Сфера языческой культуры в конце XV–XVI вв.
Языческие традиции русского народа уходят корнями вглубь тысячелетий и имеют длительную историю развития. С принятием христианства в конце X в. сфера языческой культуры стала медленно, но неуклонно сокращаться, что нашло свое отражение в памятниках церковно‑учительной письменности. «Чем дальше шло время, тем меньше речи в нашей литературе о язычестве. Обличения, конечно, продолжаются, но обличается не язычество, а грех, нарушение христианской заповеди».[119]Эта, обнаруженная Н. М. Гальковским, тенденция явилась прямым следствием распространения христианства вширь, когда обрядом крещения охватывались все большие массы населения Восточной Европы. Прошедший же через святую купель, с точки зрения церкви, не мог считаться язычником, так как он уже соприкоснулся со светом истинной веры. Именно поэтому обращение такого христианина к дедовским обычаям рассматривалось отныне как нарушение верности учению Христа и даже приравнивалось к впадению в ересь.
Мы сталкиваемся здесь с ситуацией, выявленной А. Я. Гуревичем и в странах Запада, население которых также склонно было соблюдать не соответствовавшие официальной религии древние традиции. И если это цепляние за старину, сопротивление каким бы то ни было изменениям и можно считать язычеством, то, как пишет исследователь, «язычеством христиан. Речь идет о религиозно‑нравственном поведении прихожан, осуждаемом церковью как неправедное и богопротивное не потому, что они не верят в бога и отказываются повиноваться его служителям, а потому, что наряду с исповеданием христианства эти люди придерживались всякого рода суеверий и религиозно‑магической практики, противоречившей учению церкви».[120]
Для русского духовенства эти колебания современного исследователя не были характерны, и из века в век переписывалось Слово Иоанна Златоуста о христианстве, отражавшее понимание сути сложившегося положения вещей: «Многие только слытием християне, а по житию еллини», «обычаем и делы акы поганы неверные».[121]Какие же именно «обычаи и дела» заставляли представителей церкви беспокоиться о приверженности своих прихожан язычеству? Сведения об этом в полной мере дают связанные друг с другом памятники середины XVI в. – Стоглав и Домострой.
В Стоглаве все те народные деяния, которые в современных трудах принято называть языческими, обычно именуются «эллинством», «эллинским бесованием», «прелестью эллинской и хулой еретической», реже, но, опять же в разделе с описанием «эллинства», – «некаким древним обычаем». Речь идет прежде всего об игрищах, приуроченных ко времени рождественского, богоявленского, пасхального, троицкого и петровского циклов церковного календаря, когда «бывает отроком осквернение и девкам разстление», а также о ритуальном разжигании огня и перепрыгивании через него в первые дни каждого месяца и в Великий Четверг, освящении в церкви не имеющих отношения к культу вещей, «гласовании и воплях» при изготовлении и потреблении хмельных напитков, посещении «волхвов и обавников», вождении медведей, играх, ношении мужчинами и женщинами одежды противоположного пола, «неподобных» одеяниях, песнях, плясках, «скомрахах», козногласовании и баснословии.[122]При этом в 93‑й главе обнаруживаем текст, указывающий на различение «эллинства» и «поганства» и для византийской действительности, так как Стоглав ссылается здесь на правила шестого Вселенского собора, возбраняющие православным христианам «к волхвом ходити… и поганских и эллинских скверных обычаев и игр… и прочих неподобных дел творити».[123]
Считаем важным подчеркнуть, что в Стоглаве слово «поганский» по отношению к реалиям языческого быта употребляется исключительно при ссылках на святоотеческие поучения и решения вселенских соборов, в оригинальных же фрагментах всегда применяется понятие «эллинский». Не случайно и то, что составитель исповедного вопросника второй половины XV в. посчитал нужным пояснить термин «поганый» – «погана рекше неправославна», а в покаянных текстах XVI в. он, по наблюдению М. В. Корогодиной и американской исследовательницы И. Левин, все чаще употреблялся в отношении адептов других ветвей христианства.[124]Таким образом, наличие в памятниках двух указанных терминов обусловливалось, на наш взгляд, необходимостью разведения двух категорий людей: всех неправославных, включая некрещеных язычников, и тех, кто «только слытием християне, а по житию еллини», «обычаем и делы акы поганы неверные».[125]
