Доходный дом как социальный мир

Условия жизни в мире меблированных комнат прямо противоположны всему тому, что мы привыкли мыслить в обществе как нормальное. Чрезмерная мобильность и поразительная анонимность этого мира имеют важные следствия для жизни этого сообщества. Там, где люди постоянно приезжают и уезжают, где они живут в каком-то одном месте в лучшем случае несколько месяцев, где никто никого не знает в собственном доме, не говоря уже о квартале[43] (дети являются настоящими соседями, но это бездетный мир), где отсутствуют какие бы то ни было группы, — там, где все это имеет место, разумеется, не может быть никакой общинной традиции или общего определения ситуаций, никакого общественного мнения, никакого неформального социального контроля. Таким образом, мир доходного дома — это мир политического безразличия[44], слабости конвенциональных стандартов, личностной и социальной дезорганизации.

Мир доходного дома ни в каком смысле не является социальным миром, то есть комплексом групповых взаимоотношений, через которые реализуются человеческие желания. В этой ситуации мобильности и анонимности, скорее, устанавливаются социальные дистанции, и человек оказывается в изоляции. Его социальные контакты более или менее полностью обрезаны. Его желания не исполняются; он не находит в доходном доме ни безопасности, ни душевной отзывчивости, ни признания. Его физические импульсы обуздываются. Он не знает покоя, и он одинок.

Приютская девушка в приведенной выше истории восклицает: «Не о ком было заботиться! Зачем мне было ишачить и трудиться, если я могла иметь все, что пожелаю? И не в последнюю очередь интимные прикосновения и взгляды мужчины — пусть даже это было бы наполовину притворством: кого-то, с кем можно поговорить по душам, кого-то, к кому можно прийти домой, кого-то, кто спросил бы, где ты была. Это тоже вещи, без которых нельзя жить». Мужчина, живший в доходном доме в Норт-Сайде, писал: «Я оказался совершенно один. Были вечера, когда я против своего обыкновения выходил из дома купить газету или какую-нибудь ерунду в аптекарском магазине — просто для того, чтобы хоть несколько минут с кем-то поговорить». Далее он продолжает:

«Но, возможно, еще хуже одиночества был сексуальный голод. Раньше у меня были регулярные и удовлетворявшие меня сексуальные отношения с женой. Без них во мне стало нарастать беспокойство. Я думал о браке — но единственными девушками, которых я встречал, были стенографистки, жениться на которых я бы никогда не стал. Постоянное возбуждение города начало сказываться на мне, колоссально взвинтив это сексуальное беспокойство: огни, разодетые женщины, реклама всевозможных шоу.

Дошло до того, что рекламные щиты с женщинами в неглиже или женскими ножками в шелках стали нестерпимо меня возбуждать. Много раз я следовал несколько кварталов за какой-нибудь привлекательной женщиной, но не для того, чтобы с ней заговорить, а просто чтобы посмотреть на движения ее тела. Хотя моя работа в офисе заканчивалась в четыре, я часто откладывал возвращение домой до четырех тридцати или пяти, так чтобы можно было втиснуться в переполненный трамвай и почувствовать себя прижатым к теплому телу какой-нибудь женщины. Девушка в соседнем доме обычно раздевалась, не задернув шторы, и я буквально проводил часы, наблюдая за ней. Мои фантазии сводили меня с каждой привлекательной женщиной, которую я встречал на улице»[45].

Эмоциональные напряжения расстроенных желаний заставляют человека как-то действовать в этой ситуации. Его поведение может принять одно из трех направлений. Он может оказаться неспособным справиться с этой ситуацией и попытаться выйти из нее. Этот выход часто принимает форму суицида. В парке Линкольна, в самом сердце района доходных домов Норт-Сайда, был мост через лагуну, прозванный Мостом Самоубийств ввиду большого количества людей, которые бросились с него в воду. Из-за его зловещей репутации власти города в конце концов его демонтировали. Карта на вкладыше к стр. 83, показывающая распределение суицидов в Ближнем Норт-Сайде, позволяет увидеть, сколь часто людям из мира доходных домов это представляется единственным выходом.

Или, опять же, человек может построить идеальный, иллюзорный мир, в котором удовлетворяются желания, не находящие исполнения в более суровой внешней жизни.

