Механизмы инверсии в завершающей фазе вызова

Из предыдущего мы уяснили, что наиболее перспективной формой исторического прогнозирования является анализ в контексте логики вызова — ответа. Иными словами, определяя параметры вызова, его направление и динамику, мы получаем априорно заданные (т.е. еще не наблюдаемые в опыте, поскольку дело касается будущего) направление и параметры ответа. При этом, разумеется, мы должны отдавать себе отчет, что ответы всегда носят характер альтернативных вариантов и требуют, соответственно, альтернативных прогностических сценариев.

Исходную методологическую трудность представляет само уточнение исторических параметров фазы вызова: в какой именно точке начинается эта фаза, какие исторические общности и с какой скоростью эта фаза охватывает. Иными словами, мы здесь имеем ту же контраверсу номинализма и реализма, которая имела столь большое значение в истории философии и других социальных наук. Каким образом мы можем разнообразные, по видимости разрозненные события уложить в единую морфологическую структуру, называемую нами фазой вызова? Как, далее, отличить события, относящиеся к фазе вызова, от событий, принадлежащих к прошлому циклу вызова — ответа, и в частности: что нам помогает различить события, принадлежащие ко второй фазе предыдущего цикла — фазе ответа, от событий, принадлежащих к первичной фазе интересующего нас нового цикла? Например, как отличить события, являющиеся заключительными реакциями фазы коммунистического (леворадикального) ответа на предыдущие вызовы первой трети XX века — мировую войну, мировой экономический кризис, а также моральный кризис западных либеральных обществ,— от событий, относящихся к начальной фазе нового, посткоммунистического цикла, в рамках которого инициатива вызова принадлежит уже победившему либерализму?

Ясно, что "хронометражный" педантизм здесь делу не поможет: в рамках одного и того же астрономического времени могут соседствовать события, относящиеся и к заключительной фазе коммунистического ответа на предшествующий вызов, и к начальной фазе нового цикла, заданного торжеством либерализма. Анализ должен быть содержательным, опирающимся на некоторые общие критерии отнесения событий к той или иной фазе, в свою очередь основанной на сущностных определениях интересующих нас циклов и фаз. Ясно, что подобные критерии отнюдь не всегда могут считаться строго операциональными и верифицируемыми — здесь требуется и использование нашей интуиции, носящей отчасти эпистемологический, отчасти политический характер. В политике друзья и враги распознаются безошибочно — помимо методологически апробированных процедур идентификации. Вот почему политическая интуиция является важнейшим подспорьем политической прогностики.

Но в целом мы здесь имеем дело не с интуицией персональных восприятий и идентификаций, а с исторической интуицией, касающейся самого духа времени. И самое главное в политической прогностике — определить момент, когда фаза вызова переходит в фазу ответа. Как правило, деятели, связавшие свою политическую карьеру и судьбу с фазой вызова, очень редко вовремя спохватываются: им представляется, что их фаза будет длиться долго, если не всегда ("полная и окончательная победа", "конец истории" и т. п.).

Все эти методологические трудности нам предстоит конкретизировать в ходе практического анализа, применительно к конкретным проявлениям, а не априорно.

Обратимся теперь к содержательной стороне нашего прогнозирования.

Проект модерна, который западная цивилизация сформировала в момент своего исторического и культурного самоопределения, т.е. на рубеже Возрождения и Нового времени, имеет две стороны. Первая относится к покорению природы — вытеснению естественной среды технической, являющейся результатом технологического применения естествознания. Вторая относится к вестернизации мира — последовательному вытеснению архаичных (традиционных) культур современной (т.е. западной, потому что именно Запад изначально монополизировал современность). Особенность нашего рубежного поколения состоит в том, что мы живем в поздний час истории модерна — в час, когда кончается его фаза вызова и наступает фаза ответа. Ответ, относящийся к первой стороне западного проекта модернизации мира — покорению природы, изучает современная экологическая теория, анализирующая параметры современного экологического кризиса и его возможные планетарные последствия. Строго говоря, эта теория еще не созрела для того, чтобы предложить сценарии конструктивного ответа на экологический вызов модерна; она только предупреждает нас о том, что фаза вызова исчерпана, и если ее инерция не будет остановлена в ближайшем будущем, неотвратимый ответ наступит скоро и примет форму глобальной катастрофы.