Но почему вышеописанные русские обычаи называются эллинскими, а не языческими? Впрочем, не только русские, что подтверждается летописным сообщением о посылке «в корелу» Федором Ивановичем боярина с велением «капища еллинская разорити и идолы сокрушали».[126]О. А. Черепанова объясняет это «приспособлением традиционной лексики к новейшим потребностям» борьбы с язычеством и ересями на Руси, из‑за чего к XV–XVI вв. нехристианское мировоззрение стали обозначать словом «эллинство», заимствованным из раннехристианской литературы вместе с полемическими сочинениями.[127]
Действительно, с конца XV в. исследователи отмечают усиление интереса к византийскому культурному наследию, своеобразный псевдоклассицизм, выражавшийся не только в копировании особенностей политического устройства погибшей империи, но и, например, в архаизации орфографии, использовавшей ряд букв греческого алфавита.[128]Но обращается внимание и на другую тенденцию – довольно раннее стремление поставить греков ниже русских из‑за складывания их культуры в основном в языческий период,[129]тогда как Древняя Русь формировалась уже в христианскую эпоху. Из‑за этого и понятие «эллинский», согласно наблюдениям И. И. Срезневского, могло переводиться двояко – как «языческий» либо как «греческий».[130]
Полагаем, что в обличительной литературе подразумевались сразу оба смысла. Таким образом, авторы Стоглава и подобных ему произведений как бы вырывали рассматриваемые обычаи из контекста местной традиции, утверждая и иноконфессиональность, и иноэтничность их происхождения. Это не было внове для русских церковников, как показывает сохранившееся в списках XIV–XVII вв. Слово св. Григория «о том, како первое погани сущо языци кланялися идолом и требы им клали, то и ныне творят». Целый ряд существовавших на тот момент на Руси молений и треб языческим богам возводится здесь к эллинским, египетским и римским традициям и далее к политеистическим религиям переднеазиатских народов.[131]
Подобная трактовка языческой практики как неоригинальной прослеживается и в других произведениях русской церковно‑учительной литературы. Она явно восходит к античному литературному наследию. Например, Татиан, упрекая эллинов в неуважении к варварам, писал: «Славнейшие из талмиссян изобрели искусство предсказывать по снам; карийцы – искусство предузнавать по звездам, фригийцы и древнейшие из исаврян – по полету птиц, кипряне – по внутренностям жертвенных животных. Астрономию изобрели вавилоняне, магию – персы, геометрию – египтяне, письмена – финикияне. Поэтому перестаньте называть своим изобретением то, что переняли от других».[132]Но если латинский ритор пытался этим приемом возвысить варваров, то византийские книжники использовали его для осуждения подражающих варварам христиан, когда в толкованиях на решения церковных соборов утверждали, что празднование русалий появилось как результат следования дурному обычаю чужих стран.[133]Русские же авторы таким способом пытались показать чуждость древних обычаев православной Руси.
Вместе с тем добавление составителями наших памятников слов «прелесть», «бесование», «соблазн» указывает на стремление включить обозначаемые ими явления в круг христианских представлений. Не случайно в переводах учений отцов церкви, помещенных в Измарагде и активно цитируемых как Стоглавом, так и Домостроем, изобретение языческих деяний приписывается Сатане. Подобное смещение акцентов, вероятно, с точки зрения борцов за чистоту веры, должно было привести к изменению ценностного восприятия многовековых традиций. Они лишались своей этнической окраски, а значит, и статуса утвержденного предками образца поведения. По крайней мере, в глазах представителей тех сословий, для которых христианство уже стало основой мировоззрения и для которых, собственно, и создавался Домострой в том виде, в котором он дошел до нас, – в глазах грамотных горожан.