«В комнате с другой стороны коридора жили две девушки, которые работали продавщицами в Петле. Они приехали из какого-то города на юге Иллинойса. Они не были красавицами, а кроме того, как и я, были из хороших семей и потому чувствовали себя одиноко. Они часто ходили в кино, иногда на танцы, однако кинопленочные герои больше пришлись по душе этим простым, но изголодавшимся по душевному теплу детям, чем пренебрежение танцевальных “красавцев”. Другие вечера они проводили за чтением “Настоящей романтики”, “Опыта”, “Журнала подлинных историй” и прочих подобных журналов с рассказами о приключениях девушек в городе. Одна из них вела время от времени дневник, куда записывала истории — я уверена, вымышленные — об уличных флиртах и приключениях. Мы часто проводили вечера, сочиняя письма Дорис Блейк, в которых спрашивали, что надо сделать молоденькой девушке, чтобы мужчина, который ей нравится, но которого она не любит, попытался ее поцеловать. Все это была игра, наполнявшая наш скучный мир приключениями и героями.

Выше по лестнице жила старая дева. Она была чьей-то секретаршей, все еще носила тесные корсеты, и на голове у нее сбоку свисал локон. На туалетном столике у нее стояла фотография видного мужчины в большой рамке, перед которой она обычно пудрилась и наряжалась. Каждому в доме, кто ее слушал, она рассказывала разную историю о нем. За все время она была в этом доме единственной болтушкой»[46].

Или, возможно, происходит подмена, и человек находит удовлетворение своих сдерживаемых желаний в символах, репрезентирующих старые связи, или растрачивает свою любовь на собаку или попугая.

«Ее почти полная изоляция довела ее до того, что те немногие, с кем она иногда виделась, боялись, что она сумасшедшая. Потом что-то произошло. Как она говорила позже, это спасло ей жизнь. Однажды к ней подошел элегантно одетый мужчина, державший попугая, сунул птицу ей в руки и серьезным тоном сказал: “Позаботьтесь о нем”. Он исчез прежде, чем она успела что-либо возразить. Она немедленно позвонила в полицейский участок, требуя избавить ее от птицы, пока же посадила ее в коробку и попыталась о ней забыть. По истечении какого-то времени послышался голос: “Алло”. Приветствие периодически повторялось. А она занималась своими делами. Тут пришел паренек, чтобы избавить ее от внезапного приобретения. “Пожалуй, — сказала она, — если никто не предъявит на него претензии, пусть он останется у меня».

Отныне всю свою любовь она обратила на попугая. Она купила ему лучшую клетку, какую смогла найти, ухаживала за ним в соответствии с лучшей литературой о попугаях и возвращалась с работы домой, чтобы накормить и потренировать его. Он ужинал вместе с ней; выпущенный из клетки, он усаживался на ручку корзины, а она кормила его со своей ложки. Утром он подлетал к стенке клетки, чтобы поздороваться с ней, и разговаривал с ней, пока она одевалась. Когда она приходила домой с работы, он был полон радости; если она ложилась отдохнуть и немного стонала от усталости, попугай издавал печальные, сочувственные звуки. Каждого, с кем она его оставляла, она просила здороваться и прощаться с ним утром и вечером. Это был ее ребенок. Она жертвовала собой ради него. “Вы даже не можете представить, — говорила она, — что значит для меня, когда со мной в комнате Полли; в этом-то все и дело…”

У нее на стене тридцать семь вещей. В основном это картинки, среди них: фотография старого каменного дома ее дедушки, изображающая сельскую местность, в которой она жила; дешевая открытка с ребенком в ночной рубашке, поднимающимся по лестнице; цветная открытка с мужчиной и женщиной, сидящими при свете костра; несколько семейных фотографий. Есть вырезанная из газеты картинка с изображением бездомного человека в День благодарения, одиноко сидящего в своей ветхой одежде в дешевом ресторане и смотрящего на счастливую семейную группу, сидящую за щедро накрытым столом. На бюро, двух небольших стойках и мелодионе тридцать девять предметов, включая крошечную куклу и маленькую свечку. Я настойчиво предложила ей выбросить девяносто процентов этих вещей в интересах освобождения ее времени, дабы было проще убираться. “Мне нужны эти вещи, — возразила она, — у вас есть дом, семья, друзья, свободное время и все остальное; вы, наверное, не сможете понять”. Она исполняет на мелодионе гимны и старые деревенские песни — “Милый, я старею”. Попугай пытается ей подпевать»[47].