Нас здесь интересует вторая сторона вызова, содержащаяся в проекте модерна: программа вытеснения всех традиционных (незападных) культур западной. Этой стороной, по определению, предстоит заниматься общественным наукам. Я лично полагаю, что здесь необходимо организующее начало, способное собрать в единый смысловой образ (понятие) все частные проявления вызова вестернизации. Нужна наука-лидер, специфический инструментарий которой в состоянии вскрыть главный механизм указанного вызова и описать его в таком контексте, где рационально предугаданным, интеллигибельным будет выступать и ответ как центральная тема соответствующей фазы. Такой наукой мне представляется именно политология.

Здесь может возникнуть возражение, указывающее на культурологию, ибо вестернизация обычно описывается как структурный сдвиг в культуре. С этим можно было бы согласиться, если бы культурология готова была бы к тому, чтобы давать нам инструментальное знание, т.е. за течением процесса вскрывать силы и интересы, организующие этот процесс. Пока что культурология предпочитает описывать его в фаталистическом ключе — как некий неуловимый "дух времени", или Гераклитов поток, охватывающий весь мир.

Нам предстоит осмыслить проявление заключительной стадии западного вызова миру. Именно в этой стадии закладывается механизм инверсии — взрывной реакции на вызов и смены знаков (плюсов на минусы и наоборот). Следовательно, в заключительной стадии вызов каким-то образом "разоблачает себя", раскрывает свою изнанку. Сегодня именно это происходит с западной идеей прогресса. Мы сталкиваемся с изнанкой прогресса в обеих его составляющих: в проекте "покорения" природы и в проекте эмансипации личности.

Проблема в том, чтобы интегрировать наши определения того и другого, найти моменты их взаимного соответствия.

Ключевым, бесспорно, является понятие глобального мира. В нем должна найти отражение взаимозависимость таких явлений, как информационная революция, экономическая революция, геополитический передел мира и постмодернистская "революция сознания". И именно в силу глобальности каждого из перечисленных сдвигов, от них нельзя спрятаться и заслониться: на них предстоит ответить.

Я предварительно определил бы все эти сдвиги как экспроприацию оснований или дематериализацию мира, лишаемого своих твердынь. Впервые острое ощущение потери оснований возникло у научной общественности и околонаучной "просвещенной публики" на рубеже XIX—XX вв., когда открытие электрона лишило надежды на атом как на последнюю устойчивую субстанцию — "кирпичик мироздания". Тогда возникла концепция энергетизма, объявившая о замене материи энергией — о дематериализации мира. Характерно, что энергетизм тотчас же вышел далеко за пределы научной среды и обрел статус общекультурной парадигмы, сутью которой является волюнтаризм. Очень возможно, что эти соотношения следует переменить и сказать, что в общем волюнтаристском климате эпохи закономерно произошло открытие электрона, вписывающееся в общий процесс демонтажа твердынь мира.

В искусстве этому процессу соответствовала экспансия абстракционизма и символизма: искусство перестало доверять предметному миру, заподозрив его сфабрикованность, сделанность, инобытийность. В политике эта тенденция отразилась в появлении авангардных партий, не обслуживающих наличные, сложившиеся интересы тех или иных групп гражданского общества, а активно формирующих новые, соответствующие идеологическому "проекту". И всему этому сопутствовала активизация различного рода интернационалов — художественного (авангардистско-футуристического), политического (лево-, а затем праворадикального), менеджериального (фордизм и тейлоризм как интернациональные школы организации и управления). Словом, возникло движение модерна, объявившее войну каким бы то ни было субстанциям. В мире, покоящемся на твердом субстанциальном основании, любая преобразовательная деятельность имеет пределы, упирающиеся в конечные основания, законы и инварианты бытия. Именно поэтому прометеев человек, к началу XX в. почувствовавший себя в зените возможностей, приступил к ниспровержению всех субстанций — физико-онтологических, социокультурных, нравственных. Все, абсолютно все в этом мире казалось возможным — достаточно было соединить научное знание с преобразовательной волей.

Модернистское сознание выступало внутренне целостным, непротиворечивым и последовательным: оно вынашивало проект преобразования всего мира и для всех людей. Так называемые классовые враги или неисправимые традиционалисты воспринимались как помеха, которую предстоит окончательно устранить, но не как знак онтологического тупика или предела. Либералы, социал-демократы и коммунисты спорили о наиболее эффективных путях преобразования мира — путем научно-технического прогресса, постепенных социальных реформ или радикальных политических революций,— но были едины в своей вере в бесконечный универсальный прогресс.

