О применении музыки в драме.
Моя последняя работа об оперной композиции содержала указания на необходимость различия стиля драматической и симфонической музыки. На этом я хотел бы дополнительно еще раз более подробно остановиться, так как мне кажется, что при более близком исследовании этого вопроса могут возникнуть большие неясности как в суждениях о музыке, так и в представлении наших композиторов о процессе творчества; неясности, которые надлежит разъяснить и обосновать. В предыдущей работе я говорил о „ното-кропателях" (т. е. о композиторах, которые без всякой к тому необходимости прибегают к резким и странным модуляциям) и о „сенаторах", которые, наоборот, не желают признавать кажущихся совершенно необходимыми в этой области отклонений. Иносказательный термин „сенаторы" пришел мне в голову в затруднительный момент по ассоциации с шекспировским Яго, который хотел избежать по отношению к лицу, облеченному государственной властью, одного сравнения, взятого из животного мира; я же, из щепетильного чувства приличия по отношению к высокочтимым господам от искусствоведения, буду в дальнейшем пользоваться более подходящим выражением— „профессор". Важный вопрос, о котором здесь идет, по моему мнению, речь, лучше всего было бы обсуждать только в среде художников и настоящих, т. е. неоплачиваемых, друзей искусства, совершенно не принимая во внимание „профессоров"; поэтому я и хочу во всем нижеследующем поделиться только с первыми из вышеназванных моим опытом и теми прозрениями, которые мне открылись в результате моего творчества.
Так как пример является всегда наиболее убедительным средством, я и воспользуюсь одним из самых ярких случаев в истории искусства, а именно: вопросом о творчестве Бетховена, который проявил себя таким смелым в симфониях и таким робким в в своей (единственной) опере „Фиделио". В предыдущей статье я уже утверждал, что причина отвращения Бетховена к дальнейшим опытам в области драмы заключалась в ограничениях заранее предопределенной структуры ходячей оперной схемой. Почему же он, несмотряна весь свой невероятный гений, не попытался расширить оперный стиль? Причина заключалась, очевидно, в том, что здесь, в этом единственном случае, у него не было никакого побудительного повода; то, что он и не пытался всеми возможными
Конец стр. 94
способами создать этот повод, мы должны объяснить себе тем, что все новое, до него нам неизвестное, было им открыто уже при сочинении симфоний. Когда мы глубже исследуем новаторские достижения Бетховена, мы вынуждены будем признать, что он раз и навсегда твердо определил характер чисто инструментальной музыки, утвердив определенные пластические границы, которые никогда не нарушал, несмотря на необузданность гения. Постараемся же теперь представить себе эти границы не как ограничения, а как необходимые условия бетховенского творчества.
Выше я уже назвал эти границы пластическими; теперь я продолжаю углублять это сравнение, представляя их себе колоннами, благодаря симметрии и целесообразности которых все симфоническое построение приобретает определенность, основательную поддержку и ясность. Гайдн выработал структуру отдельных частей симфонии, и Бетховен, унаследовав ему, ничего в ней не изменил, по той же причине, по которой архитектор не может произвольно перемещать в постройке стропила или же горизонтальную балку применять как вертикальную. Если это было и условное художественное построение, то ведь самая природа художественного произведения вынуждала эту условность; ибо основа симфонии — танец. Мне представляется невозможным повторять сейчас снова все выводы, сделанные мною в связи с этой темой; они изложены и, как мне кажется, обоснованы в моих прежних статьях, посвященных вопросам искусства. Я хочу здесь только еще раз указать на тот характер, который благодаря отмеченному основному положению всегда присущ как гайдновской, так и бетховенской симфонии. Возможность драматического пафоса исключена в них настолько, что даже сложнейшие комбинации тематических образований никогда не могут быть в симфонии объяснены с точки зрения драматического действия; единственно возможное для них объяснение по аналогии — сплетение идеальных танцовальных фигур, вне привнесения какой бы то ни было риторической диалектики. Здесь нет ни заключения, ни намерения, ни осуществления. Отсюда же происходит и тот Характер возвышенной бодрости, который присущ всем этим симфониям. В одной какой-либо части симфонического произведения никогда не противопоставляются друг другу две темы абсолютно разного характера; какими бы они ни казались разнородными —- это всегда только лишь мужской и женский элемент какого-либо одного основного характера. Пример того, какие неожиданные и разнообразные изменения могут претерпевать эти элементы — то дробясь, то наново формируясь и воссоединяясь,— являет любая часть симфонии Бетховена; в первой части Героической симфонии это сделано настолько убедительно, что непосвященный неминуемо будет введен в заблуждение; посвященный же, наоборот,— именно на примере этой части особенно ясно убедится в однородности ее основного характера.