Необходимо обратить внимание на то, что составители Домостроя также нигде прямо не объявляют своих соотечественников язычниками. Они лишь дают перечисление деяний, представляющих собою, по словам Стоглава, «последование поганским и эллинским обычаям».[134]Среди подобных деяний, называемых в Домострое «бесовскими», «богомерзкими», «неправедными», находим азартные игры, травлю с собаками, птицами или медведями, «коньское уристание», скоморошество, «скаредныя речи, и блудное срамословие, и смехотворение, и всякое глумление или гусли и плесание, и плескание, и скокание и всякие игры и песни бесовские», «бубны, трубы, сопели, всяко бесовское угодие и всякое бесчиние, и бесстрашие, к сему ж чарование, и волхование, наузы, звездочетье, рафли, алнамахи, чернокнижье, воронограи, шестокрыл, стрелки громныя, топорки, усовники, дна камение, кости волшебныя, и иныя всякия козьни бесовски я или кто чародейством, и зелием, и корением, и травами на смерть или на потворьство окормляет, или бесовскими славами, и мечтаньми, и кудесом чарует на всякое зло или на прелюбодеиство…», и «бесовское врачевание» при посредничестве чародеев, кудесников, волхвов, зелейников.[135]
Все вышеперечисленное не связывается Домостроем с какими бы то ни было конкретными ситуациями – данные деяния являются бесовскими при любых обстоятельствах и независимо от того, кто их творит: сам ли государь или его дети, его слуги, его христиане.[136]
Можно заметить, что перечень «эллинских прелестей» в Домострое отличается по своему составу и форме подачи от предыдущего памятника. Здесь мы не найдем тех ярких картин языческой практики, которые рисует перед глазами духовенства Стоглав. В документах собора акцент делается на наиболее вопиющих массовых проявлениях языческого культа, которые «мнози от неразумея простая чадь православных христиан во градех и в селех творят» и от которых необходимо избавиться в первую очередь, чтобы ликвидировать возможность воспроизведения нежелательной традиции в новых поколениях народа. Смущать же красочными образами русалий и игрищ умы тянувшихся к церкви, но не слишком сведущих в делах религии прихожан было бы ошибкой. Поэтому в предназначенном для них Домострое перечень «эллинских бесований» приобрел более обобщенный характер, будучи при этом дополнен рядом отсутствовавших в соборных постановлениях деталей, вроде использования в быту наузов, стрелок громных или бесовских зелий, о языческом происхождении которых люди обычно не задумывались.
Целью составителей руководства было сориентировать своих читателей так, чтобы они самостоятельно могли узреть действия, способные привести к уклонению от правой веры и лишению Божьего благословения. Вместе с тем адресатам этих поучений настоятельно рекомендовалось иметь семейного духовного отца, который мог бы вовремя наставить своих детей на путь истинный и предотвратить их от возврата к отвергнутым церковью обычаям или от впадения в ересь. Ведь грань между этими бедами была очень тонка.
Не случайно чтение книг, названных на церковном соборе в числе отреченных еретических, Домострой поместил в один ряд с «эллинскими» кознями.[137]Да и в самом Стоглаве оно оказалось среди статей, посвященных реалиям языческого быта. Дело в том, что по этим книгам, содержавшим в основном астрологические данные, судили о будущем. Знание же благоприятных и неблагоприятных дней и часов, осуждавшееся церковью как суеверие, позволяло приурочить начало того или иного дела к наиболее подходящему моменту и обставить его проведение так, чтобы можно было избежать нежелательных последствий, в частности, используя магические средства. Суеверия и магия были связаны между собой самым тесным образом.
