Суша и Море как соперничающие мироустроительные модели в прогностике
Пожалуй, более убедительные объяснения конвергенции дальнего Запада и Дальнего Востока дает геополитическая теория, для которой важнейшей смыслообразующей дихотомией является деление мира на морскую и континентальную подсистемы. Как пишет К. Шмидт, "планетарный характер битвы между сушей и морем впервые обнаружился во времена войн Англии против революционной Франции и Наполеона. Правда, тогда деление на Сушу и Море, Восток и Запад не было еще столь четким как сегодня... Противоречивость между Сушей и Морем, Востоком и Западом еще не выкристаллизовалось тогда в чистое противостояние стихий, что произошло лишь в момент заключения Североатлантического союза в 1949 году" Шмидт Карл. Планетарная напряженность между Востоком и Западом и противостояние Земли и Моря // Дугин А. Основы геополитики. М.: 1997. С.531. .
Напрашивается вывод: для того чтобы Западу стать настоящим Западом — воплощением "открытого общества", живущего обменом и конкуренцией, а не общинной солидарностью, ему необходимо было предварительно провести в недрах собственной культуры дифференциацию архетипов Моря и Суши, с тем чтобы затем отделить и вытеснить последний как неадекватный его цивилизационному этосу. Это оказалось возможным только в результате победы атлантического Запада, олицетворяемого англо-американским миром над континентальными диссидентами атлантизма — сначала Франции, затем Германии.
Для осознания противоположности культурных интенций Моря и Суши, К. Шмидт предлагает две ключевые метафоры: Корабля и Дома. "Корабль — основа морского существования людей, подобно тому как Дом — это основа сухопутного существования... Дом — это покой. Корабль — движение. Поэтому Корабль обладает иной средой и иным горизонтом... Сейчас мы стараемся найти ответ на вопрос, почему индустриальная революция со свойственным ей раскрепощением технического порыва зародилась в условиях морского существования. Сухопутное существование, центром которого является Дом, совершенно иначе относится к технике, нежели морское существование, центром которого является Корабль. Абсолютизация технического прогресса, отождествление любого прогресса исключительно с техническим прогрессом, короче, то, что сегодня понимается под выражением "раскрепощенный технический порыв", "раскрепощенная техника",— все это могло зародиться, произрасти и развиться только на основании морского существования, в климате морского существования. Тем, что остров Англия принял вызов открывающегося Мирового океана и довел до логического завершения переход к чисто морскому существованию, он дал исторический ответ на вопрос, поставленный эпохой великих географических открытий. Одновременно это было и предпосылкой индустриальной революции, и началом эпохи, чью проблематику сегодня переживаем все мы" Шмидт Карл. Планетарная напряженность между Востоком и Западом и противостояние Земли и Моря // Дугин А. Основы геополитики. М.: 1997. С. 543-544. .
Эти культурологические интуиции К. Шмидта попытался конкретизировать наш известный науковед и культуролог М. К. Петров. Свой ответ на вопрос, как возникает научно-рационалистическая, новационная система мышления, он возвел в ранг теории происхождения феномена Запада в целом. Зарождение этого феномена Петров относит к периоду разрыва между культурой Олимпийского типа, боги которой олицетворяют статику континентального Дома, и постолимпийской. "В идеализированном и очищенном виде Олимп представляет собой целостную систему кровнородственных связей. Кровнородственная связь обеспечивает замкнутость системы имен, по которым распределены профессии. Принцип профессионального порождения имен, в котором имя мыслится носителем профессионального навыка, представлен в большинстве олимпийских систем, в том числе и в Библии. Моисей, например, пишет: "И взял себе Лемех две жены; имя одной Ада, а имя второй Цилла. Ада родила Иавала, он был отец живущих в шатрах со стадами, имя брату его Иувал, он был отец всех играющих на гуслях и свирели. Цилла также родила Тувалканна, который был ковачем всех орудий из меди и железа" Петров М. К. Самосознание и научное творчество. Ростов-на-Дону: 1992. С. 27-28. .
Таким образом, система которую М. Петров называет олимпийской, олицетворяет механизм особой профессиональной идентичности людей, передаваемый по наследству. Субъектом здесь выступает не индивид, а наследственная профессиональная династия, коллективные архетипы которой от рождения довлеют над личностью и предопределяют ее судьбу. Это касается и письменности, как воплощения олимпийского типа культуры. Письмо этого типа содержит не личные послания индивидов, а служебно-профессиональную инструкцию, адресованную коллективным государственным заказчиком коллективному же исполнителю.