Конец стр. 95
В свое время было очень верно отмечено, что бетховенские новшества надо искать преимущественно в области ритмической организации материала, а не в гармоническом модуляционном плане. Отклонения в очень отдаленные строи применены у него только как бы в виде смелой шутки, в то время как мы обнаруживаем у него неисчерпаемую силу в формировании все новых и новых ритмически-гибких пластических мотивов. Нам кажется, что именно здесь и расстается симфонист с драматургом. У Моцарта была порожденная глубокой внутренней потребностью склонность к смелым, расширенным модуляциям. Этим он поражал своих современников: нам хорошо известен ужас, который вызвали гармонические резкости во вступлении к его квартету, посвященному Гайдну. Здесь, как и во многих других характерных местах, где выражение контрапунктически проводимой темы, благодаря акцентированным повышающимся предъемам, взвинчивается до характера страстной стремительности, — кажется, что стремление исчерпать гармонические возможности приводит к созданию драматического пафоса. И в самом деле — Моцарт пришел в симфонию из области драматической музыки, развитой им до невиданной ранее выразительности; действительно, как-раз те немногие симфонические произведения Моцарта, своеобразная ценность которых жива для нас и поныне, обязаны своим происхождением тому периоду его творчества, когда настоящий его гений был уже широко раскрыт в практике сочинения опер. Условия тесных рамок симфонии могли только стеснять творчески-радостную активность композитора „Фигаро" и „Дон-Жуана", который страстно сменяющимся ситуациям этих драматических набросков предоставил такое широкое поле действия. При ближайшем знакомстве с его творчеством в области симфонии обнаруживается, что здесь он выделяется, пожалуй, только как опытный контрапунктист, искусно умеющий применять и обрабатывать свои прекрасные темы; здесь ему нехватает привычного драматического импульса, чтобы оживить все остальные связующие элементы. Но его музыкально-драматическое искусство формировалось на так нааываемых ореrа buffa, melodische Lustspiele; настоящая „Трагедия" оставалась ему еще чуждой, и только в Донне Анне и в Каменном госте мимолетно блеснули величественные черты вдохновенного облика трагедийности. Искал ли он встречи с ней в симфонии? Кому дано судить о мечтах и возможном развитии гения, когда его столь краткая жизнь все врзмя протекала под дамокловым мечом.
Но вот овладевает оперой и трагическая муза. Моцарт знал ее только под маской метастазиевской ореrа seria[„серьезной" оперы] — , застывшей, холодной маской („Милосердие Тита"). Свой настоящий облик она, как нам кажется, раскрывала только постепенно. Бетховен ее еще не узрел до конца и толковал ее „на свой манер". Я беру на себя смелость утверждать, что лишь в связи с глубоким, серьезным стремлением овладеть трагедией и осуществить музыкальными средствами драму, обнаружилась необходимость в поисках новых средств выражения, в которых мы должны отдавать себе полный отчет и понимать все различие между ними и теми, кото-
Конец стр. 96
рыми пользуется симфонист для соблюдения чистоты своего художественного стиля.