Суеверия и магия
Хорошей иллюстрацией тезиса о связи магии с суевериями, в том числе поддерживаемыми запретными книгами, может послужить 17‑й вопрос 41‑й главы Стоглава, где сообщается о практике астрологических расчетов для обеспечения победы в судебных поединках. Соперничающие стороны «и во аристотелевы врата, и в рафли смотрят и по звездам и по планитам гадают, и смотрят дней и часов», а также творят «эллинское и бесовское чародеяние».[138]
Судебные поединки сами по себе противоречили христианским законам, основанным на идее любви к ближнему. Именно поэтому митрополит Даниил предписывал отказывать в святом причастии бившимся на поле независимо от исхода сражения.[139]А его современник Максим Грек писал о необходимости выявлять правых и виноватых посредством свидетельских показаний, а не битвы.[140]
По мнению И. Беляева и В. Бочкарева, вопросы собору 1551 г. об увлечении астрологией и волхованием при судебных поединках были вызваны как раз проповедями Максима Грека на эту тему.[141]
По замечанию В. Бочкарева, на Западе судебные поединки в первой половине XVI в. почти совсем прекратились. Стоглав же не решился отменить их совсем, но запретил сражающимся прибегать к волшебству, а властям – назначать поле духовным лицам.[142]Изучение покаянных текстов показывает, что, хотя в конце XVI – начале XVII в. и поединки мирян рассматривались русской церковью как греховные, это не мешало не только мужчинам, но и женщинам решать имущественные споры «на поле».[143]
Видимо, здесь сказалась неготовность русского общества к основательной правовой реформе, что было связано с выявленным А. Я. Гуревичем особым пониманием истины в средневековом праве: «Клятвам, ритуалам, ордалиям и поединкам верили больше, чем каким‑либо вещественным доказательствам и уликам, ибо полагали, что в присяге открывается истина, и торжественный акт не может быть выполнен вопреки воле бога».[144]Но использование при поединках магических средств не могло быть оставлено безнаказанным, так как претендовало на возможность влияния на исход дела даже в пользу виновного и подвергало сомнению всевластие христианского Бога.
К тем же результатам приводило и нарецание добрыми или злыми дней и часов, отмечаемое не только приведенной статьей Стоглава, но и покаянными вопросами.[145]По наблюдению Л. Н. Виноградовой, временные параметры являются наиболее важными в народных представлениях об опасности, так как любое дело, совершенное во внеурочное время, может привести к необратимым последствиям.[146]С христианской же точки зрения время есть творение Бога и не может нести в себе негативного начала. Поэтому придание положительных или отрицательных характеристик отдельным его составляющим считалось суеверием, способным породить ересь вроде той, которую распространяли упомянутые в 21‑м вопросе соборных постановлений лживые пророки, требовавшие «в среду и в пятницу ручнаго дела не делати, и женам не ткати ни прясти, и платиа не мыти, и каменья не розжжигати».[147]
Максим Грек.
Миниатюра из рукописи XVII в.
По мнению В. В. Иванова и В. Н. Топорова, эта проповедь выросла из языческого почитания нечетных дней недели, имевших женский род и посвященных мифическим женским существам, функции которых после крещения приняли на себя православные святые – Параскева‑Пятница и Анастасия, от имени которых вводился запрет.[148]Однако, по некоторым народным поверьям, непригодным для ручного труда был и понедельник,[149]не имеющий отношения к женскому роду и связанный с остальными заветными днями только своей нечетностью, которая, видимо и определяла его сакральность и несчастливость для активной трудовой деятельности.
