Издержки принципа: реванш экономического человека над социальным и культурным

Как отмечают последователи чикагской школы – «великого учения» современных либералов, невозможно игнорировать неразрывную связь между либерализмом и парадигмой «экономического человека»: «По большому счету, либерализм является нечем иным, как социальной и политической философией, основанной на определенном видении человеческого поведения: видении экономическом»*. Собственно, становление либерализма в качестве учения, заменившего уходящий марксизм, совершилось но схеме, изобретенной последним. Популярность «учения» возрастает прямо пропорционально его претензиям на простые и универсальные объяснения самых сложных явлений жизни. В этом плане марксизм и либерализм близнецы-братья: они выводят все социальные явления из экономических, из «базиса». Вероятно, примитивная экономизация либерализма – изгнание более сложных объяснений и мотиваций, характерных для старого либерализма, – является его своеобразным приспособлением к примитивному духу современного массового общества, чурающегося высоких мотивов и сложных понятий.

* Lepage H. Domain le capitalisme.P., 1978. Р. 47.

В современной политологии есть такое понятие, как парадигма Г. Бэккера. Бэккер – представитель столь популярной сегодня у нас Чикагской школы, получивший Нобелевскую премию за работу «Человеческий капитал»*. Как последователь либеральной традиции, Бэккер исходит из того, что сфера властно-политических отношений будет непрерывно сужаться, уступая место отношениям гражданского партнерского обмена. В этом смысле либерализм не так уж чужд марксистской утопии об «отмирании государства». Только марксизм связывал это отмирание с пролетарской, коммунистической революцией, тогда как современный либерализм связывает его с экономической революцией.

* См.: Becker G. Human Capital, a Theoretical and Empirial Analisis. N.Y., 1964.

Бэккер – не меньший экономический «монист», чемМаркс: буквально все общественные отношения он интерпретирует как экономические, связанные с ожиданиями максимально возможной экономической отдачи на вложенный капитал. Экономический закон экономии времени Бэккер применяет не только к сфере производства, но и к сфере потребления; именно этот прием позволяет ему объявить экономическую теорию универсальной – объясняющей все человеческие отношения без исключения. Классическому либерализму нередко бросался упрек в том, что он интерпретирует гражданина как самодеятельного предпринимателя, хотя не всякий гражданин – предприниматель. Бэккеру представляется, что он снимает этот упрек, распространяя экономическую теорию «предельной полезности» и на сферу потребления, а уж потребителем является всякий человек без исключения.

Так вот, подобно тому как в сфере производства действует закон сокращения времени изготовления товаров, так и в сфере потребления действует закон сокращения времени удовлетворения потребностей. Потому современный человек предпочитает покупать холодильник и хранить пищу там, вместо того чтобы готовить ежедневно, предпочитает приглашать друзей в ресторан, вместо того чтобы принимать их дома, и т. п. Собственно, современное потребительское общество описывается как общество, которое всеми силами экономит время потребления, что означает неуклонное обесценение тех сфер жизни и человеческих отношений, которые чреваты... излишними тратами времени. «Большинство тех особенностей современного человека, но поводу которых сокрушается моралистическая критика потребительского общества, связаны не с моральной деградацией как таковой, а с действием закона экономии времени потребления»*.

* LepageH. Op. cit. P. 330.

Почему надает рождаемость в современном обществе? Бэккер объясняет это законами предельной полезности. Дети в традиционном обществе, во-первых, скоро становились на ноги, во-вторых, оставались в семье в качестве подручных работников отца и матери. Поэтому известное чадолюбие традиционных обществ на самом деле, считает Бэккер, является экономически рациональным поведением, ибо речь идет, на самом деле, о детях как капитале, который давал скорую и значительную отдачу. Поскольку в современном обществе дети не скоро становятся на ноги и надежд на них как на кормильцев в старости теперь мало, то современный «экономический человек» предпочитает иметь их мало или не иметь вовсе.

