Утопия – трагическая рефлексия над бедами дня сегодняшнего
Для начала, предположим, только предположим, что шериф города Лондона оставил потомкам не изображение совершенного общества, поскольку завещание Томаса Мора не предполагало никаких филологических либо философских авторских пояснений на этот счет, но изображение совершенно обыденных, обычных, порядков и устройства любого общества, где война – единственная стратегия, где противоречивость сознания – норма, где человек утратил баланс между достаточным и желаемым, где неустойчивость нрава приводит к неустойчивости взаимоотношений и экономическому спаду в государстве, к нравственной деградации общества. Видимо за эту правду он и был обезглавлен, поскольку давал советы королю Генриху VIII, сообразно изложенным у «Утопии» взглядам на мир и его несовершенство[368], – и, воспитанный на мудрости Сократа, и так же, как и афинский философ, с достоинством принял наказание за правонарушение – «за совращение молодых умов», то есть за посеянные семена сомнений и знаний.
Опустим сказочную преамбулу повествования, достаточно традиционную в жанровом отношении и которую Мор предъявил с легкостью «просвещеннейшего мужа» своей эпохи.[369]Рассказ он ведет в духе Дионисия Галикарнасского, историка I века до н. э., получившим признание еще при жизни, поскольку последовательно излагая события от Троянской войны до первой Пунической войны, руководствовался двумя принципами: достоверности, что выдает в нем настоящего историка, и образности, что указывает на приверженность к «поэтической» Геродото-Фукидидовской школе.[370]Тем более что «Римские древности» Галикарнасца[371], в результате «второрождения» из Византийского «плена» и благодаря изобретательности Гуттенберга, были читаемы и популярны в позднее средневековье, наряду с сочинениями Платона, Прокла, Тита Ливия, Юлия Цезаря, Гая Саллюстия, Гая Светония, Цицерона, Аппиана[372], и Томас Мор, увлекающийся латынью адвокат, не мог оставить без внимания произведения, поднимающие вопросы права, гражданского мира, включающие апологию войны и проблемы тирании (царской власти), а также обучающие «науке убеждать» как силой силлогизма, так и исключительностью стиля.
Позволим себе отступление. Автор «Утопии» в последнем письме Петру Эгидию, предваряя первую книгу бесед Рафаэля Гитлодея, как и вторую, являющуюся собственно рассказом Гитлодея об острове утопийцев, предупреждает о рассказчике: «…его речь не могла быть отделанной, ибо, во-первых, она была неожиданной, без подготовки, а затем, как ты знаешь, говорил человек, сведущий не столько в латыни, сколь в греческом; и чем ближе подходила бы моя речь к его небрежной простоте, тем ближе была бы она к истине, о которой одной в этом сочинении должен был я заботиться, что я и делаю».[373]Так, с предельной искренностью, автор подкидывает нам два ключа к пониманию текста: и обе конъектуры будут замешаны на реминисценциях. Начнем с явной.
Характеризуя речь Гитлодея как «не отделанную», высказанную «без подготовки» в «небрежной простоте», Мор пробуждает сопоставление с другой, уже имеющей хождение в научных кругах современников Мора, оценкой, нелестной уценкой Цицероном стилевого «несовершенства» слога Юлия Цезаря, которому она казалась «нагой, простой и без изыска».[374]
Авл Гирций, бывший легат и друг Цезаря, написавший VIII, заключительную, главу «Записок», что воспринимается как апологетическая вставка, величает автора «искусным и изящным стилистом», «с легкостью и быстротой» излагавшим «свои замыслы», чьи сочинения «по изяществу формы» превзошли многих, ибо «красота и обработанность» их заметна многими.[375]Поскольку синтагматическое противопоставление, основанное на уподоблении, раскрывает желание Мора именно предпочесть такую «небрежную простоту» – мастерски выполненную – ибо только так он сможет донести свои мысли, не исказив их истины, объявляя таким образом речь рассказчика «образцом подражания», то мы можем соотнести Гирция с Гитлодеем (включая аллитерацию имен) по их функциональной смежности, а повествование о Галльской войне – со второй книгой «Утопии». Скрытая реминисценция содержится в определении, составленном из противопоставления, усиленном элементом отрицания «не столько, сколь» и накоплением синонимических сочетаний («должен был/и делаю»), раскрывающем предпочтение греческого языка пред латинским. Единственным из известных к тому времени авторов, чье творчество не боится этого отличительного выделения, был Дионисий Галикарнасский, пишущий для греков грек, чья идея генетической греко-римской близости лейтмотивом пронизывает двадцатикнижие «Римских древностей».[376]
Сближению культур, способствует обязательное применение перевода на греческий латинских выражений и терминов, приведение тождества явлений и обычаев, параллелизма эпонимов богов и царей, сходства принципов правления, узаконений и характера священнодействий, убежденность в греческом происхождении населения Италии, из которого скорее явствует, что «все мы – греки». Он заверяет: «Афиняне заслужили славу, потому что наказывали как вредных для общественного блага праздных и ленивых, кто не занимался ничем полезным; лакедемоняне же потому, что дозволяли старейшим гражданам побивать палками тех сограждан, кто нарушает порядок в каком-либо общественном месте. Но о том, что происходит в доме, они не имели ни заботы, ни попечения, полагая, что наружная дверь дома каждого человека является границей свободы, где он волен жить, как хочет. Но римляне открыли все дома и вплоть до спален довели власть цензоров, сделав их надзирателями и хранителями всего, что происходит в жилищах, поскольку они были уверены, что ни господин не должен быть жестоким в наказании с домочадцами, ни отец – чрезмерно суров или мягок в воспитании детей, ни супруг – несправедлив в отношениях с законной женой, ни дети – непослушными престарелым родителям… И они также не одобряли ни пиров и попоек, длящихся всю ночь, ни беспутств и разврата молодых ровесников, ни пренебрежения старинными почестями…, ни каких бы то ни было иных поступков, совершаемых против собственности или процветания государства. Они отбирали имущество по обвинению в стремлении к царской власти (курсив М.Е.)».[377]Если начало этой тризны об упущенном единстве и величии двух культур прямо отсылает нас к отцу «Апофеоза Беспочвенности»[378], финал звучит как инвектива дню сегодняшнему, чьи абсурдизмы в экономико-политической сфере оказываются эсхатологическими картинками угрюмого будущего, то середина умозаключения, раскрывая принципы частной свободы у греков, ее перлюстрации и должного ограничения у римлян, может быть впервые затрагивает причины анархических выступлений – тогда все они в несогласованном понимании человеком границ личной свободы, несбалансированном мировоззрении и нестабильном мышлении, в частности.
