристов — Маяковский, Асеев и Третьяков — в последние годы проникнуто революционной идеологией, говорит только о революционности этих отдельных поэтов: став певцами революции, эти поэты утратили свою футуристическую сущность в значительной степени, и футуризм в целом от этого не стал ближе к революции, как не стали революционными символизм и акмеизм оттого, что членами РКП и певцами революции стали Брюсов, Сергей Городецкий и Владимир Нарбут, или оттого, что почти каждый поэт-символист написал одно или несколько революционных стихотворений.
В основе, русский футуризм был течением поэтическим. В этом смысле он является логическим звеном в цепи тех течений поэзии ХХ века, которые во главу своей теории и поэтического творчества ставили эстетические проблемы. В футуризме была сильна бунтарская Формально-революционная стихия, вызвавшая бурю негодования и “эпатировавшая буржуа”. Но это “эпатирование” было явлением того же порядка, как и “эпатирование”, которое вызывали в свое время декаденты. В самом “бунтарстве”, в “эпатировании буржуа”, в скандальных выкриках футуристов было больше эстетических эмоций, чем эмоций революционных.
Исходная точка технических исканий футуристов — динамика современной жизни, стремительный ее темп, стремление к максимальной экономии средств, “отвращение к кривой линии, к спирали, к турникету, Склонность к прямой линии. Отвращение к медленности, к мелочам, к многословным анализам и объяснениям. Любовь к быстроте, к сокращению, к резюмированию и к синтезу: “Скажите мне поскорее в двух словах!” Отсюда разрушение общепринятого синтаксиса, введение “беспроволочного воображения”, то есть “абсолютной свободы образов или аналогий, выражаемых освобожденными словами, без проводов синтаксиса и без всяких знаков препинания”, “конденсированные метафоры”, “телеграфические образы”, “движения в двух, трех, четырех и пяти темпах”, уничтожение качественных прилагательных, употребление глаголов в неопределенном наклонении и так далее — словом все, направленное к лаконичности и увеличению “быстроты стиля”.
Основное устремление русского “кубофутуризма” — реакция против “музыки стиха” символизма во имя самоценности слова, но слова не как оружия выражения определенной логической мысли, как это было у классических поэтов и у акмеистов, а слова, как такового, как самоцели. В соединении с признанием абсолютного индивидуализма поэта (футуристы придавали огромное значение даже почерку поэта и выпускали рукописные литографические книги и с признанием за словом роли “творца мифа”, — это устремление породило небывалое словотворчество, в конечном счете приведшее к теории “заумного языка”. Примером служит нашумевшее стихотворение Крученных: “Дыр, бул, щыл, убещур скум вы со бу, р л эз”).
Словотворчество было крупнейшим завоеванием русского футуризма, его центральным моментом. В противовес футуризму Маринетти, русский “кубофутуризм” в лице наиболее ярких его представителей мало был связан с городом и современностью. В нем была очень сильна та же романтическая стихия.
Сказалась она и в милой, полудетской, нежной воркотне Елены Гуро, которой так мало идет “страшное” слово “кубофутуристка”, и в ранних вещах Н. Асеева, и в разухабистой волжской удали и звенящей солнечности В. Каменского, и мрачной “весне после смерти” Чурилина, но особенно сильно у В. Хлебникова. Хлебникова даже трудно поставить в связь с западным футуризмом. Он сам упорно заменял слово “футуризм” словом “будетляне”. Подобно русским символистам, он (как и Каменский, Чурилин и Божидар) вобрал в себя влияние предшествующей русской поэзии, но не мистической поэзии Тютчева и Вл. Соловьева, а поэзии “Слова о полку Игореве” и русского былинного эпоса. Даже события самой непосредственной, близкой современности — война и НЭП — находят свое отражение в творчестве Хлебникова не в футуристических стихотворениях, как в “1915 г.” Асеева, а в романтически-стилизованных в древнерусском духе замечательной “Боевой” и “Эх, молодчики, купчики”.
Одним “словотворчеством”, однако, русский футуризм не ограничился. Наряду с течением, созданным Хлебниковым, в нем были и другие элементы. Более подходящие под понятие “футуризм”, роднящие русский футуризм с его западным собратом.
Прежде чем говорить об этом течении, необходимо выделить в особую группу еще одну разновидность русского футуризма — “Эгофутуристов”, выступавших в Петербурге несколько раньше московских “кубофутуристов”. Во главе этого течения стояли И. Северянин, В. Гнедов, И. Игнатьева, К. Олимпов, Г. Иванов (в последствии акмеист) и будущий основатель “имажинизма” В. Шершеневич.