Чикагская школа предостерегает против пособий но безработице и других социальных гарантий, поскольку они «обесценивают рабочее время по отношению к свободному», в результате чего растет «добровольная безработица». Даже интимные сферы человеческих отношений не ускользают от всеобъясняющей экономической теории. «Что, в самом деле, такое семья, если не предприятие, организованное по законам контракта, в котором каждая из сторон скрупулезно подсчитывает соотношение издержек и отдачи?»* Например, считает Бэккер, если цены на услуги растут, то значение семьи как «предприятия самообслуживания» возрастает, а вместе с этим усиливаются и позиции женщины в семье.

* Ibid. P. 346.

Аналогичный подход демонстрируется и по отношению ко всем другим ценностям – они выступают как экономические. Так, Бэккер полагает, что «предельная полезность» образования объясняется соотношением личных издержек обучения с ожидаемыми дивидендами. Если вузовский диплом гарантирует получение более высокого заработка, то молодежь идет в вузы, если нет – образование становится нерентабельным для гражданина-потребителя. Законы экономии времени обесценивают многие из тех традиционных высокочтимых занятий или качеств, на которые столько надежд возлагала классическая культура. Отступает чтение в пользу телевизора (экономия времени потребления информации), дружба – в пользу поверхностного приятельства, личное общение – в пользу общения по телефону, любовь – в пользу секса. «В целом это принятие в расчет фактора времени позволяет нам попять, что свобода потребителя является наиболее фундаментальной из всех индивидуальных свобод. Свобода потребления может пониматься как право каждого самостоятельно определять баланс между занятостью и потреблением в целях достижения наивысшего из возможных уровней личного удовлетворения...»*

* Lepage H. Op. cit. P. 333.

Здесь явно напрашиваются некоторые комментарии. Прежде всего, мы видим, что в теориях Чикагской школы не политика отступает перед экономикой (как это обычно заявляется), а социум отступает перед миром коммерции. Чикагская школа не просто освобождает гражданское общество от мира политики; она освобождает гражданские отношения от всего того, что было в них и гражданским, и интимно-личностным, и моральным, и духовным. Если теория Маркса в свое время все подчинила «производственным отношениям» и по этому пути привела, в конечном счете, к построению общества, в котором общество стало служанкой промышленного предприятия, а все остальное обязано было перед ним стушеваться, то чикагская школа все подчиняет отношениям обмена и объявляет потребителя тем типом, перед которым должны стушеваться все высшие сферы, ценности и отношения.

Как некогда марксизм почему-то объявил представителя физического труда (со всеми его культурно-образовательными изъянами) высшим человеческим типом, которому предстоит установить в обществе свою неограниченную диктатуру пролетариата, современный либерализм требует от нас аналогичной безоговорочной капитуляции перед потребителем. Ценность пролетария для марксистов в конечном счете обосновывалась тем, что он и только он олицетворяет производительный труд, – остальные ходят у него в нахлебниках, т. е. живут за счет перераспределения добываемого только им национального дохода. Ценность потребителя для «чикагцев» обосновывается тем, что он и только он воплощает закон экономии времени – остальные склонны расточать время на «неэкономические занятия» – такие как культура, дружба, любовь... Надо прямо сказать: «чикагский» потребитель бросает не меньший вызов всей великой культурной и моральной традиции, чем марксистский пролетарий. С пролетарским вызовом цивилизация, слава Богу, в целом как-то справилась, защитила всю свою «культурную надстройку» от обвинения в бесполезности и расточительности. Теперь цивилизации, по всей видимости, предстоит не менее трудная задача: урезонить потребителя, еще более враждебного морали и культуре, но получившего мощное алиби повой «великой теории».

Для того чтобы решить задачу новой реабилитации «надстройки», необходимо задать этой теории прямой вопрос: что же это за время, которое экономит потребитель за счет всех собственно человеческих отношений, и почему именно этому времени мы должны отдать решительное предпочтение?