Чаще, однако, человек аккомодируется к жизни мира доходных домов, как это произошло с «приютской девушкой». Старые ассоциации и связи отрезаются. Под давлением изоляции, в отсутствие групповых ассоциаций или общественного мнения, которые могли бы сдерживать человека, живущего в полной анонимности, старые стандарты дезинтегрируются, и жизнь сводится почти исключительно к индивидуальной основе. Человек вынужден жить, и он начинает жить способами, чуждыми конвенциональному миру.

«Сейчас дела у меня обстоят неплохо. Я больше не одинок. К удивлению для меня оказалось, что я могу по-настоящему получать удовольствие от девушек, которых снимаю в танцзалах, ресторанах, на берегу озера или в парке. Теперь я знаю полно девушек: многие их них симпатичные и славные, с ними можно приятно провести ночь. Я больше не пользуюсь проститутками. Довольно быстро выяснилось, что в них нет необходимости. Ведь в городе полным-полно женщин, которые просто так же одиноки, как я, или готовы заплатить своим сексом, как я своими чеками, за какую-то одежку, которую хотят купить, или за какие-то шоу, которые хотят посмотреть. А кроме того, есть еще “эмансипированные” женщины, которые не хотят выходить замуж и не “ищут золота”, но чувствуют потребность в мужчине и в нормальной сексуальной жизни»[48].

Таков мир меблированных комнат — мобильный, анонимный, индивидуальный мир, мир несбывшихся надежд, неудовлетворенных желаний, постоянного беспокойства; мир, в котором люди, пытаясь жить, выстраивают корпус идей, освобождающих их от конвенциональной традиции, которая стала фиксированной, жесткой и подавляющей; мир, в котором индивидуация, столь типичная для жизни города, доводится до крайностей личностной и социальной дезорганизации. Люди ведут себя странным образом, их поступки невозможно просчитать; интимные связи возникают быстро и в высшей степени случайно и так же быстро и случайно распадаются. Поведение скорее импульсивно, чем социально. Это мир атомизированных индивидов, кочевников духа.

ГЛАВА VII. ТРУЩОБЫ

К западу от Уэллс-стрит и к югу от Чикаго-авеню, достигая Раш-стрит, а далее, южнее Гранд-авеню, сливаясь с расположившимся вдоль реки районом оптовых складов и промышленных предприятий, тянутся трущобы.

Мы уже знаем, что этот западный и южный ареал Ближнего Норт-Сайда давно стал трущобой. Земля в районе реки всегда низко котировалась. Эта низина издавна обозначала границу между фешенебельным жилым районом и трущобой; песчаные отмели в устье реки и низину к западу от них населяли более бедные элементы. Пожарный лимит, установленный после пожара 1871 г., позволял возводить дешевые деревянные постройки в этом западном районе, но требовал более основательного строительства к востоку от него, увековечивая тем самым это разделение. В конце концов, улицы в западном районе были подняты на высоту от четырех до восьми футов, отчего цокольные этажи зданий стали темными и сырыми, и это благоприятствовало сдаче их внаем.

Одна чужая группа за другой претендовали на этот трущобный ареал. Его по очереди занимали ирландцы, немцы, шведы, сицилийцы. Сейчас в него вторгается мигрантская волна негров с Юга. Этот район был последовательно известен как Кильгуббин, Маленький Ад, а с приходом в него промышленности как Дымное Захолустье. Остатки различных сукцессий наложили на этот район отпечаток, который одновременно характеризует и запутывает его жизнь. Если раньше трущоба тесно примыкала к реке, то с ростом города она расползлась на восток и ныне грозит перекинуться через улицу Ла-Саль и поглотить большую часть ареала меблированных комнат.

Трущоба — типичный ареал дезинтеграции и дезорганизации. Это ареал, в котором проникающий в него бизнес придает земле спекулятивную ценность. Между тем арендная плата здесь низкая; ведь при вхождении в ареал мелкого бизнеса он перестает быть желательным для проживания. Это ареал ветхих жилых построек, многим из которых владельцы, дожидаясь, когда землю можно будет выгодно продать под коммерческие нужды, позволяют ветшать и дальше, запрашивая за их аренду ровно столько, чтобы хватило на покрытие налогов. Если исключить спорадическое строительство фабрик и деловых комплексов, в трущобах не ведется никакого строительства, и большинство здешних строений стоят здесь уже целое поколение или дольше[49].