Все области применения письменности связаны здесь с управлением, стабильным по форме и содержанию, что превращает письменность в профессию, а ее исполнителей в писцов-профессионалов. Становлению письменности как профессии узкого круга лиц, причем профессии как правило наследственной, способствовали сложность графической системы и сложность самой техники письма. В близком по типу египетском письме содержалось около 600 идеограмм-иероглифов — число достаточное для строгой самоизоляции письменности в наследственный профессиональный навык" Петров М. К. Искусство и наука. Пираты Эгейского моря и личность. М.: 1995. С. 181-182. .
Олимпийская, или континентальная, система выступает как воплощение консерватизма, закрепленного жесткой неразрывной связью между личностью, родом и профессией. Такая связь продуктивна, если мы имеем дело со стабильной средой, в которой лояльность в отношении наследия важнее способности к самостоятельному поиску. Почему же крито-микенский тип социальности, в принципе ничем не отличающийся от окружающих его великих цивилизаций Востока, терпит крах в бассейне Средиземноморья?
Дело в том, что здесь традиционная социальность сталкивается с перманентными вызовами морского пиратства, превратившегося в профессию и породившего двойные стандарты бытия: возвращаясь восвояси, на родину, пираты становятся законопослушными общинниками, чтущими нормы и ритуалы; выступая вовне, они действуют на индивидуальный страх и риск не считаясь ни с какими нормами. Но тем самым они ставят в двусмысленное положение и жертвы своих нападений. "Если в Китае ключ (культуры.— А. П.) держался на необходимости регулировать естественные процессы, держать их в допустимых пределах отклонений от средних значений, то здесь и предмет, и состав, и цели регулирования никак не назовешь естественными. Защита земледелия от морского разбоя, а именно на этом основании могла возникнуть и развиваться государственность олимпийского типа, трудно укладывается не только в понятие естественного процесса, но и в понятие процесса вообще" Петров М. К. Искусство и наука. Пираты Эгейского моря и личность. М.: 1995. С. 206-207. .
Перед лицом этого вызова и прежний монолит общество-государство и прежний тип культуры оказываются неэффективными. "Чтобы нейтрализовать опасность морского нападения, государство вынуждено "ставить власть на местах", то есть децентрализировать, распределять государственную военную функцию по угрожаемым участкам, но в силу летучего и спорадически очагового характера этой опасности, когда сплошь побережье оказывается "равноугрожаемым", распределение военно-оборонительной функции неизбежно принимает форму нормального распределения с переменными параметрами" Там же. ?. 207-208. .
В результате на месте ритуальных, наследственно закрепленных форм деятельности, активизируются "иррегулярные", требующие мобилизации личного изобретательства энергии и инициативы. "Угроза сдвига судьбы, под знаком которой идет все это творчество, придает процессам разложения ситуаций на составляющие из синтеза различенного материала в новые ситуации характер субъективной необходимости: возникает та начальная школа творчества, учит в которой жизнь и учит строго — любая неудовлетворительная оценка перерастает для ученика в катастрофу" Там же. С. 223. .
Почему мы уделили столько времени уяснению роли пиратского архетипа в становлении цивилизации западного типа, судьба которой связана с усиливающимся противопоставлением нестабильного морского начала стабильному континентальному, связанному с культурным архетипом Суши? Потому что на наших глазах развертывается итоговая фаза этой почти трехтысячелетней драмы.
Сегодня мы имеем дело с глобальным пиратством морской цивилизации, с одной стороны обкладывающей растущей данью все окружающее мировое пространство посредством новых механизмов "штабной" банковской экономики, от которой невозможно защититься привычными процедурами государственного протекционизма и самозащиты, а с другой — раскалывающей твердыни былых континентальных монолитов, способствуя выделению родственной себе океанской кромки — римленда "Rem" (англ.) — "кромка", "край", "зона морских побережий". . Например, Китай в ходе новейшей модернизации все более явственно дифференцируется на приморскую торгово-промышленную монополию, развивающую интенсивный обмен с США и другими носителями мирового модернизационного проекта, и континентальную, "внутреннюю колонию", продолжающую жить в совсем ином ритме и мыслить в качественно иных, консервативных терминах.