Несмотря на то, что композитор, работающий только в области чисто инструментальной музыки, не имеет возможности пользоваться иными музыкальными формами, кроме тех, в которых некогда „разыгрывались" на всевозможных торжествах танцы и марши для увеселения публики (именно таким образом постепенно складывался основной характер симфонического произведения, первоначально состоявшего из простого соединения нескольких подобных танцев и маршей; характер, лишенный всякого драматического пафоса— последний мог даже только вредить ему, выдвигая вопросы, поневоле оставляемые без ответа), — несмотря на все это, у многих, ярко одаренных композиторов-инструменталистов было непреодолимое стремление раздвинуть границы музыкальной выразительности и ее образного оформления следующим способом: они писали на своих произведениях заглавия, содержавшие указания на драматические события, и пытались вызвать их в фантазии слушателей применением одних лишь музыкальных средств выражения. На этом пути невозможно было надеяться когда-либо прийти к выработке чистого художественного стиля, и причины, препятствовавшие этому, были вскрыты во время неоднократных и разнообразных попыток, производившихся в этом направлении; заметим, что то, само по себе превосходное, что при этом было создано высоко одаренными музыкантами, до сих пор не получило достаточной оценки. Разнузданную страстность, порожденную демоническим гением Берлиоза, укротил несравненно более тонкий художественный гений Листа, и в таком новом облагороженном виде она стала служить выражением неизъяснимых душевных движений. Апостолам этого искусства могло показаться, что здесь им открывался для их непосредственного пользования новый вид композиции, а то обстоятельство, что чистая инструментальная музыка под влиянием первоначального „сюжетного драматического образа" (dramatisches Vorgangsbld) приобретала неограниченные новые возможности, вызывала во всяком случае изумление. До той же поры только увертюра к опере или к драматическому театральному произведению давала повод к применению чисто инструментальных средств выражения в форме, представляющей собой ответвление обычной структуры симфонии. Однако еще Бетховен действовал здесь с большой осторожностью: применив настоящий театральный эффект в середине увертюры „Леонора", он всеже повторил экспозицию этого музыкального произведения с традиционной переменой тональностей, совершенно так же, как он это делал в своих симфониях, ни мало не заботясь о том, что драматически-напряженная средняя часть (тематическая разработка) подготовила нас уже к ожиданию коды; испытанный слушатель воспринимает это как явный дефект. Уже Вебер поступил гораздо более лаконично (и—в смысле развертывания драматического действия—более правильно) в своей увер-тюре „Волшебный стрелок": в так называемой разработке сильное нарастание тематического конфликта с подчеркнутой сжатостью приводит непосредственно к коде. В крупных произведениях выше-
Конец стр. 97
упомянутых новейших композиторов, написанных на литературную программу, мы хотя и находим следы обычной симфонической структуры (по вполне понятным причинам не поддающиеся полному уничтожению), но зато мы здесь уже обнаруживаем страстный и эксцентрический характер в образовании тем, в их выражении, сопоставлении и преобразовании. Казалось, что чисто симфоническая инструментальная музыка этого совершенно не допускает. Композитор же, работавший в области программной музыки, чувствовал единственное желание—именно в этой эксцентричности как можно более точно воплотить и передать тот поэтический образ, который витал перед его внутренним взором и для которого, как ему казалось, он не мог найти иного выражения, чтобы достаточно ясно довести его до слушателя. Эта настоятельная потребность привела в конце концов к созданию настоящих музыкальных мелодрам с подразумеваемым пантомимическим действием, а также— и совершенно закономерно — к инструментальным речитативам. И в то время как критику охватил ужас перед бесформенностью, грозившей разрушить самые основы музыки, нам ничего иного уже не оставалось, как самим способствовать появлению на свет божий новой формы музыкальной драмы, по мере возможности облегчая ее мучительно-трудные роды.
Музыкальную драму так же мало можно сравнивать со старой оперной формой, как и новейшую инструментальную музыку (служащую переходом к ней) с формой классической симфонии, ставшей для наших композиторов просто невозможной. Отложим еще на некоторое время более глубокий разбор так называемой „музыкальной драмы" и взглянем еще раз на ту „классическую" инструментальную музыку нашего времени, которая осталась незатронутой вышеупомянутыми „родами". Что же мы здесь видим? Чисто внешнюю честолюбивую отговорку: „Мы-де остались классиками"— а по существу, впротивовес нашим настоящим большим классическим мастерам, весьма малоутешительную помесь доброй воли и полного бессилия.
Программная инструментальная музыка, на которую „мы" косились с такой робостью, привнесла так много нового в гармонизацию; добилась, благодаря необычайной виртуозности оркестровки, такой чеканной отделки наново созданных театральных, пейзажных и живописных эффектов, что для сохранения классического симфонического стиля необходим был, к сожалению, по крайней мере Бетховен, который уже наверняка нашел бы для себя правильный выход. Мы молчали. Когда мы наконец снова рискнули раскрыть рот и заговорить языком симфонии, чтобы показать, на что мы еще способны, мы заметили, что вызываем смертельную скуку, и ничего другого нам не пришло на ум, как нарядиться в павлиньи перья буревестников новой программной музыки. В наших симфониях и других подобных им произведениях воцарились ныне мировая скорбь и катастрофа: мы сумрачны и злы, затем снова—мужественны и смелы; мы страстно ищем воплощения грез нашей юности; на нашем пути возникают демонические препятствия; мы погружаемся в мрачное раздумье, мы приходим
Конец стр. 98
в бешенство: наконец нам удается вырвать зуб мировой скорби; тогда мы смеемся и демонстрируем (не без юмора) приобретенную мировую дыру на месте раньше бывшего мирового зуба; мы делаем это основательно, энергично, честно, в венгерском или шотландском духе, но, к сожалению, слишком скучно для всех остальных. Скажем прямо: мы не можем поверить, что создания новейших мастеров инструментальной музыки уготовили ей плодотворное будущее; самое же порочное для нас было бы легкомысленно приравнивать эти произведения к бетховенскому наследию, в то время как мы, наоборот, должны были бы стремиться обнаруживать в них их антибетховенские черты: что касается духа этих произведений—во всяком случае не схожего с бетховенским духом,— то обнаружить это не составило бы для нас слишком большой трудности, несмотря на встречающиеся иногда бетховенские темы; что же касается формы—дело обстоит значительно сложнее, в особенности по отношению к воспитанникам наших консерваторий, так как до сего времени под рубрикой „эстетические формы" им предлагались только имена различных композиторов для простого заучивания наизусть,—ввиду этого они принуждены будут обойтись без всяких сравнений при выработке собственного суждения в этом вопросе.