Чикагская школа на этот вопрос отвечает так: потому что наш потребитель, избавленный от всех «сантиментов» культуры и морали, предельно рационален: его предпочтения указывают на оптимальный баланс времени между трудом, досугом, учебой, семейными отношениями и т. и. Только он способен немедленно наказывать общество, если оно неправильно организовало свою систему стимулирования труда, учебы, других сфер деятельности, тогда как традиционный сентиментальный и способный к самоотверженности человек мог отдаваться соответствующим сферам деятельности безотносительно к тому, как они экономически стимулируются, и тем самым тормозил сигналы необходимой экономической информации.

Получается, таким образом, что новое «великое учение» любит потребительского человека примерно за то же, за что коммунистическое учение любило пролетария: эти персонажи являются базой рационального экономического планирования, альтернативного «неразумным стихиям жизни». Коммунизм преследовал рыночную стихию, намереваясь заменить ее централизованным государственным планированием, для чего необходимо было решительно отсечь «неразумные» потребности, ограничив общественное потребление в основном удовлетворением «первичных» потребностей (их легче считать). Либерализм современного чикагского толка преследует стихию «высших чувств – тех проявлений морали и культуры, которые воспринимаются как «антиэкономическое поведение».

Фридрих фон Хайер (представитель родственной «чикагцам» но духу австрийской экономической школы) разоблачил «пагубную самонадеянность» адептов социалистического планирования. Он показал, что и факторы производительности труда, и факторы, формирующие потребности, столь необозримы, что априорный подсчет их невозможен; поэтому рыночная конкуренция является незаменимой «процедурой открытия» таких фактов, которые в принципе не открываемы никаким другим путем. Но разве не применим этот «аргумент Хайека» к отношениям экономики с неэкономикой (моралью, культурой, историей)?

По-видимому, культура также является процедурой открытия таких фактов, которые рынок как таковой самостоятельно открыть не в состоянии, – в противном случае ее пришлось бы признать чем-то избыточным и устранить за ненадобностью. В самом деле: рискнем ли мы утверждать, что те человеческие свойства и качества, которые формирует рынок как таковой, необходимы и достаточны для человечества – без остальных оно в состоянии обойтись? Не рискуем ли мы разрушить очень многие социальные институты и отношения, на которых держится человеческая цивилизация, если ко всем им без исключения применим критерий теории «предельной полезности», а потребителя сделаем высшим арбитром, определяющим, чему в культуре быть, а чему – не быть?

Второй изъянлибертаристской* трактовки гражданского общества как совокупности автономных лиц, не признающих никаких иных отношений, кроме эквивалентного «обмена благами», явно обнаруживается в свете тех заповедей, которые оставили человечеству великие мировые религии и без которых нам угрожает серьезная опасность оскотиниться. Речь идет об отношении к социально незащищенным, к «нищим духом» – всем тем, кому нечего нам предложить в рамках отношений эквивалентного обмена. Никто не может отрицать, что по мере победного шествия по миру либерализма как нового великого учения отношение к социально незащищенным заметно ухудшилось. Это касается как стран Запада, так и тех стран не-Запада, где правящая элита вооружилась новым учением.

* Либертаризм — концепция невмешательства государства в социально-эко­номические отношения, цели­ком отдаваемые на откуп рынку. Сегодня настойчиво пропагандируется Чикагской школой (М.Фридман, Г.Бэккер, А.Лаффер, П.К.Робертс).

Как все это оценить? Неужто и в самом деле у социально незащищенных нет алиби и их надо просто предоставить своей участи? Не у всех либералов хватит смелости откровенно заявить это. Великая теория демонстрирует чудеса изворотливости, показывая, что и многие виды социального альтруизма на самом деле не противоречат теории обмена и предельной полезности. Так, например, утверждается, что, хотя нашим детям, пока они не зарабатывают, нечего предложить нам в плане теории обмена, но тратя на них наши деньги и внимание, мы инвестируем в свое будущее – в надежде на их помощь в старости. Даже принимая всерьез этот аргумент, можно возразить: а как быть с сиротами – с теми детьми, у которых нет родителей и, следовательно, нет инстанции, которая рассматривала бы заботу о них как инвестиции? Как, в особенности, быть с больными детьми, с инвалидами, забота о которых не может рассматриваться как инвестиции даже на уровне государства? То же самое касается пенсионеров. Семейную заботу о них можно рассматривать как инвестиции с учетом, например, того, что старики берут на себя хлопоты по дому – т. е. те самые услуги, которые на рынке стремительно дорожают, что и делает домашний труд престарелых все более рентабельным. А как тогда быть с теми стариками, которые уже не могут работать на семью как на предприятие по оказанию услуг?