Чтобы оценить масштабы этого нового процесса дифференциации мира, способного раскалывать пространства некогда единых цивилизаций, государств и культур, надо уточнить его направление. Главным смыслообразующим понятием, определяющем все эти направления, является торжество горизонтали над вертикалью. Это и духовный переворот, связанный с подменой религиозной вертикали, устремляющей наши взоры вверх — с грешной земли в дольнюю сферу — секулярно-прагматической горизонталью: одномерностью утилитарных мотиваций. Это и геополитическая горизонталь, связанная с широтным направлением луча вестернизации от Атлантического побережья Европы к Тихоокеанскому побережью США, бывшему когда-то "диким Западом" пиратства американских первопроходцев, а оттуда — к дальневосточной Азии, ставшей ареалом вторичной модернизации.
Как характерно, что под натиском неоконсервативной волны, отстоявшей рыночно-индивидуалистические принципы Америки от посягательства леволиберального диссидентства, небезопасно кокетничающего с опытом Востока, произошло смещение культурного и экономического центра США с Атлантического побережья к Тихоокеанскому. Америка таким образом провела новое внутреннее размежевание между архетипом Моря и Суши, подавив и маргинализировав последний. Дикий Запад США выступил в роли подлинного Запада пиратских индивидуалистических одиссей, противостоящих "культуре пособий" и другим уклонам патерналистско-коллективистского типа.
Мы здесь сталкиваемся с еще одним проявлением торжества горизонтали над вертикалью — торжества гражданского общества, основанного на обмене индивидов-атомов, над государственной властной вертикалью, подменяющей этику индивидуалистического успеха этикой коллективного долга.
Наше методологическое кредо, заставляющее определять будущее как иное, ведет к сакраментальному вопросу: преодолима ли эта мировая игра на понижение, подмена вертикали горизонталью, несомненно раскрепощающей человека, но одновременно грозящей превращением его в опаснейшего маргинала, безответственно пиратствующего в ставших хрупкими ареалах природы и культуры?
До сих пор вся прогностика, вскормленная модерном, задавалась целью определить, когда и в каких формах произойдет окончательное вытеснение консервативного континентального традиционалиста пиратом рыночного глобализма, добивающегося прозрачности всех границ. Наша прогностическая модель является "диссидентской" по отношению к доминантам европоцентризма. Мы не ставим вопрос о неадекватности архаичных культур не-Запада вестернизированной Современности; мы решаемся поставить вопрос о неадекватности самой этой Современности запросам будущего.
Наша догадка состоит в том, что именно Современность является оппонентом будущего, именно от нее исходит яростное сопротивление назревшему прорыву в новое измерение. Модерн не желает сознаваться в собственном ретроградстве, приписывая последнее давлению пережитков.
Но чем же объяснить, что по мере развертывания эпопеи модерна пережитков становится все больше? Почему, например, уже в конце XVIII века Европа могла поздравить себя с победой над местническим, этноцентристским мышлением, а в конце ХХ века это мышление вновь становится проблемой? Почему фанатики религиозного фундаментализма стали отвоевывать ведущие культурные и политические позиции только сейчас, после 300-летней эпопеи просвещенческого вольнодумия, когда сами следы допросвещенческой архаики, казалось, окончательно исчезли?
Если мы на место дихотомии "традиционное — современное" поставим дихотомию "цивилизованность — варварство" (ибо именно варварство становится настоящей угрозой), нам легче будет открыть для себя тот факт, что новейшее варварство порождается модерном. Ключевым словом здесь является "провокация": модерн провоцирует волну варварства. Пожалуй, раньше всего это было осознано религиозной мыслью: если для прогрессистского атеизма процесс секуляризации был движением вперед, то воцерквленному сознанию представлялось очевидным, что мы здесь имеем дело с движением вспять, к давно побежденному язычеству, к реваншу беснующейся телесности над духом и моралью.
Действует умопомрачительный парадокс: чем радикальнее перестройки и революции модерна, тем более архаичные слои истории и культуры они выбрасывают на поверхность.
Разительный пример — большевистская тотальная модернизация. По мере того как большевистский массовой террор затрагивал все новые и новые слои носителей "проклятого прошлого" и мы переходили от смешанного, стихийно сложившегося социума к чистой, одномерной Современности, обнаруживалась разительная близость сверхнового строя древнеазиатскому способу производства. Современность, полученная в результате процедур радикального очищения общества от пережитков их социальных носителей, оказалась провалом в палеонтологические пласты истории, в царство Навуходоносора.