Подразумеваемые здесь новейшие симфонические произведения—назовем это романтически-классической школой—отличаются от варварских порождений так называемой программной музыки главным образом тем, что они сами, по нашему мнению, нуждаются в программе; особенно же отличаются они также большой робостью мелодики, которую их творцы привнесли с собой в симфонию из взлелеянной ими в тиши так называемой „камерной музыки". Их излюбленным убежищем была до сего времени „каморка", а не уютная комната, где Бетховен делился с немногими друзьями, слушавшими его, затаив дыхание, тем невыразимо-глубоким, что могло быть понято только в такой обстановке, а не в иной,—там, в громадном зале, он чувствовал себя призванным обращаться к народу, ко всему человечеству, выражая свои мысли широкими, пластическими мазками. В этой священной „каморке" звуки скоро утихли: так называемые „последние" квартеты и сонаты мастера так скверно исполнялись, что лучше было бы совсем перестать их играть,—а затем появились возмущенные энтузиасты и разъяснили наконец, что именно представляет собой эта камерная музыка. К этому времени они уже успели перенести свою каморку на эстраду концертного зала: то, что раньше было изготовлено в виде квинтетов и тому подобного, предлагалось ныне публике под видом симфонии — ничтожная мелодическая окрошка, которую можно сравнить только со спитым чаем, смешанным с сеном, о котором никто не может сказать—какое именно питье ему предлагается проглотить, но которое под маркой „Подлинное" сходит в конечном счете за пресловутое наслаждение мировой скорбью. В общем же и целом новейшее направление равнялось преимущественно на эксцентричность, поддававшуюся объяснению только с точки зрения подразумеваемой программности.
Конец стр. 99
Довольно остроумно поступил при этом Мендельсон: ему пришло в голову изобразить несколько картин эпически-пейзажного характера, навеянных ему впечатлениями природы; он много путешествовал и из своих поездок вынес много такого, что другим было совершенно недоступно. Но зато в самое последнее время начали, не мудрствуя лукаво, переносить непосредственно в музыку жанровые картинки наших местных выставок, чтобы при помощи таких приемов добиться своеобразных инструментальных эффектов (они, ведь, изготовляются сейчас с такой легкостью!) и беспрерывно поражающей гармонизации, цель которой—делать неузнаваемыми украденные мелодии. Все это, вместе взятое, предлагается вниманию публики под видом пластической музыки.
В результате только что произведенного общего обзора мы можем считать твердо установленным следующий факт: чисто инструментальная музыка не могла больше удовлетворяться традиционной формой классической симфонии и попыталась привнести в музыку поэтические представления, что чрезвычайно способствовало расширению ее возможностей во всех направлениях; даже сопротивлявшиеся этому факту всеже не могли больше полнокровно развивать классическую форму; поэтому они были вынуждены насильственно начинять ее совершенно чуждыми ей элементами, и этим только исказили ее. Если первое направление вело к завоеванию новых возможностей, второе—антагонистичное ему—вскрывало одно лишь бессилие. Отсюда явствовало следующее: для того, чтобы избежать бесконечных заблуждений, которые угрожали нанести серьезный вред самому духу музыки и завоевать новые возможности, следовало продолжать первое направление, открыто ориентируя его на драму. Здесь можно было ясно и определенно выразить то, что там оставалось поневоле невысказанным, и этим же, одновременно, освободить „оперу" от проклятия ее неестественного происхождения. Здесь же, в так называемой „музыкальной драме", можем мы с уверенностью дать себе совершенно ясный отчет в способах применения новозавоеванных возможностей музыки для выработки благородных, неисчерпаемо богатых художественных форм.