“Эгофутуризм” имел по существу очень мало общего с футуризмом. Это течение было какой-то смесью эпигонства раннего петербургского декаденства, доведения до безграничных пределов “песенности” и “музыкальности” стиха Бальмонта (как известно, Северянин не декламировал, а пел на “поэзоконцертах” свои стихи), какого-то салонно-парфюмерного эротизма, переходящего в легкий цинизм, и утверждения крайнего эгоцентризма (“Эгоизм — индивидуализация, осознание, преклонение и восхваление “Я”... “Эгофутуризм — непрестанное устремление каждого эгоиста к достижению будущего в настоящем”.). Это соединялось с заимствованным у Маринетти прославлением современного города, электричества, железной дороги, аэропланов, фабрик, машин (у Северянина и особенно у Шершеневича). В “эгофутуризме, таким образом, было все: и отзвуки современности, и новое, правда, робкое, словотворчество (“поэза”, “окалошить”, “бездарь”, “олилиен” и так далее), и удачно найденные новые ритмы для передачи мерного колыханья автомобильных рессор (“Элегантная коляска” Северянина), и странное для футуриста преклонение перед салонными стихами М. Лохвицкой и К. Фофанова, но больше всего влюбленность в рестораны, будуары, кафешантаны, ставшие для Северянина родной стихией. Кроме Игоря Северянина (вскоре, впрочем, от эгофутуризма отказавшегося), это течение не дало ни одного сколько-нибудь яркого поэта.
Значительно ближе к Западу, чем футуризм Хлебникова и “эгофутуризм” Северянина, был уклон русского футуризма, обнаружившийся в творчестве Маяковского, последнего периода Асеева и Сергея Третьякова. Принимая в области техники свободную форму стиха, новый синтаксис и смелые ассонансы вместо строгих рифм Хлебникова, отдавая известную, порой значительную дань, словотворчеству эта группа поэтов дала в своем творчестве некоторые элементы подлинно-новой идеологии. В их творчестве отразилась динамика, огромный размах и титаническая мощь современного индустриального города с его шумами, шумиками, шумищами, светящимися огнями заводов, уличной суматохой, ресторанами, толпами движущихся масс.
В последние годы Маяковский и некоторые другие футуристы освобождаются от истерики и надрыва. Маяковский пишет свои “приказы”, в которых все — бодрость, сила, призывы к борьбе, доходящие до агрессивности. Это настроение выливается в 1923 году в декларации вновь организованной группы “ЛЕФ” (“Левый фронт искусства”).
Не только идеологически, но и технически все творчество Маяковского (за исключением первых его лет), так же, как и последний период творчества Асеева и Третьякова, является уже выходом из футуризма, вступлением на пути своеобразного неореализма. Маяковский, начавший под несомненным влиянием Уитмэна, в последнем периоде вырабатывает совершенно особые приемы, создав своеобразный плакатно-гипперболический стиль, беспокойный, выкрикивающий короткий стих, неряшливые, “рваные строки”, очень удачно найденные для передачи ритма и огромного размаха современного города, войны, движения многомиллионных революционных масс. Это большое достижение Маяковского, переросшего футуризм, и вполне естественно, что на пролетарскую поэзию первых лет ее существования, то есть именно того периода, когда пролетарские поэты фиксировали свое внимание на мотивах революционной борьбы, технические приемы Маяковского оказали значительное влияние.
Последней сколько-нибудь заметно нашумевшей школой в русской поэзии ХХ века был имажинизм. Это направление было создано в 1919 году (первая “Декларация” имажинизма датирована 30 января), следовательно, через два года после революции, но по своей идеологии это течение с революцией не имело ничего общего.
Главой “имажинистов” стал Вадим Шершеневич — поэт, начавший с символизма, со стихов, подражающих Бальмонту, Кузмину и Блоку, в 1912 году выступавший, как один из вождей эгофутуризма и писавший “поэзы” в духе Северянина и только в послереволюционные годы создавший свою “имажинистскую” поэзию.
Так же, как символизм и футуризм, имажинизм зародился на Западе и лишь оттуда был пересажен Шершеневичем на русскую почву. И так же, как символизм и футуризм, он значительно отличался от имажинизма западных поэтов.