Сегодня защитники модернизаций, пытаясь оправдать свои неудачи, ссылаются на неуступчивость традиционализма, на косность старых твердынь. На самом деле реваншем традиционализма можно было бы объяснить реставрацию монархии, власть аристократии и обуржуазившегося дворянства. Но им невозможно объяснить трагически-парадоксальный успех большевистской модернизации, которая вернула общество к архаической коллективности древнейших деспотий, к тому слиянию политической, экономической и духовной власти, которая в нормальной истории была преодолена уже в осевое время зарождения великих мировых религий и отделения общества от государства.
Эти катастрофические потенции модерна необходимо не упускать из виду сегодня, когда объявлено новое, на этот раз глобально-планетарное наступление атлантического модерна на всю незападную архаику, существование которой должно вот-вот прекратиться вместе с "концом истории". Надо сказать, что самосознание эпохи "холодной войны" в некотором отношении было значительно более адекватным, чем самосознание нынешней, посткоммунистической. Тогда все понимали, что борьба идет не между традиционализмом и модернизмом, а между двумя разновидностями европейской идеи: капиталистической и коммунистической.
Победивший сегодня либерализм на всем постсоветском и постсоциалистическом пространстве с идеологическим неистовством уничтожает плоды бывшей коммунистической модернизации: развитую промышленность, военно-промышленный комплекс и связанные с ним наукоемкие производства, а также науку, культуру, образование. Кто при этом поверит, что идет борьба с традиционализмом?
Нет, на самом деле одна разновидность модерна искореняет другую, и чем быстрее идет процесс этого искоренения, тем больше общество погружается в пучину варварства. Удивительна эта логика радикальных модернизаций, от которых дважды на протяжении ХХ века страдает Россия. Большевистские модернизаторы в 1917 году уничтожали не остатки крепостничества — они на самом деле уничтожали завоевания двух предшествующих модернизаций: петровской, связанной с вхождением России в европейский дом, вестернизацией аристократии, и реформы 1861 года, связанной с появлением буржуазного типа самодеятельной предпринимательской личности. Не случайно впечатлительный наблюдатель своей эпохи О. Мандельштам заметил: "В жилах нашего столетия течет тяжелая кровь чрезвычайно отдаленных монументальных культур, может быть египетской и ассирийской..."
Нечто аналогичное происходит и сегодня. Разве наши либеральные модернизаторы уничтожают пережитки трайбализма и местничества, анархического своеволия и доиндустриальной мистики?
Как раз напротив. Они уничтожают плоды большевистской социалистической индустриализации, вольно или невольно эксплуатируя реанимированный этноцентризм, агрессивное местничество, догосударственную стихийную архаику. Возврат к рынку здесь покупается ценой откровенной деградации социального начала и провала в джунгли нового социал-дарвинизма. Строительство демократии — ценой возврата в стихию догосударственного существования, где нет ни универсальных правовых норм, ни других социокультурных универсалий, на которых держится современное цивилизованное общество. Эмансипация личности — ценой отказа от норм высокой культуры и погружения в стихию вседозволенности, в низкопробный гедонизм, питающийся отбросами эрзац-культуры.
Таким образом неизменно получается, что подлинной мишенью наступающего модерна является не традиционализм, а предшествующий и как правило более высокий по критериям культуры и морали модерн, дискредитируемый в качестве закамуфлированной и злокозненной архаики.
Может показаться, что эти парадоксы характерны только для движения модерна в России. Однако современный миросистемный анализ свидетельствует, что то же самое сегодня наблюдается в глобальном масштабе. Так, сверхновая версия модерна, воплощаемая паразитарной спекулятивной экономикой всемирных банковских ростовщиков, ведет свое разрушительное наступление на модерн, воплощенный продуктивно-промышленной экономикой, социокультурной базой которой является трудовая этика восходящая к заветам этики религиозной. Эта инволюция наблюдается во всемирном масштабе, охватывая не только постсоветское пространство, но и недавно восхваляемый, а теперь находящийся на подозрении Тихоокеанский регион, а также Бразилию, Южную Африку и другие анклавы развитой промышленной цивилизации.
Модерн сегодня олицетворяется постиндустриальным обществом, которое судя по всему не столько воюет с доиндустриальными пережитками, сколько демонтирует прежние, индустриальные завоевания модерна. Но, расчищая пространство от нагрузок индустриализации, постиндустриальный модерн сталкивается не с традиционалистским космосом, а с продуктами антицивилизационного распада, анархии и варварства.