Трущоба — это ареал свободы и индивидуализма. На всем протяжении трущоб люди не знают друг друга и не доверяют своим ближним. Если не брать немногие семьи, оказавшиеся в безнадежном положении, значительная часть местного населения находится здесь временно: это проститутки, преступники, изгои, странствующие рабочие. Иностранцы, которые приехали сюда попытать счастья подобно тому, как мы прежде срывались на запад, и планируют сразу, как только удастся «подзаработать», вернуться на родину, которые не включены по-настоящему в американскую жизнь и желают жить в городе как можно дешевле, снимают комнаты в трущобах. Также здесь находятся ареалы первого поселения иммигрантов — иностранные колонии. И здесь же сосредоточены «нежелательные» чужие группы, такие, как китайцы и негры.

Трущоба постепенно приобретает свой особый характер, отличающий ее от других ареалов города, через не прекращающийся кумулятивный процесс естественного отбора, в ходе которого более амбициозные и энергичные люди покидают этот ареал, а неприспособленные, опустившиеся и отверженные в нем аккумулируются. Особенно хорошо это заметно в более статичных европейских городах. В Америке, где конкуренция ничем не контролируется, изменение происходит быстро. Но даже в американских городах этот селективный процесс придает трущобам характер социального дна. Растущий город создает вокруг своего центрального делового района пояс унылых, запущенных, пропитанных копотью, физически ветхих соседств. И в этих соседствах неослабевающая конкуренция экономического процесса, фиксирующего цены на землю, ставки арендной платы и размеры зарплат, сегрегирует нежелательных лиц и людей с низким экономическим статусом.

Трущобные паттерны

Очевидно, что трущоба — нечто большее, чем экономический феномен. Это еще и социологический феномен. Базируясь на сегрегации, возникающей в ходе экономического процесса, она, тем не менее, демонстрирует характерные установки и социальные паттерны, отличающие ее от прилегающих ареалов. Именно этот аспект жизни трущоб особенно значим с точки зрения общностной организации. Трущоба накладывает отпечаток на тех, кто в ней живет, дает им установки и поведенческие проблемы, специфичные именно для нее.

Трущоба — насквозь космополитический ареал. Иностранные колонии, городские, сельские и чужеземные культуры, разные языки и вероисповедания существуют бок о бок, смешиваются и взаимно проникают друг в друга. Более того, в иностранных колониях — особенно в черных поясах, чайнатаунах и маленьких сицилиях, где в силу цвета кожи или культуры сегрегируется целый народ, — можно обнаружить больше типов людей, живущих вместе, чем в любом другом ареале города. Эта ближненортсайдская трущоба, с ее историей культурной сукцессии и двадцатью восемью национальностями, является одним из самых космополитических ареалов в отчетливо космополитическом городе.

Космополитизм трущобы означает больше, чем многоязычную культуру. Он заключает в себе крушение предрассудков, вплоть до того, что в «Сквере сумасшедших» социальные дистанции сводятся к минимуму. Здесь существует терпимость к «чужеземным» обычаям и идеям, не встречающаяся за пределами трущобы. Аккомодируясь друг к другу, группы ассимилируют обычаи и нравы друг друга. Культуры теряют значительную часть своей идентичности. Нравы все более утрачивают свои санкции. И в этом космополитическом мире, в силу этой терпимости к «чужому» и взаимопроникновения обычаев, теряют значение традиционные социальные определения и рушатся традиционные механизмы контроля. Группы обычно теряют свою идентичность, и социальные паттерны этих групп сплавляются в нечто гибридное, уже не сицилийское, не персидское и не польское, а специфически трущобное. Особенно это относится к меньшим по размеру группам, таким, как нортсайдские евреи, поляки и греки, которые не живут колониями, а равномерно рассеяны по трущобам.

Жизнь трущобы протекает почти всецело вне конвенционального мира. Практически единственные контакты трущобы с конвенциональным миром опосредованы социальными агентствами и законом. На социальные агентства смотрят как на узаконенное вымогательство, дающее возможность существенно повысить небольшие доходы[50]; а закон, символизируемый «копом», «шпиком», «доносчиком» и полицейским «фургоном», оказывается для жителя трущобы источником вмешательства и подавления, причиной сбоев в получении дохода, естественным врагом. Озерная набережная для многих жителей Маленького Ада настолько «чужеземна», словно отделена от них Атлантическим океаном.