Надо прямо сказать: духовная атмосфера конца XX века изменилась в корне, и проект модернизации отныне осуществляется при совершенно других онтологических допущениях, чем прежде. Прежние допущения, или догматы прогрессистской веры можно было свести к трем основным:

1. Искусственное, сотворенное по рецептам передового научного знания, лучше естественного — данного природой или унаследованного от предков.

2. Прогресс бесконечен во времени и пространстве — он охватывает всю Землю (и даже все возможные населенные миры) и всю историю.

3. Прогресс универсален — для него не существует "ни эллина, ни варвара, ни иудея, ни язычника".

Сегодня все три постулата оказались поколеблены, что повлекло за собой нетривиальные выводы и нежданные социально-политические и духовные последствия.

Начнем с первого постулата. Одним из последних его оснований стала химия полимеров, призванная преодолеть ограниченность природных материалов. Этот вызов со стороны химии полимеров по большому счету закончился бесславно, как и другие вызовы искусственной среды. Сегодня потребительское общество гоняется уже не за продуктами химии полимеров, а исповедует культ натуральных продуктов: религия технического монотеизма сменилась новым пантеистическим язычеством.

Перефразируя Ф. Хайека, можно сказать, что природная эволюция есть процедура открытия такого многообразия факторов, которого планирующий и конструирующий научный разум открыть, в принципе, не в состоянии. Природные объекты, в отличие от искусственно сконструированных, технических, обладают бесконечной сложностью, и всякое редуцирование этой сложности до заранее заданных параметров технического объекта оказывается профанацией. Это же касается и более общей попытки, относящейся к прометееву замыслу преобразования мира — к замене эволюционно возникших способов самоорганизации природного и культурного миров научно-бюрократической организацией (бюрократической целерациональностью по М. Веберу).

Проект рационализации мира, выдвинутый европейским модерном, противоречит кибернетическому закону необходимого разнообразия, сформулированному Эшби. Всякая искусственно созданная управляющая система беднее, чем эволюционно сформировавшиеся биологические и социокультурные объекты и процессы, которые она имеет претензию "рационализировать". Как пишет О. Ф. Шабров, "в искусственных системах порядок и разнообразие противостоят друг другу. Их создание основано на подавлении "помех" по принципу "отсечения лишнего" Шабров О. Ф. Эффективность политического управления (системно-кибернетический подход). Диссертация в форме научного доклада на соискание ученой степени доктора политических наук.— М., 1998.— С. 29. .

Отсюда реакция модерна на "излишнее" разнообразие природы и культуры. Главная опасность состоит не столько в ошибках проектов модерна, связанных с недооценкой сложности объектов, подлежащих "научному преобразованию", сколько в стремлении насильственно снизить благодатное разнообразие управляемого мира во имя лучшей управляемости. Модерн всеми силами насаждает одномерность и снижает разнообразие — залог устойчивости жизни на Земле. В этом — главный риск модернистского проекта для человечества как вида. Модерн подходит к непонятной ему сложности мира, не укладывающейся в априорные схемы модных учений, с презумпцией недоверия: то, что непонятно и "избыточно", расценивается как знак сопротивления прогрессу, как помеха, подлежащая немедленному устранению. Путь прогресса устлан жертвами упрощающих рационализаций и полон запоздалых прозрений относительно незаменимой ценности того, что успели разрушить. Прежде, когда "прогрессисты"-модернисты и рационализаторы еще не осознавали этого и верили, что искусственное лучше естественного, можно было говорить о "пагубной самонадеянности". Но теперь прогрессисты уже знают, что проект модернизации — это в некотором роде игра с нулевой суммой, в которой власть прометеева человека над миром покупается ценой снижения жизнеспособного разнообразия этого мира. И если власть при этом все же остается выбором модернистов, то опрометчивая самонадеянность превращается в преступное своекорыстие.

Второе открытие, повлиявшее на климат нашей эпохи, касается "пределов роста". С тех пор как Римский клуб и экологическая теория в целом оповестили мир о "пределах роста" — об иссякаемости природных ресурсов, перерабатываемых в жерновах "машины потребления", возникла дилемма: либо обуздать аппетиты потребительского общества ради сохранения долговременных условий человеческого существования на Земле, либо "сузить" проект модерна, превратив его в прерогативу избранного меньшинства, "золотого миллиарда".