Научная эстетика всех времен утверждала, что основное требование, предъявляемое произведению искусства, заключается в единстве. Это абстрактное единство с трудом поддается диалектическому определению, а неправильное его толкование уже много раз приводило к большим заблуждениям. Явственнее всего оно для нас выявляется в самом законченном художественном произведении, так как именно единство определяет собой то активное соучастие, которое мы непрерывно принимаем в процессе восприятия произведения искусства, и оно же [единство] вместе с тем дает нам возможность сохранить целостность впечатления. Абсолютно бесспорно, что это достигается с наибольшим успехом в рассчитанном на театральные средства драматическом спектакле; поэтому я и утверждаю, что драма—самое совершенное произведение искусства. От этого произведения искусства дальше всего находилась
Конец стр.100
„опера", и это происходило вероятно именно потому, что она хотела казаться драмой, на самом же деле растворяла ее музыкальными ариями и превращала из целого в ничем между собой не связанные жалкие обрывки. В опере можно найти законченные небольшие музыкальные образования, которые содержат в себе элементы симфонической формы в самом поверхностном сопоставлении: в них имеется и главная партия, и побочная партия, и повторение экспозиции, и реприза, и так называемая „кода",—но они существуют совершенно обособленно и не находятся ни в какой связи со всеми остальными музыкальными номерами, находящимися в той же опере и сконструированными в том же роде. Однако как-раз эта структура была в симфонии так расширена и доведена до такого совершенства, что композитор-симфонист с отвращением отворачивался от мелочно-узких рамок этих оперных „пьесок". Ибо, если в подлинном симфоническом развитии мы видим то именно единство, которое действует на нас так положительно в законченной форме драмы, то включение в такое единое построение инородных, чуждых ему, элементов немедленно влечет за собой падение этой художественной формы. Наиболее же чуждым ей элементом была драма, которая нуждалась для полного своего развития в бесконечно более богатой форме, чем та, которая могла быть ей естественно предоставлена на симфонической основе, т. е. на основе танцовальной музыки. Несмотря на это обстоятельство, новая драматическая музыка должна опять найти утерянное симфонией единство формы, чтобы снова создать средствами музыки подлинное искусство; этого она достигнет только в том случае, если, находясь в теснейшей внутренней взаимосвязи с драмой, она сможет распространиться на всю драму в целом, а не только на ее незначительные, произвольно выхваченные, части. Единство будет тогда осуществлено благодаря сплетению основных тем, пронизывающих собой все художественное произведение в целом; эти основные темы противопоставляются, дополняют друг друга, принимают новый облик, расстаются и вновь соединяются, подобно тому, как это происходит в симфоническом произведении, с той лишь разницей, что здесь законы разобщения и взаимосочетания диктуются драмой, сценически воплощаемой и выявляемой в музыке, в симфонии же они были первоначально выведены из последования танцовальных движений. Мне кажется, что в предыдущих своих работах и статьях я достаточно подробно изложил мои взгляды на новый вид музыкального оформления применительно к драме; правда, подробность здесь имела место только в том смысле, что я стремился с достаточной ясностью указать другим путь к выработке справедливого и плодотворного суждения о тех музыкальных формах, которые мне удалось отвоевать у драмы в моих собственных художественных произведениях. Насколько мне однако известно, этот путь [специфически музыкального анализа вагнеровских достижений. Р. Г.] еще никем в ответ на мои призывы не был избран; я припоминаю только одного молодого друга, * внимание которого обращали на
* Ганс Вольцоген, близкий друг, восторженный последователь Вагнера.
Конец стр.101
себя „лейтмотивы", как он их окрестил; но так как он сам не был в музыке профессионалом и ее специфика была ему чужда, то они привлекали его своей драматической значимостью и силой воздействия в гораздо большей мере, чем своей пригодностью для образования нового принципа музыкального оформления. С другой стороны, мне суждено бы\о пережить факт воспитания в учащихся наших музыкальных школ отвращения к якобы запутанному строению моей музыкальной речи, в то время как успех, сопутствовавший открытым представлениям моих произведений, и поверхностно-любительское чтение моих партитур породили у молодых композиторов стремление подражать мне во что бы то ни стало, причем делали они это самым невразумительным способом. Для того, повидимому, чтобы сохранить мнимую видимость близости к моему непосредственному влиянию, государство и общество до сих пор оплачивали только извращавших мое искусство учителей (как например, проф. Рейнбергера в Мюнхене), вместо того чтобы обеспечить надлежащее преподавание моих воззрений (как это произошло бы, вероятно, в Англии или в Америке): я хотел бы, имея в виду вышеупомянутых молодых композиторов, изложить в этой небольшой работе мои основные взгляды, чтобы направить их на путь истинный и помочь им разобраться в том, что они могут извлечь для себя полезного (в смысле учения и подражания) из моих произведений.