Несмотря на все ухищрения теории, ей не удается доказать, что все социальные обязанности и нормы, которые накладывала на нас мораль и культура, являются экономически возместимыми. Между возместимыми и невозместимыми функциями образуется столь значительный «зазор», что если мы попытаемся его игнорировать, т. е. исключить все то, что теория обмена не в силах обосновать, то общество провалится в тьму социал-дарвинизма. Либералы не любят Ницше – за его «волю к власти». Но то гражданское общество, которое нам готовит современная либеральная теория, подозрительно напоминает ницшеанского «Антихриста». «Слабые и неудачники должны погибнуть: первое положение нашей любви к человеку. И им должно еще помочь в этом. Что вреднее всякого порока? – Деятельное сострадание ко всем неудачникам и слабым – христианство»*.

* НицшеФ. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 6ЗЗ.

Та программа социальной селекции и всякого рода «секвестров», касающихся всего того, в чем отражалось щадящее отношение общества к экономически неэффективным людям и что либеральная рыночная теория объявила вне закона, – разве она не напоминает программу Ницше? «Моя проблема не в том, как завершает собою человечество последовательный ряд сменяющихся существ... но какой тип человека следует взрастить, какой тип желателен как более ценный, более достойный жизни, будущности. Это более ценный тип уже существовал нередко, но лишь как счастливая случайность, как исключение – и никогда как нечто преднамеренное. Наоборот, его боялись более всего: до сих пор он внушал почти ужас, и из страха перед ним желали, взращивали и достигали человека противоположного типа: типа домашнего животного, стадного животного, больного животного – христианина»*.

* Ницше Ф. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 634.

Отношение нашей либеральной теории к социалистическому прошлому и сформированным им людям весьма напоминает отношение Ницше к христианству и христианскому типу личности. Теория также признает, что «этот более ценный тип» уже существовал в социалистическом прошлом – в недрах торговой мафии, например, но он вынужден был прятаться в тени и никогда не выступал «как нечто преднамеренное». Наоборот, его боялись более всего. И вот новое великое учение задумало возвести на пьедестал именно этот тип. Теория не возложила свои надежды на наиболее образованных, культурных, совестливых, даже на наиболее квалифицированных, профессионально связанных с передовыми, наукоемкими отраслями производства. Напротив, последних она объявила незаконным, нерыночным продуктом тоталитарного государства и военно-промышленного комплекса и вознамерилась безжалостно уничтожить. Ибо и культуру, и образованность, и квалификацию, и развитый интеллект, и профессиональную этику она считает ценными не самихпо себе, не как предпосылку цивилизованного существования, а как средство немедленной рыночной отдачи и пользы.

Какое же общество мы получаем в результате последовательного социального применения данной теории? Общество, в котором лучшие – не только в собственно духовном и моральном смысле, но и профессионально-интеллектуальном – отступают перед худшими, высшие измерения человеческого бытия – перед низшими, так что «рыночное общество» постепенно тяготеет к доцивилизованному состоянию, к дикости. Если даже отодвинуть собственно духовные критерии прогресса, оставив только материально-практические, то даже и тогда приходится признать, что чикагская теория не соответствует его критериям, ибо разработанные ею механизмы последовательно выбраковывают все развитое и высоко-сложное в пользу примитивного и одномерного. Именно лидирующие по обычным социологическим критериям профессиональные и социальные группы сокращаются и теряют в статусе, уступая дорогу примитивным хищникам рынка.

Разумеется, во всей неприглядной откровенности эта тенденция проявляется преимущественно в постсоветском пространстве, но как тенденция она сегодня присутствует всюду. Какое же гражданское общество формируют «крутые парни» рыночного фронта?