Трущоба — запутанный социальный мир для тех, кто в нем вырастает. С одной стороны, это обусловлено тем, что мы назвали выше космополитической природой трущобы, т. е. отсутствием в ней общих социальных определений и наличием многочисленных конфликтующих определений, проистекающих из ее различных культур. Но еще больше это обусловлено тем, как функционируют в трущобе семья и сообщество.

«Нормальное» сообщество обычно обеспечивает своим членам выход из кризисных ситуаций. «Нормальная» семья делает то же самое. Но трущобное сообщество и трущобная семья этого не обеспечивают. Во всем ареале трущоб, во всем ареале дешевого съемного жилья нет ничего похожего на сообщество. Люди и семьи, снимающие здесь жилье, сегрегируются здесь в силу того, что им по той или иной причине больше нигде не удалось приспособиться. Многие из здешних семей разрушены; другие — дезорганизованные; третьи — просто неэффективные. Более того, сами физические условия жизни в здешних домах, прежде всего мобильность, делают невозможной ту констелляцию установок в отношении дома, со значимым для него ритуалом, которая создает основу для эмоциональной взаимозависимости, являющейся социологически значимым фактом семейной жизни. В результате человеку, снимающему жилье в трущобе, приходится решать свои проблемы в одиночку. Особенно это сказывается на паттернах поведения ребенка.

Почти такая же ситуация подстерегает второе поколение в иностранной колонии. Иммигрантское поколение, малочувствительное к каким-либо иным давлениям, кроме необходимости освоения минимума английского языка, без которого нельзя экономически удержаться на плаву, обособляется от внешнего мира в Маленькой Сицилии или гетто и варится в собственном соку. Поколение, родившееся в Америке, уже не способно жить замкнуто. Закон требует от него учиться в американских школах; кроме того, оно вовлекается в американскую культурную жизнь множеством других способов. Оно оказывается живущим в двух социальных мирах — социальных мирах, которые определяют одну и ту же ситуацию очень по-разному. Сразу же возникают культурные конфликты: возможно, просто смутное замешательство и беспокойство, но часто — явные проблемы личного поведения. В нормальном коренном (native) сообществе, как уже говорилось, семья и сообщество решают для ребенка эти проблемы. В свою очередь, иностранные семья и сообщество не способны сделать это успешно и в полной мере. Их попытки сделать это могут всего лишь служить маркировке ребенка как делинквента в глазах американского закона. Ребенок сознает, хотя и смутно, эту неспособность семьи и сообщества помочь ему приспособиться и не может найти в старосветской жизни колонии удовлетворения своих желаний, определяемых его контактом с американской жизнью.

Здесь кроется значимость того факта, что существует экология «шайки». Мальчишеская шайка — это приспособление, проистекающее из неспособности семьи и сообщества решить проблемы ребенка. Эта неспособность особенно характерна для иностранных семей и сообществ, которые в силу экономической необходимости сегрегируются в трущобе. А потому именно трущоба, особенно трущоба иностранная, является территорией банд (gangland). Ибо территория банд — всего лишь результат создания подростком такого социального мира, в котором он мог бы жить и найти удовлетворение своих желаний.

«Характерной средой обитания многочисленных чикагских шаек является та широкая сумеречная зона железных дорог и предприятий, обветшавших соседств и подвижных населений, которая граничит с центральным районом города на севере, на западе и на юге. Шайки образуют в современном городе своего рода средневековую империю. Эта империя делится на три больших области: Северные Джунгли, которые лежат к северу и востоку от северного притока реки Чикаго; Западную Пустошь, которая простирается на запад от Петли и реки; и Южные Злые Земли, которые лежат к югу от Петли и к востоку от южного притока реки. Царство шаек простирается также в лучшие жилые ареалы вдоль железных дорог и деловых улиц, которые вторгаются в эти сообщества наподобие щупальцев трущобы. Вдобавок к этим основным регионам территории шаек, есть ряд дополнительных ареалов, прилегающих к промышленным и другим пригородам и спутникам, которые включают трущобоподобные районы и иностранные сообщества беднейшего типа. Между тем основные места обитания шаек обнаруживаются в так называемом “поясе бедности” вокруг Петли.