Композиторам, воспитывавшимся до сего времени на новейшей инструментальной музыке классически-романтической школы и желающим ныне испробовать свои силы в драматической музыке, я должен в первую очередь дать совет: никогда не превращать в самоцель гармонические и оркестровые эффекты, а всегда выжидать сначала появления в ходе действия достаточного повода для применения воздействий такого рода, так как в противном случае эффект не производит желаемого впечатления. Берлиоз чувствовал себя всегда глубоко раздосадованным в тех случаях, когда ему приносили подобные, лишенные всяческой мотивировки, нелепые выкрутасы, изображенные на нотной бумаге, и уверяли, что ему — композитору дьявольских шабашей и т. п.— это должно особенно понравиться. Когда же подобные идиотские рассуждения приходилось слышать Листу, он резко обрывал их замечанием, что если взять сигарный пепел, смешать его с опилками и смочить все это крепкой водкой— хорошего блюда не получится. Я лично еще ни разу не встречал начинающего композитора, который бы не был уверен в первую очередь получить от меня санкцию на так называемые „дерзания". При этом мне стало совершенно ясно, что тот тщательный план в отношении модуляций и оркестровки, который я с необычайным вниманием и упорством проводил в каждой моей работе, никогда и никем не был ни замечен, ни оценен.*
В инструментальном вступлении к „Золоту Рейна" я даже не мог, например, уйти от тоники, именно потому, что у меня для
* Действительно, Вагнеру пришлось ждать несколько десятилетий, пока эта сторона творческого метода получила должную оценку. В самые последние годы появились труды Курта („Романтическая гармония") и Лоренца, разработавшие эту область. Р. Г.
Конец стр.102
этого не было никакого основания; большая часть отнюдь не неподвижной следующей затем сцены дочерей Рейна и Альбериха могла быть осуществлена при помощи привлечения тональностей лишь ближаиших степеней родства, так как страсть выражена здесь только еще в своей самой примитивной наивности. С другой стороны я не стану отрицать, что при первом появлении Донны Анны, когда она сдерживает безумно страстный порыв преступного соблазнителя Дон-Жуана, я несомненно дал бы более резкий колорит, чем это счел нужным сделать Моцарт сообразно условиям своего оперного стиля и своих средств выражения, им же самим так плодотворно обогащенных. В первой сцене „Золото Рейна" благоразумная простота была совершенно уместна и вполне достаточна для музыкального воплощения этой картины; я также мало имел права отказываться там от нее, как в начале „Валкирии"—от бури, а во вступлении к „Зигфриду"—от музыки, напоминающей слушателю мотивы, пластически образовавшиеся в предыдущих драмах, и вводящей нас в немую тишину кузницы Нибельгейма. В „Золоте Рейна" были еще только элементы, из которых драме надлежало развиться. Совсем иная ситуация имеет место во вступлении к сцене норн в „Гибели богов"—там сплетаются нити судеб мира, которые при открытии занавеса мы должны увидеть в руках роковых сестер, чтобы понять значение и смысл вступления: поэтому оно здесь могло быть только очень кратким, подготовляющим напряженное ожидание; при этом, однако, применение мотивов, понятных уже из предыдущих частей произведения, создавало возможность более богатой гармонической и тематической обработки. Это очень важно—уметь начать. Если бы я, например, применил к какой-либо увертюре тематическое образование, подобное тому, которое звучит во втором акте „Валькирии" в сцене, когда Вотан передает свою власть над миром обладателю сокровища Нибелунгов:
то я совершил бы этим нечто попросту бессмысленное с точки зрения моего представления о ясности стиля. Если же, напротив) как это имело место в данном случае, втечение драмы сперва появляется простой мотив „природы" при первом взблеске засиявшего золота Рейна:
Конец стр.103
затем, при первом появлении жилища богов „Валгаллы" в чуть брезжущем утреннем рассвете прозвучал не менее простой мотив:
остановить ваше внимание на превращениях мотива Дочерей Рейна, появляющегося впервые в сцене их детски радостных, ликующих игр вокруг сияющего золота:
и каждый из этих мотивов, будучи тесно связан с развивающимися в драматическом действии страстями, претерпел соответствующие их повышающейся интенсивности изменения,—тогда только могу я их соединить, и при помощи сложной, на первый взгляд причудливо звучащей, гармонизации представить это „звуковое явление" (Tonerscheinung) в таком виде, что оно нам дает более яркую картину опустошенной души страждущего бога, чем даже слова самого Вотана. При этом отдаю себе полный отчет в том, что я всегда тщательно старался не производить таких музыкальных комбинаций ради их самих, только ради присущей им остроты; я никогда не рассматривал их, как некие смелые „дерзания", и не пытался их подчеркивать ради голого эффекта, как такового; наоборот—я всегда старался представить эти образования в таком свете, чтобы они могли быть восприняты как результат естественной внутренней закономерности и могли художественно овладевать нашими душевным» переживаниями в процессе как бы добровольно санкционирующего их нашего восприятия. Чтобы достигнуть этого, я делал письменные и, когда только представлялась возможность, устные указания в части, касающейся необходимых замедлений темпа, а также в части выравнивания динамических оттенков, посредством чего я старался подготовить и сгладить метрическую разнородность соединяемых тем; из этого следует, что меня, по вполне понятным причинам,, ничто так не возмущает (и соответственно с этим заставляет держаться в стороне от постановок моей драмы, осуществляемых под иосторонним управлением), как то феноменальное отсутствие чутья, которое господствует среди большинства наших дирижеров по отношению к основным требованиям исполнения. Особенно остро это-ощущается в отношении подобных тематических комбинаций, с которыми нужно обращаться с большой осторожностью, так как, будучи исполнены в неправильном, слишком быстром темпе, без необходимой динамической интерпретации, они большею частью должны поневоле прозвучать непонятно, а для слуха наших „профессоров"— даже отвратительно.
Во всех моих драмах широко применен тот способ, который на одном примере был нами только что детально разобран; такой способ формирования и использования тем характерен для драматической музыки впротивовес музыке симфонической. К вышеприведенному примеру я добавлю еще один, ему родственный. Я хочу
Конец стр.104
остановить ваше внимание на превращениях мотива Дочерей Рейна, появляющегося впервые в сцене их детски радостных, ликующих игр вокруг сияющего золота:
Чтобы убедиться, какого рода вариации возможны в драме, следовало бы проследить весь путь развития этой необычайно простой темы, постоянно возникающей на всем протяжении драмы в многообразно изменяющихся соединениях и сопоставлениях почти со всеми прочими мотивами, что дает ей возможность при каждом новом появлении приобретать иной характер. Мы бы увидели, насколько эти вариации отличаются по своему характеру от тех фи-гурационных, ритмических и гармонических изменений темы, из которых наши мастера составляли ряд непосредственно следующих друг за другом пестрых картинок, зачастую достигая этим воздействия, схожего с ослепительным эффектом калейдоскопа. Разрушение 'классической вариационной формы уничтожило возможность такого воздействия, так как сюда стали вплетаться посторонние мотивы, ничего общего с темой не имеющие: это создавало некоторое подобие драматического развития в вариационном построении и затемняло ясность (скажем, даже — наглядность) произведения. Но ведь в вариационной форме тема должна сохранять такой облик, чтобы ее всегда легко можно было узнать; поэтому ни чисто контрапунктические затеи, ни самая богатая вымыслом фи-гурационная техника, ни изобретательнейшее гармонизационное мастерство не могли, да и не имели права настолько изменять характер темы и придавать ей такое разнообразное, постоянно новое выражение, как это является совершенно естественным в подлинно драматическом искусстве. Последнее с достаточной ясностью может быть обнаружено при внимательном анализе всех появлений вышеприведенного мотива „дочерей Рейна", коль скоро мы проследим его путь сквозь всю игру страстей, развертывающихся на протяжении 4-актной драмы до сторожевой песни Гагена (в первом акте „Гибели богов") включительно, где он приобретает уже такой облик, в котором он, по крайней мере, мне представляется немыслимым, как тема в симфонии, несмотря на то, что он и здесь построен по всем законам гармонии и тематики, правда, в их особом применении к драме. Однако то, что благодаря этому особому применению стало возможно в драме, не нужно пытаться наново применить в симфонии, так как, будучи там закономерным и естественно-обусловленным, он оказался бы здесь вычурным эффектом.