При ответе на этот вопрос мы сталкиваемся еще с одним парадоксом. Обнаруживается, что джунгли «чисто рыночной» экономики, избавившейся и от государственно-правового присмотра, и от резонов морали, культуры и традиции, порождают такой тип общества, который представляет своего рода гражданский милитаризм. Либеральная теория имеет в числе своих аргументов против «большого государства» и такой, как обвинение его в милитаристских поползновениях. Предполагается, что рыночная экономика отторгает войну и военные расходы как нерентабельное дело. Оставим пока в стороне такие свидетельства, как весьма рентабельный мировой рынок оружия; по мнению ряда экспертов, стратегию продвижения НАТО на восток в значительной мере формирует бизнес, рассчитывающий на колоссальные заказы, связанные с перевооружением стран, намеренных входить в НАТО.

Коснемся другой стороны, относящейся к общему климату, к стилю взаимоотношений между людьми, брошенными в пучину «свободного рынка». Здесь-то мы и обнаруживаем, что ницшеанская психология «сверхчеловека», заявившего, что у слабых и социально незащищенных нет алиби, –это милитаристская психология, связанная с перманентной демонстрацией силы. Особенно ярко это проявляется в облике «новых русских»: их стриженые затылки и «крутые» манеры – прямое отражение их внутрикорпоративной этики. Они знают, что, в сущности, государство «умыло руки» – в полном соответствии с рекомендациями нового учения. Поэтому они не ищут у него ни порядка, ни защиты, ни других услуг, обычно связываемых с государством как выразителем общественного интереса и носителем общего, индивидуально не присваиваемого блага.

В свое время Ленин, призвавший к немедленному упразднению буржуазного государства, объявил о намерении заменить его самодеятельной военной организацией революционного народа. Теперь наши либералы, столь же непримиримые к «большому государству», способствовали появлению явочным путем бесчисленных частных служб охраны, безопасности, сыска, не говоря уже о почти повсеместных внутренних «разборках» различного рода группировок, так или иначе связанных с теневой экономикой. Но существуют неоспоримые свидетельства того, что сегодня абсолютно любой бизнесмен и предприниматель чувствует себя помещенным в асоциальные джунгли, где нет управы не только на прямых рэкетиров, но и на злостных неплательщиков налогов, невозвращателей кредитов и т. и. В этих условиях произошла неслыханно быстрая милитаризация предпринимательской среды, где каждый стремится вооружиться до зубов, превратить жилище и офис в военную крепость. Словом, наши либералы не демилитаризировали общество, развалив государство, армию и военно-промышленный комплекс. Они лишь превратили милитаристские отношения из строго очерченных границами и монополизированных государством в диффузные – разлитые но всему обществу*.

* Здесь, опять-таки, необходимо различать крайности российской «реформаторской» практики и нормы теории. Но было бы опрометчиво все списывать на практику. М. Фридман – лидер Чикагской школы, прямо рекомендует заменить все государственные службы частными, оплачиваемыми не из бюджета, а адресным образом: конкретным потребителем за конкретную услугу. В частности, М. Фридман предлагает заменить государственную полицию частной системой охраны, государственный эмиссионный банк, выпускающий национальную валюту, – системой конкурирующих частных валют и т.п.

Заслуживает внимания и другой парадокс чикагской теории и теории Г. Бэккера, в частности. Бэккеру принадлежит заслуга открытия, предопределившего переход от теории индустриального общества к теории постиндустриального. Речь идет о человеческом капитале как главной форме общественного богатства. Индустриальное общество основывалось на эксплуатации труда промышленных рабочих; главными факторами производительности здесь были инвестиции в развитие материального производства, в совершенствование промышленных технологий. В постиндустриальном обществе факторы производительности уже не локализуются на предприятии. Возрастает значение нематериальных оснований общественного богатства, относящихся в первую очередь к человеческому фактору. Г. Бэккер один из первых теоретически доказал и обосновал в цифрах, что вложения в науку, образование, здравоохранение, систему комфорта и гигиены дают в несколько раз более высокую экономическую отдачу, чем привычные для классического капитализма инвестиции во внутрипроизводственные факторы*.