Кроме того, сам по себе запрет на работу по средам и пятницам хотя и противоречил официальным церковным установлениям,[150]но не выходил за рамки христианского круга символов. Он покоился на текстах новозаветных апокрифов, таких как «Хождение Богородицы по мукам», «Епистолия о неделе», «Сказание о 12 пятницах», где предписывалось особо почитать постом и молитвой неделю (славянское название воскресенья), среду и пятницу – «теми бо треми дньми земля стоит».[151]Осквернение заветных дней обыденной деятельностью рассматривалось как грех, караемый, по крайней мере, неудачным результатом труда. Поэтому не только в Московском княжестве, но и в Западной Руси крестьяне сговаривались об установлении заповеди на черную работу по воскресеньям и пятницам, как это произошло в 1590 г. с жителями Товренской области.[152]
Вместе с тем признанное духовенством празднование воскресенья, о котором молчит наш памятник, соблюдалось, видимо, не всегда, на что намекает вопрос из современного описываемым событиям требника новгородской Софии: «Или в неделю хлебы пекла».[153]Да и в этнографическом прошлом селяне зачастую игнорировали воскресный отдых, хотя очень трепетно относились к обетным и великим пятницам.[154]Так что проповедь лжепророков покоилась на более древних основаниях, чем христианские споры о форме проведения поста в среду и пятницу, и может в одинаковой мере считаться порождением христианских и языческих представлений о святости тех или иных дней.
Не меньшим суеверием, чем учет благоприятного времени, считалась и констатируемая требниками вера «в устрячу и в ворожею», «и в чех и в полаз, или в сон», «или в птичеи граи», «и во всяко животно рыкание».[155]Что привиделось человеку во сне, сколько раз он чихнул, кого встретил по дороге, кто первым зашел (совершил «полаз») в его дом, где и когда прокричала птица – по всем этим признакам гадали о будущем, что хорошо известно и из этнографических материалов. Перечисленные вопросы включались как в женские, так и в мужские требники и предназначались не только простым мирянам, но и вельможам и инокиням. Поэтому нельзя признать обоснованным предположение В. Й. Мансикки, будто в период составления единственного списка памятника «Слово учительно наказует о веровавших в стречю и чех» (XVI–XVII вв.), и вера в «чех и грай» уже не была актуальна, но отмечалась книжником по традиции.[156]
В мужской части требников с середины XV в. как дополнительный грех рассматривается толкование снов (наряду с верой в них),[157]а в середине XVI в. появляются вопросы об участии в других видах гаданий и заклинаний, например: «В стречю, или в ворожбу не кобиши ли, или птица гада обавая?».[158]Умение толковать приметы не случайно отмечено исповедными текстами для мужчин. Оно могло рассматриваться как средство дохода, о чем свидетельствует вопрос из требника середины XVI в.: «На воду или на мраз закладывался еси безумием своим?»,[159]в котором речь явно идет о заключении пари о погоде. (В отличие от М. В. Корогодиной, мы не видим в подобных «закладах» ничего развлекательного,[160]тем более что данный вопрос соседствует с вопросом о хулении стихий, состоявшем в назывании их богами.)
К порицаемым вариантам намеренного вопрошания о грядущем посредством ворожбы Максим Грек в слове о прелести сонных мечтаний относил наблюдение за облаками, птичьим полетом, движением глаз, расположением линий на ладони, а также гадание с помощью ячменя, муки и бобов.[161]Отечественный блюститель нравственности не был оригинален в данном вопросе. В 117‑й главе византийского аналога Домостроя – Стратегика – делается предостережение против узнавания будущего путем колдовства, веры в сны (даже божественные) и ношения на шее талисманов, представленных на Руси под названием наузов, так как все это может привести человека к духовному падению.[162]
Особенно порицалась церковью вера в силу колдовства, о чем свидетельствуют исповедные вопросы о вере «в ворожю» или в волхвов[163]и более всего о хождении к волхвам и приглашении их в свой дом «чаров деяти».[164]Судя по тому, что вопрос о встрече с волхвами входит практически во все требники, вера в действенность их помощи охватывала все слои населения – мужчин, женщин, монахов, священников, вельмож, царей. С этим согласуется подкрестная запись от 15 сентября 1598 г., которой присягавшие на верность Борису Годунову обязывались «людей своих с ведовством да и со всяким лихим зельем и с кореньем не посылати».[165]