Зададимся вопросом о том, почему Запад сделал выбор в пользу второго варианта и какой тип вызова человечеству представляет собой этот выбор.

Моментом глобальной исторической бифуркации был рубеж 60—70-х годов. На Западе появились движения "зеленых", альтернативистов, ориенталистов — адептов дзен-буддизма, даосизма, йоги. Эти движения представляли духовных диссидентов Запада, оспаривающих не столько политический строй общества, сколько его ценностные основания — потребительский образ жизни и прометееву гордыню. В этих движениях крылась некая двусмысленность, связанная с тем, что вызов потребительскому обществу не содержал настоящей нравственной воли и чаще всего принимал эскапистские формы. Речь шла, скорее, о попытках "ухода" от мира пресыщенной молодежи из высшего среднего класса, презирающей отцовские "тараканьи бега" за успехом. Западные диссиденты-шестидесятники готовы были на роль критиков общества, живущих за его счет. Это был, в сущности, протест привилегированных людей из привилегированного общества потребления, которым наскучила его одномерность.

Правда, за фасадом всей этой контр-культуры скрывались отнюдь не декоративные нужды людей, доросших до "вторичных потребностей" и борющихся за качество жизни, в противовес одномерностям количественного потребительского роста. Социологи в этой связи стали говорить о новых, постматериальных или постэкономических потребностях, удовлетворению которых мешают сугубо потребительские приоритеты. По мере повышения уровня образования, культуры и духовно-социального опыта, свидетельствующего об убожестве потребительского общества и его моральных изъянах, выходцам из среднего класса открывались новые горизонты. Они протестовали против того, чтобы в жертву вещизму приносились ценности более высокого порядка, связанные с качеством среды и окружения, качеством труда, досуга и общения.

Характерно, что у советской интеллигенции 60-х годов эта самокритика Запада с позиций постэкономического человека нашла живейший отклик — конвергенция ценностей среднего класса на Западе и на Востоке явно намечалась. Однако вскоре постэкономический человек на Западе, с его постлиберальными, постбуржуазными, постзападными ценностями, был подвергнут репрессии со стороны деятелей неоконсервативной реставрации. Если шестидесятники исповедовали постэкономические и пострыночные приоритеты, то неоконсерваторы восприняли это как восточную ревизию самих основ западной цивилизации, как происки "пятой колонны". Они поспешили реабилитировать рынок — несмотря на его слабую восприимчивость к запросам высшего порядка и постэкономическим ценностям. Они даже реабилитировали потребительского человека, усмотрев в нем носителя эстафеты модерна — морали успеха, разумного эгоизма, установок антитрадиционализма.

Победа неоконсерваторов-восьмидесятников над альтернативистами-шестидесятниками свидетельствует о многом, в первую очередь о том, что в системе западной культуры уже нет духовных резервов, позволяющих переубедить общество, внушить ему новые приоритеты и ценности. Не случайно столь настойчивое обращение альтернативистов к духовно-религиозному наследию Востока, принявшее, к сожалению, форму стилизации. К 80-м годам точку бифуркации западная цивилизация уже прошла. Вслед за неоконсервативной волной и победой в "холодной войне" она сделала выбор в пользу потребительского общества, несмотря на все предостережения алармистов — специалистов по глобальным проблемам. За этим выбором стояли интересы истэблишмента — экономической, политической и идеологической элиты Запада, научившейся с пользой для себя эксплуатировать потребительские ожидания масс, прометееву гордыню западного человека — покорителя мира и ставшую массовой утопию модерна. Даже западная церковь — не только протестантская, но и католическая — оказалась не в силах противостоять соблазну потребительской утопии и предпочла к ней приспосабливаться. И как только в лице победивших неоконсерваторов Запад сделал выбор в пользу ценностей классического модерна В неоконсерваторах было весьма мало собственно консервативного: они защищали буржуазную классическую модель XIX в. от нападок и искажений со стороны старых и новых левых, "стоящих у власти, но идущих по социалистическому пути". , он предстает перед миром в той ипостаси, которую надлежит закамуфлировать для "простаков", к которым сегодня принадлежит большинство человечества.