У меня не было намерения повторять здесь (хотя бы и под новым углом зрения) мои мысли о применении музыки в драме, пространно мною изложенные в предыдущих статьях, в гораздо большей мере я был заинтересован в том, чтобы показать различие между
Конец стр.105
двумя стилями применения музыки, от смешения которых проистекает как обезображивание одного рода искусства, так и ложное представление о другом. Это важное обстоятельство и заставило меня заняться выработкой эстетического воззрения, соответствующего великим событиям в области развития музыки — единственного еще действительно живого и плодотворного искусства нашей эпохи—в то время как именно в этом отношении господствовала наибольшая путаница. Пока мы исходили из формальных законов симфонии, сонаты или арии, мы не могли, обращаясь к драме, найти выход за пределы оперного стиля, который только стеснял крупного симфониста, не предоставляя ему никаких возможностей; эти возможности поражают нас своей безграничностью, коль скоро они правильно применены к драме, но как только мы пытаемся перенести в симфонию новейшие завоевания драматической музыки, мы сразу смешиваем все карты. Как уже было выше сказано, я не могу здесь вдаваться в подробное описание музыкальных новшеств во всей их сложной взаимозависимости, так как это завело бы нас слишком далеко, да притом я считаю, что такую работу уместнее было бы сделать не мне, а кому-нибудь другому; поэтому в заключение я остановлюсь лишь на характерном отличии не только в перевоплощении и использовании мотивов (как этого требует драма и не может допустить симфония), но и в преобразовании самого мотива.
Для нас немыслимо (в самом прямом значении этого слова) представить себе главную тему симфонии в виде очень остро модулирующего мотива; это относится особенно к первому ее появлению, когда она, будучи представлена в таком виде, могла бы совершенно дезориентировать. Состоящий почти только из тончайшей ткани модулирующих в отдаленные строи гармоний мотив, которым композитор „Лоэнгрина" заканчивает первое ариозо погружающейся в воспоминания блаженного сна Эльзы, будучи помещен в медленной части симфонии, прозвучал бы очень вычурно и непонятно; здесь же он звучит не только не вычурно, но напротив, просто и закономерно, и поэтому так понятно, что, насколько мне известно, по этому поводу никогда еще не возникало жалоб. Причина же этого лежит в сценическом действии: в состоянии нежной грусти, робко склонив голову, появляется Эльза; один взгляд ее мечтательно просветленных глаз повествует нам о том, что трепещет в ее душе.
Конец стр.106
Когда ее об этом спрашивают, она может поведать только сон, вселяющий в нашу душу нежную доверчивость: „Он утешал меня робко и застенчиво" — это мы уже раньше прочли в ее глазах; смело поверя в то, что сон этот станет явью, она продолжает: „Рыцаря буду я ждать, он станет моею защитой". И при этих словах музыкальная фраза, после очень далекого отклонения, возвращается к своей исходной тональности:
Один молодой друг, которому я переслал партитуру (она ему была нужна для клавираусцуга), был поражен при виде этой фразы, так сильно модулирующей на протяжении всего нескольких тактов; но еще более поразился он тогда, когда на первом представлении „Лоэнгрина" в Веймаре, на котором он присутствовал, та же самая фраза была им воспринята, как нечто совершенно естественное, чему, конечно, много способствовало музыкальное управление Листа, сумевшего этой фразе, устрашившей моего молодого друга при первом беглом взгляде на нее, посредством правильного исполнения придать пластически рельефную форму.
Сейчас, как будто, громадному большинству публики многое (да уже почти все) в моих драматических произведениях кажется совершенно естественным и поэтому нравится; „профессора" же наши продолжают еще вопить на все лады. Если бы они поместили меня на одну из своих священных кафедр, они пришли бы в еще гораздо большее изумление, обнаружив, какую осторожность и умеренность я рекомендовал бы их ученикам, в частности в применении гармонических эффектов, так как первое правило, строгого соблюдения которого я бы от них потребовал, гласит: ни в коем случае не покидать данной тональности до тех пор, пока все, что они хотят сказать, может быть сказано в ее пределах. Если бы это правило соблюдалось, то мы, может быть, снова услышали бы симфонии и пр., о которых можно было бы говорить, в то время как наши новейшие симфонии такой возможности не предоставляют.
Поэтому я сейчас и замолкаю до тех пор, пока не буду когда-нибудь призван в консерваторию,—только не в качестве «профессора".
Перевела с немецкого Наталия Леви.
Конец стр. 107.