* Надо сказать, что прецедент такого подхода содержится уже в «Экономических рукописях» Маркса, относящихся к 1857– 1858 гг. (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 46. Ч. 2).

Здесь-то мы и сталкиваемся с драматическим парадоксом теории. Тот самый Г. Бэккер, который доказал наиболее высокую рентабельность «капиталовложений в человека», одновременно призвал к решительному демонтажу государства как экономического агента, только и способного «бескорыстно» (т. е. не требуя немедленной отдачи) финансировать развитие человеческого фактора. Дело в том, что, несмотря на демонстрации теории, доказывающей высокую рентабельность социокультурных инвестиций, необходимо все же сделать две важные оговорки. Во-первых, эти инвестиции носят долгосрочный характер: например, отдача инвестиций в образование молодежи начинает поступать через 15–20 и более лет – частный бизнес не может ждать отдачи так долго. При прочих равных условиях он всегда предпочтет краткосрочные инвестиции долгосрочным; именно поэтому стихия рынка «вымывает» системы, связанные с наиболее долгосрочными инвестициями.

Во-вторых, применительно к человеку никогда нельзя различить достоверно, какие факторы окажутся непосредственно связанными с ростом производительности, а какие – нет. Например, никто не считает средства, потраченные на поддержание храмов и отправление культа инвестициями, однако М. Вебер доказал, что решающим фактором, предопределившим экономический рывок Северной Европы, прежде безнадежно отстававшей от Южной, оказался протестантизм. Но можно ли, и в прошлом и теперь, убедить предпринимательскую среду решительно изменить структуру затрат бизнеса в пользу поощрения протестантских сект? И можно ли, в свою очередь, гарантировать, что сегодня эти секты будут играть такую роль, как и во времена, описанные М. Вебером?

В целом можно заключить: основной недочет современной либеральной теории – тот же, что и у марксизма: она предполагает экономически оцениваемыми и исчисляемыми такие факторы общественной жизни, которые носят применительно к собственно экономическому использованию, стохастический, неопределенный характер. И надо сказать, что для того, чтобы эти факторы не деградировали ине исчезли из нашей жизни, их должны охранять инстанции, согласные терпеть эту неопределенность, не требуя немедленных свидетельств их собственно экономической оправданности. Здесь действует парадокс, обнародованный в Евангелии: «Сбереженное зерно погибнет, а несбереженное и уроненное прорастет пышным колосом».

Сегодня реформаторы, вооруженные «великим учением», полагают, что уже обрели знание всего того, что наперед окажется человечеству нужным и что – ненужным. Им представляется, что самые строгие научные критерии этого у них в руках – критерии рыночной рентабельности. Но мы уже говорили о том, сколь двусмысленно само это понятие. Нет однозначного соответствия между краткосрочной и долгосрочной рентабельностью, между рентабельным на уровне отдельных экономических агентов и – на уровне целого общества. Наконец, между рентабельным в экономическом смысле и «рентабельным» в социальном смысле, в контексте общих предпосылок цивилизованного человеческого существования.

Либерализм, в том числе и в том специфическом выражении, какое дала ему чикагская экономическая школа, может расцениваться как незаменимое обретение науки и культуры, если помнить о границах его применения и не возводить его в ранг теории с «неограниченной компетенцией». Дело в том, что научные теории меняются, морально устаревают, корректируются, вводятся как частный случай в более общую теорию. Самое страшное – вырвать научную теорию из ее узкого контекста и придать ей глобальный статус. Необходимо учесть также, что всякая наука пользуется приемами идеализации – она берет некоторые явления и связи в их предельном (в жизни не встречающемся) выражении, но если эти идеализации некоторые бравые интерпретаторы примут за чистую монету – за саму реальность, реальности может не поздоровиться: ее будут подгонять под теорию, противопоставляя правильную теорию «неправильной» реальности. И в этом качестве – теории, претендующей на безошибочность и универсальность, либерализм никак не менее опасен, чем коммунизм. Скажем даже так: в присутствии коммунизма и других альтернативных доктрин он значительно менее опасен, чем тогда, когда удостаивается монополии и побеждает «полностью и окончательно».