Начальные стадии зарождения шайки лучше всего видны в какой-нибудь из тех многолюдных частей города, которые заключают в себе ее типичную среду обитания. Так, теплым летним вечером образование шаек можно наблюдать в сумеречной жизни трущобы. Всюду играют группы детей. Они легко встречают в своей социальной среде враждебные силы, которые сплачивают их воедино и придают им солидарность. Часто эмбриональные шайки зарождаются в драках между враждебными улицами. Многие из них эфемерны, но другие развивают значительную степень социального самосознания. Они часто берут себе название от собственной улицы либо сами что-то придумывают. Таким образом эмбриональная шайка закрепляется, становится постоянной и обретает значительную устойчивость. Мальчики могут держаться вместе на протяжении всего подросткового периода и к тому времени, как достигнут зрелости, представляют собой хорошо интегрированную группу. После некоторого периода развития шайка обычно конвенционализируется, принимая какую-то традиционную форму (скажем, клуба) или входя в соответствие с каким-то социальным паттерном сообщества. Доминирующим социальным паттерном для шайки в Чикаго является атлетический клуб; этим типом организации грезит каждая уличная шайка. В конвенциональной стадии, между тем, формальные приобретения остаются по большей части внешними, и группа все еще сохраняет многие из своих старых бандитских характеристик. Из этих шаек подростков и молодых людей развиваются криминальные банды, и эти опасные ассоциации часто маскируются под клубы. По оценке Чикагской комиссии по преступности, в городе действуют 10 тысяч профессиональных преступников. Более чем вероятно, что их обучение проходило в таких шайках, которые, находясь обычно вне всякого надзора, являются подлинными рассадниками преступности.

Помимо создания подростковой делинквентности и подготовки преступников, шайка всегда выступает как источник беспорядка в сообществе. Шайка представляет проблему для школы, для парка отдыха, для игровой площадки и для поселения. Она расцветает на почве конфликта. Когда начинаются уличные беспорядки, шайка играет в них ведущую роль; она легко становится ядром, из которого вырастает толпа. В более зрелых своих формах, попадая в нечистоплотные руки, она становится орудием зла. Она может использоваться в уличных столкновениях, для подавления забастовок или в силовой конкуренции. В Чикаго, как и в других городах, она стала любимым орудием политических боссов, которые субсидируют и опекают ее в ее делинквентности в обмен на силовую работу и нужное голосование.

Тем не менее было бы ошибкой предполагать, что шайка — сама по себе зло. Это всего лишь спонтанное выражение человеческой природы, лишенное социальной ориентации. Это продукт пренебрежительного отношения и подавления. Она растет как сорная трава в формальном саду общества. Если дать энергиям шайки правильное направление и правильный стимул, они могут быть повернуты в весьма желательное русло. Находящаяся под присмотром шайка может стать инструментом личностного развития ее членов, а не их деморализации. Будучи социализированной, она может стать в сообществе конструктивным агентом»[51].

Шайка зарождается как конфликтная группа, как группа, находящаяся в конфликте с социальными определениями либо семьи, либо сообщества, либо конвенционального мира, либо всего этого одновременно. «Шайка» нередко становится самой чувствительной и интимной зоной в социальном мире подростка, фокусной точкой его лояльностей и его эмоциональной жизни. Но членство и статус в шайке являются вознаграждением за поведение, которое определяется более широким сообществом как «делинквентное»[52]. В ситуации конфликта эти делинквентные паттерны фиксируются в личности подростка. «Короли порока» уходящего поколения были продуктами жизни в «шайках» ирландских трущоб, многие — выходцами из старой «Шайки с Маркет-стрит», промышлявшей в Маленьком Аду; сегодняшние короли преступного мира — порождение жизни в шайках еврейских и итальянских трущоб[53].

Если учесть сегрегированный характер населения дешевого арендного жилья, его мобильность и анонимность, отсутствие у него групповой жизни, общих социальных определений и общественного мнения, и если учесть, какие социальные паттерны рождаются из культурных конфликтов, типичных для жизни иностранной колонии, нет ничего удивительного в том, что трущоба — это мир неконвенционального поведения, делинквентности и преступности[54].

И эта ближненортсайдская трущоба, вместе с ее фронтиром и риальто на Норт-Кларк-стрит, является, с точки зрения полиции, самым неблагополучным районом в городе Чикаго[55]. Полицейский суд на Чикаго-авеню, как и все другие полицейские суды в трущобах, — это сцена, на которой разыгрывается драма трущобной жизни. Здесь все проблемы и конфликты трущобы выходят наружу. В полицейском суде удивительно странные и разнородные паттерны трущобы входят в бескомпромиссный конфликт с паттернами конвенционального мира[56].

Наши рекомендации