Священники пытались бороться с подобными суевериями, способствовавшими расцвету магических искусств. Но для простых людей, живших в условиях аграрного общества и находившихся в «постоянном, интенсивном взаимодействии и единстве с природой»,[166]существовало «особое понимание причинности, противоречившее учению о всемогуществе божьем».[167]Оно состояло в уверенности, что судьба человека находится в зависимости от природных стихий, которые следует почитать и склонять в свою пользу. Свидетельством тому может послужить упомянутое в новгородском исповедном сборнике XVI в. суеверное нежелание не давать ничего из дому «по захожени солнца», так как светило может унести с собой достаток того, что было отдано.[168]Это верование очень напоминает современные представления жителей Новгородчины, которые полагают, что во избежание порчи ничего нельзя давать из дому «ворожбее за пазуху» в Чистый четверг, считающийся заповедным колдунским днем.[169]
Наличие веры в возможность забрать жизненную силу у человека или плодородие у растений и животных и направить их на свою пользу прослеживается в ряде исповедных вопросов следующего содержания: «Не порчивал ли еси кого на смерть человека или животины, или хлеба не портил ли еси? Или следу не вынимал ли еси? Сам не умеешь, и ты другу не веливал ли еси испортити кого на смерть?», «А вежьством человека ци умеешь переести? Ци умеешь ниву опустошити или скот испортити?» и др.[170]
Арсенал колдовских средств для нанесения вреда людям, вплоть до смерти, был достаточно велик, о чем свидетельствует использование в одних и тех же вопросах сразу нескольких глаголов, передающих понятие порчи, – отравил, потворил, ускупил, угрызнул, переел, испортил. Весьма показательным является и вынимание следа, рассматривавшегося как нечто связанное с оставившим его человеком, а потому пригодным для наведения злых чар на его носителя.
Для опустошения нивы и сбора спорыньи из чужого хлеба в свой, согласно этнографическим данным, часто использовали залом и пережин. Обе процедуры осуществлялись ночью, обычно женщиной, которая раздевалась донага и распускала волосы, а затем пережинала чужое поле полосами крест накрест по диагонали или завязывала узлом пучок колосьев – «заламывала» его.[171]По новгородским преданиям, заломы во ржи считались очень опасными, их следовало сжигать, но ни в коем случае не срывать, чтобы не «перекорежило» самого жнеца, которому, в этом случае, пришлось бы обращаться за помощью к бабке.[172]В Тульской губернии узел‑залом, являвшийся персонификацией колдовской силы, когда‑то называли «куклой/ куколкой», что, по мнению Н. А. Криничной, может указывать на его прежнюю антропоморфность.[173]Возможно, разрывание кукол на полях в весенне‑летних обрядах выражало идею разрывания таких заломов.
Что касается порчи скота, то здесь, видимо, речь идет прежде всего о магическом отбирании молока у коров, в котором нередко обвиняли ведьм и которое просматривается в вопросе требника начала XVII в.: «В чюжеи коровы молоко портила ли?».[174]
Не такой злокозненной, но столь же осуждаемой церковью формой взаимодействия с природой являлись разворачивавшиеся на ее лоне игрища, речь о которых пойдет в отдельной главе, а также ритуальные пиршества, «егда на молбищах еже чюдь творят неразумия человецы, в лесех, и на нивах, брашно или питие, или удавленину ядяше…».[175]Суть подобных пиров состояла в провокации плодородия, так как по представлениям, характерным для языческой культуры, пища способна не только насыщать, но и воскрешать то, что поедают – зерно или зверя, а также наделять жизненной силой каждого участника распределения кулинарного символа.[176]Цель обряда определяла и особенности приготовления пищи, когда назначенного для поедания зверя не резали, а удушали, чтобы воспользоваться в ритуальных целях его кровью – носительницей жизни. Потребление изготовленных из крови колбас означало приобщение к жизненной силе животного, поэтому православные и принимали участие в языческих пирах на мольбищах.