Нам остается сказать о последнем недочете номиналистически-индивидуалистического принципа в политике. Речь идет о том, что на его основе невозможно ни выстроить теоретически, ни обеспечить систему общего блага. Здесь мы видим еще одно удручающее сходство либерализма с марксизмом: оба игнорируют интегративно-системную, относящуюся к общему интересу функцию политики. Для марксистов она всего лишь поле классового противоборства, для либералов – поприще специфических корпоративных интересов бюрократии, навязывающей свои частные интересы в качестве общественно необходимых.

На самом деле политика есть не только процедура утверждения тех или иных групповых интересов или процедура достижения их баланса; она есть, несомненно, и процедура открытия коллективных интересов нации как единого организма.

Но в номиналистической парадигме такому видению единого нет места: единое понимается как видимость, скрывающая мозаичную множественность. Специфическая дальтоника либеральной теории как раз и связана с тем, что она не видит общего – общих целей, интересов, ценностей. Вот почему нашей политической науке, представленной адептами западного либерализма, так трудно даются вопросы, несомненно относящиеся к ключевым в практической политике. Президент тщетно адресуется к политологическому сообществу, прося четко сформулировать, что собой представляет в современных условиях национальный интерес России, национальные цели и приоритеты, национальная безопасность. Либеральная теория прямо-таки стесняется таких «коллективистских» понятий, объявляя их либо теоретическими химерами, либо пережитками тоталитарного сознания. Реально де существуют лишь частные интересы, которые в политической сфере выступают как неотчуждаемые права и свободы гражданина и гарантии личности. И поскольку либеральная теория, как, впрочем, и любая другая, не знает процедур, посредством которых можно было бы непосредственно «привязать» к правам человека проблемы территориальной целостности государства, его геополитические интересы, ту или иную степень военной мощи и национальной безопасности, то все относящиеся к этому заботы она считает надуманными.

Поэтому допустимо предположить, что в умопомрачительных потерях России как государства – потерях территориальных, геополитических, военно-стратегических и экономических – свою долю вины должна нести и сама либеральная теория. Здесь, как и во многих других случаях, опыт показывает, что изъяны, связанные с дефицитом образования, подготовленности, личных способностей политических лидеров, оказываются куда меньшими, чем изъяны, вызванные догматической слепотой и упрямством теории. Хрущев и Брежнев были вряд ли более компетентными и образованными, чем нынешние лидеры, но они не прошли выучку либеральной теории и потому им и в голову не пришло бы ликвидировать систему стратегической обороны, отказаться от всех прежних союзников, раздробить и обезоружить страну в ответ на устное обещание «принять Россию в европейский дом». Прекраснодушие теории в одних случаях, как и ее разрушительное упрямство или жесткость в других, способны заходить куда дальше того, до чего способны довести простая нерасторопность или неграмотность.

В целом можно сказать, заключая: либерализм выделяется среди всех идеологий своей специфической неадекватностью в восприятии политики как сферы общего блага и общих интересов. К этим коллективным измерениям политики он подходит с принципиальным недоверием (как к сфере ложных сущностей), недооценивает и третирует их. Поэтому в «школе либерализма» труднее всего готовить политиков-государственников, восприимчивых к коллективным национальным ценностям, ко всему тому, что выходит за рамки гедонистических интересов современной потребительской личности.

Это вовсе не значит, что западные либералы не умеют защищать свои национальные государственные интересы. Здесь, как и во многих других случаях, действуют приемы двойного стандарта: себе разрешается то, что объявляется предосудительным и нетерпимым применительно к другим. В одних случаях теория выступает во всей своей педантичной строгости, в других – с великодушной снисходительностью, оставляющей место нравам здравого смысла, привычек и запросам дня. Словом, западные «хозяева» теории, как и положено хозяевам, ведут себя по отношению к ней с большей творческой свободой и раскованностью. Наши же адепты чужих теорий испытывают комплекс неполноценности, постоянно боятся провиниться и получить плохой балл.