Может быть поэтому младший современник Цезаря, видя причину нестабильной общественной жизни, переполненной войнами, переворотами, лишениями и перемещениями, не столько в неразвитости человеческого мышления, сколько в размытости этических долженствований, вариативности гносеологических оснований, обрывает свое исследование римских древностей наблюдением: «Толпа голытьбы, у которой и мысли не возникало о том, что хорошо и справедливо, сбилась в кучу, введенная в соблазн неким самнитом…» [D.XX.XVII.(20.9)].
Прервем на мгновение старца, чтобы предаться крамольной конъектуре, которая, возможно, позволит нам, подобно Мору, быть ближе к истине – не только постижению объекта Utopia, но и заявленной темы: утопии «полиса рабов». Реминисцентное указание на двуязычие великого грека, увлеченно проводящего свое понимание «гражданского общества» как «согражданства», спаянного единым этосом, не нарушающим границ личной свободы, и международным правом, обеспечивающим и свободу, и обязанности перед обществом на основе имущественного права [D.II.6.1;16.1;8.2;7.2; 8.1; 8.3; 9.1], разрешает нам предположить, что практикующий адвокат потому и писал на латыни, что первоисточники его размышлений – книги Дионисия, Цезаря, Цицерона, Платона, Саллюстия – вышли из культурного «небытия» в римских сандалиях, что было довольно удобно при передаче того или иного суждения, при репродуктивном изложении основных представлений стратегов политической философии, собственно, при цитировании авторских сентенций и перифраз, поскольку свои дальнейшие литературные занятия он проводил, погружаясь то в греческий («Прогимнасмата», «Эпиграммы»), то английский языки («История Ричарда III»).[379]Так греко-римское двуязычие и дихотомия античной политической философии, позволяя синтезировать представления о государстве и о гражданской общине философов и практиков I тыс. до н. э., подвигают Мора на создание прецедента – написание политического памфлета, облаченного в фижмы сравнительного жизнеописания и снабженного зонтиком сократического диалога о противоречиях в английском обществе периода Реформации, что вполне могло быть признано пощечиной этому обществу, ибо автор открыто, но вместе с тем игриво, предъявлял свой «опыт адогматического мышления».
Но вернемся к Дионисию: «Толпа голытьбы……Вначале они вели жизнь, полную лишений, в горах под открытым небом. Но когда они решили, что стали достаточно многочисленны и пригодны к битве, они захватывают хорошо укрепленный город, откуда начали опустошать набегами всю округу. Против них консулы вывели войско и без большого труда овладели городом. Наказав розгами и казнив зачинщиков бунта, остальных они продали как добычу. Случилось так, что вместе с другой добычей в предыдущем году была продана и земля, а серебро, вырученное от продажи, было разделено среди граждан» [XX. XVII. (20.9)]. Перед нами пример несостоявшегося «полиса рабов», вернее состоявшегося, поскольку о нем повествует историк, но кратковременное, когда «мужичье» – αγροικοι ('сельские, деревенские'; 'некультурные, грубые, но члены афинского общества, и потому имевшие права на земельную собственность'), деклассированное (без земельной собственности) и изнывающее от праздности, за попытку организации «полиса рабов», наказывается сверх меры и лишается гражданства, – и в этом его несостоятельность, поскольку «полис рабов» характеризуется как временное явление, за которым обязательно следует реванш и возмездие, практически предопределенное богами.
Эпилог «Римских древностей», как бы прерванный многоточием, оказывается разбитым зеркалом троллей, в котором отражаются современные диктаторы и соправители, что поступают аналогичным образом, пресекая возникновение не только «полиса рабов», но и любого гражданского общества. И его же можно рассматривать как палинодию – покаянное стихотворение, ибо, возможно, в силу своего фатально-финального местоположения усекалось и не воспринималось как предостережение в назидание потомкам.