Не исключено, что языческий смысл изготовления и поедания колбас к середине XVI в. осознавался уже не всеми слоями русского общества, как в XI в. не осознавали его греки.[177]Но сохранение этой кулинарной традиции «по всем городом и по всем землям» Руси[178]противоречило христианским заповедям, восходившим к Ветхому Завету и требовавшим выпускать в землю кровь, отождествлявшуюся с душой. Поэтому Стоглав учинил заповедь, вошедшую во все наказные списки, «чтобы удавленых тетеревей, и утиц, и заецов удавленых в торг не возили, и православныя бы христиане удавленины… не покупали, и удавленины бы, и всякого животнаго крови не ели», ибо еще на Трулльском соборе было решено отлучать мирян, которые «кровь коего убо животнаго хитростию некакою сътворяют снедно, еже глаголють колбасы и тако кровь ядят».[179]
Еще более явно проступают языческие черты в традициях изготовления хмельных напитков, использовавшихся как в ритуальной практике, так и в повседневном быту. Худой номоканунец конца XVI в. предупреждал: «Несть достойно висикосного лета блюсти на сажение вина…».[180]Но в традиционных обществах создание рукотворных изделий входило в сферу сакрального знания,[181]а потому люди не только учитывали особенности календаря, но и обставляли процесс виноделия целым рядом обрядов, схожих с греческими вакханалиями, на что обратили внимание участники Стоглавого собора. «…Егдаж вино точит, или егда вино в сосуды преливают, или иное кое питие сливают, гласование и вопль велий творят, неразумнии по древнему обычаю, эллиньская прелести, эллинскаго бога деониса, пьанству учителя призывают, и гласящим великим гласом квас призывают, и вкус услажают, и пьаньство величают».[182]Все названные действия призваны были, как гласит текст, обеспечить заквашивание напитка, имевшего продуцирующее значение – ведь брожение означает создание нового. Церковь же видела в соблюдении данных обычаев дьявольское прельщение, а потому стремилась их прекратить.
О. А. Черепанова полагает, что обряд призывания кваса не был свойствен Руси, не знавшей виноградарства, и попал в постановления церкви из зарубежных источников южного происхождения.[183]На наш взгляд, законодательный памятник, посвященный проблемам русской религиозной жизни, не мог включать абстрактные рассуждения о неизвестных обществу обычаях. А. А. Турилов и А. В. Чернецов пришли к выводу, что ссылку Стоглава на культ Диониса нельзя считать лишь литературной ассоциацией, не связанной с реальностью русской жизни того времени. Согласно Новгородской IV летописи, в 1358 г. новгородцы «целоваша бочек не бити». А это означает, что до середины XIV в. такой обряд в Новгороде действительно существовал.[184]Стоглав показывает, что призывание кваса существовало и позже, хотя и без битья, которое хорошо известно в качестве акта провокации плодородия по обрядам вызывания дождя (бьют воду в колодце), свадебным (бьют молодых) и купальским (бьют землю).[185]
Наравне с «великим гласом», возносившимся при приготовлении кваса, сохранялись и другие ритуальные действия, направленные на обеспечение высокого качества хмельных напитков и их достаток. Об этом свидетельствует автор Чудовского списка Слова св. Григория, осудивший современников, которые «пиво варяще соль сыплють в кадь, и уголь мечють… смокочють к пиву, или к меду, и се поганьская жертва, оже что прокынется, или прольеться, то они припадшее на коленех, аки пси, пиють или воду, а се поганьскы творять».[186]Соль и уголь часто использовались в качестве оберегающего средства, как будет показано ниже. Известное из вологодских говоров слово «смокотать» означает сосущие, хлюпающие движения [187]и в данном контексте явно отражает призывы к пиву и меду. Последняя же фраза акцентирует внимание на почтительном отношении к пролитой жидкости, причем не только хмельной.