ГЛАВА IV

Принцип разделения власти

Не может быть однородным то,

что не вытекает из одной причины.

Цицерон

Происхождение принципа

Мы уже говорили о том, что одним из основополагающих принципов политической жизни на Западе является выборный характер власти. Теперь нам предстоит внести некоторые дополнительные уточнения. Политическая демократия – это не просто власть большинства. Уже Аристотель предупреждал по поводу того, что власть большинства способна стать более несносной и необузданной тиранией, чем неограниченная единоличная власть. Устойчивые демократии формируются в условиях, когда власть большинства регулируется общеобязательными конституционными правовыми нормами. Именно эти нормы делают власть большинства ограниченной.

Во-первых, она не может распространяться на определенные сферы частной жизни, в которых гражданин волен поступать по своему усмотрению, не оглядываясь на демократическую «волю народа», представленную государством и его учреждениями. Как отмечал по этому поводу Б. Констан, есть вещи, в отношении которых «законодатель не имеет права законодательствовать».

Во-вторых, воля большинства должна оставлять определенные гарантии для меньшинства, для оппозиции. Если воля большинства станет абсолютной, исключающей любую другую волю, то оппозиция исчезнет, а вместе с нею исчезнет и демократический выбор избирателей. Важно понять, что шансы демократии связаны с шансами оппозиции, устранение которой дает «вечную власть вечного авангарда».

Надо сказать, что все эти вопросы на Западе возникли не только на основе непосредственного исторического опыта стран, покончивших с монархией или решивших ее ограничить конституционным правлением. Политическое развитие Европы чрезвычайно ускорил тот факт, что Европа мудрела и образовывалась, не только учась на собственных ошибках, но изучая опыт политической истории античности. Мы привыкли связывать эпоху Возрождения в Европе с расцветом культуры и искусства, разбуженных приобщением к высокой античной классике. Но Возрождение разбудило и политическую мысль Запада, открывшего для себя наследие античной демократии (Греция) и античного республикализма (Рим).

Отцы-основатели западных демократий Нового времени отнюдь не всегда мыслили в духе утопических представлений о демократическом правлении как о «естественном состоянии». Ведь по опыту Древней Греции и Рима они хорошо знали, что демократия может отличаться дикостью, что она способна вырождаться либо в тиранию, либо в анархию и декадентскую распущенность, делающие ее легкой добычей агрессивных военных сил. Как отмечает американский историк Артур Шлезингер-младший, отцами-основателями Соединенных Штатов Америки двигала тревога: они отдавали себе отчет в том, что созидаемый ими республиканский строй подстерегает множество опасностей. Словом, они не верили в непреложные исторические закономерности, автоматически гарантирующие победу и процветание нового демократического строя. «Судьба греческих городов-государств и наследие Римской империи окрашивали в мрачные тона будущее Американской республики...

Конституция США не исходила из того, что люди невинны, даже если эти люди удостоились благодати быть американцами. Конституция была... творением людей, которые верили в первородный грех и были полны решимости не оставить ни одной двери, которую они имели возможность закрыть, открытой для нарушителей»*.

* Шлезингер Артур М. Циклы американской истории. М., 1992. С. 24.

Как видим, создатели демократических конституций на Западе были скорее осмотрительными, придирчивыми реалистами, чем революционными аналитиками, верившими в безупречного «нового человека». Они хотели воскресить лучшие политические достижения античности, осознавая в то же время, что история безжалостно поступила с этими достижениями, что демократии прошлого оступались и гибли.

Уместно было бы сравнить особенность их мышления с мышлением большевиков. Последние верили в гарантии истории, уподобленной эскалатору, который автоматически, на основе «непреложных закономерностей», выносит нас в светлое будущее. Отцы-основатели Американской республики были намерены построить новый Рим, при этом отдавая себе полностью отчет в том, что старый Рим погиб. Поэтому главным пунктом их политического творчества стал вопрос о том, почему погиб «первый Рим» и как избежать его участи. Почему демократия столь часто вырождается в тиранию и становится добычей узурпаторов?

Одним из первых мысли

Наши рекомендации