Имажинизм явился реакцией — как против музыкальности поэзии символизма, так и против вещественности акмеизма и словотворчества футуризма. Он отверг всякое содержание и идеологию в поэзии, поставив во главу угла образ. Он гордился тем, что у него “нет философии” и “логики мыслей”.
Свою апологию образа имажинисты ставили в связь с быстротой темпа современной жизни. По их мнению, образ — самое ясное, лаконичное, наиболее соответствующее веку автомобилей, радиотелеграфа, аэропланов. “Что такое образ? — кратчайшее расстояние с наивысшей скоростью”. Во имя “скорости” передачи художественных эмоций имажинисты, вслед за футуристами, ломают синтаксис, выбрасывают эпитеты, определения, предлоги, сказуемые.
По существу, в приемах не было ничего особенно нового. “Имажинизм” как один из приемов художественного творчества широко использовался не только футуризмом, но и символизмом (например, у Иннокентия Анненского: “Еще не властвует весна, но снежный кубок солнцем выпит” или у Маяковского: “Лысый фонарь сладострастно снимал с улицы черный чулок”). Новым было лишь упорство, с которым имажинисты выдвигали образ на первый план и сводили к нему все в поэзии — и содержание, и форму.
Наряду с поэтами, связанными с определенными школами, русская поэзия ХХ века дала значительное число поэтов, не примыкающих к ним или примыкающих на некоторое время, но с ними не слившихся и пошедших, в конечном счете, своим путем.
Увлечение русского символизма прошлым — XVIII веком — и любовь к стилизации нашло свое отражение в творчестве М. Кузмина, увлечение романтическими 20 и 30 годами — в милой интимности и уютности самоваров и старинных уголков Бориса Садовского. То же увлечение “стилизацией” лежит в основе восточной поэзии Константина Липскерова, Мариэты Шагинян и в библейских сонетах Георгия Шенгели, в сафических строфах Софии Парнок и тонких стилизованных сонетах из цикла “Плеяды” Леонида Гроссмана.
Увлечение славянизмами и древнерусским песенным складом, тяга к “художественному фольклору” отмеченные выше, как характерный момент русского символизма, нашедшие свое отражение в сектантских мотивах А. Добролюбова и Бальмонта, в лубках Сологуба и в частушках В. Брюсова, в древнеславянских стилизациях В. Иванова и во всем первом периоде творчества С. Городецкого, — наполняют собой поэзию Любовь Столицы, Марины Цветаевой и Пимена Карпова. Так же легко улавливается отзвук поэзии символистов в истерично-экспрессивных, нервных и неряшливо, но сильно сделанных строках Ильи Эренбурга — поэта, в первом периоде своего творчества так же состоявшего в рядах символистов.
Особое место в русской лирике ХХ века занимает поэзия И. Бунина. Начав с лирических стихотворений, написанных под влиянием Фета, являющихся единственными в своем роде образцами реалистического отображения русской деревни и небогатой помещичьей усадьбы, в позднейшем периоде своего творчества Бунин стал большим мастером стиха и создавал прекрасные по форме, классически четкие, но несколько холодные стихотворения, напоминающие, — как он сам характеризует свое творчество, — сонет, вырезанный на снеговой вершине стальным клинком. Близок к Бунину по сдержанности, четкости и некоторой холодности рано умерший В. Комаровский.
Около 1910 года, когда обнаружилось банкротство школы символистов, наступила реакция против символизма. Выше были намечены две линии, по которым были направлены главные силы этой реакции — акмеизм и футуризм. Этим, однако, протест против символизма не ограничился. Он нашел свое выражение в творчестве поэтов, не примыкающих ни к акмеизму, ни к футуризму, но выступивших своим творчеством в защиту ясности, простоты и прочности поэтического стиля.
Несмотря на противоречивые взгляды со стороны множества критиков, каждое из перечисленных течений дало немало превосходных стихотворений, которые навсегда останутся в сокровищнице русской поэзии и найдут своих почитателей среди последующих поколений.
Библиографический список
1. “Антология русской лирики первой четверти ХХ века”. И. С. Ежов, Е. И. Шамурин. “Амирус”, 1991 год.
2. “Русская поэзия 19 – начала 20 веков”. П. Николаев, А. Овчаренко. Издательство “Художественная литература”, 1987 год.
3. “Энциклопедический словарь юного литературоведа”. Издательство “Педагогика”, 1987 год.
4. “Методическое пособие по литературе для поступающих в вузы”. И. В. Великанова, Н. Е. Тропкина. Издательство “Учитель”.