Условия игры ясны: Запад желает оставаться потребительским обществом, максимизирующим свои потребности, несмотря на тот несомненный факт, что этот путь не может стать общечеловеческой перспективой ввиду ограниченности ресурсов и угрожающей экологической перегрузки планеты. В таких условиях наш дискурс о прогрессе меняет свои основания: он становится дискурсом о судьбе избранного меньшинства, устраивающего свои дела за спиной и за счет большинства. Если ресурсы и территории ограничены, то следует, по мнению адептов открытого общества, объявить конкурс на право их использовать. Предшествующий проект модерна, связанный с индустриальным обществом, предполагал, что все народы рано или поздно пойдут по одному и тому же пути, осуществят индустриализацию, урбанизацию и интеллектуализацию через массовую систему просвещения. Теперь выдвигается принципиально другой императив: в условиях жесткого дефицита ресурсов право на индустриализацию, урбанизацию и интеллектуализацию имеют уже не все народы, а лишь те, которые окажутся победителями конкурса на эффективность, рентабельность, экологичность.

Другие народы, которые не могут использовать ресурсы собственной территории с максимально возможной эффективностью, теряют право иметь собственную перерабатывающую промышленность, собственные проекты роста и должны передоверить это право лидерам. Глобальное открытое общество, собственно, не означает сегодня ничего иного, кроме запрета уходить от открытого конкурса и использовать государственный суверенитет и границы для обеспечения преференций населению собственной страны. Такие преференции современный западный либерализм считает не просто "неспортивным" поведением, но прямо-таки преступным укрывательством природных богатств от тех, кто только и может действительно эффективно ими распорядиться.

Как только мы поймем это, нам откроются все странности и парадоксы постсоветского реформаторства и его импортированной с Запада идеологии. В самом деле: вместо прорыва в постиндустриальное общество — массовая деиндустриализация и деурбанизация страны, ликвидация всех обретений предшествующих модернизаций — и той, что началась после 1861 г., и большевистской. Если мы поверим в обещания реформаторов образца 1991—1992 гг., нам придется констатировать непонятно последовательные эффекты бумеранга — все заявленные начинания реализовались "с точностью до наоборот". Если же поймем логику нового либерализма, оправдывающего новую селекцию человечества, то все сразу станет на свои места. Тогда мы поймем, что крушение СССР вписывается в замыслы новых селекционеров, поскольку эта империя, несомненно, умела себя защищать и тем самым предохраняла свою территорию от конкурса претендентов, имеющих лучшую рыночную и иную репутацию. Тогда мы оценим стратегию открытого общества, направленную на расчистку территории от всего того, что население "этой" страны успело на ней соорудить в ходе урбанизации, индустриализации и культурной революции.

Понятными тогда становятся и двойные стандарты: на Западе большие многонациональные государства считаются едиными политическими нациями, и их раздел по этническому принципу считается недопустимым; такие же государства на Востоке оцениваются как империи, и их развал признается назревшим и в высшей степени прогрессивным делом. Иными словами: те, кому предстоит "наследовать землю", должны быть крупными, сильными и вооруженными; те, кому предстоит эту землю отдать в руки более "эффективных" хозяев, должны, само собой разумеется, быть слабыми и "открытыми". Первым позволено интегрироваться в более масштабные региональные сообщества, например ЕС или Североамериканский союз; соответствующие попытки в постсоветском пространстве расцениваются как рецидивы "русского империализма".

Итак, если ресурсов для прогресса — в его нынешней агрессивно-потребительской форме — явно не хватит на всех; их предстоит отдать избранным — тем, кто наилучшим образом себя зарекомендовал по критериям, изобретенным на Западе. Отсюда — преобразование классического либерализма в так называемый либертаризм — требование полного невмешательства национального государства в гражданские (в первую очередь экономические) отношения. Это касается как отношений внутри страны, так и в мировом, глобальном масштабе. В обоих случаях либеральные проклятия в адрес национального государства посылаются по одной и той же причине: оно расценивается как орудие в руках слабых, мешающее планам организации беспрепятственного естественного отбора.

После социал-демократических реформ на Западе, коммунистических и национально-освободительных революций на Востоке государство в глазах новых либералов (либертаристов) стало обретать черты церкви для бедных, защищающей слабых и "нищих духом". И теперь государство призывают "умыть руки", дабы не мешать естественному отбору — вытеснению слабых и неприспособленных из ареала, на который претендуют сильные, проведавшие, что ресурсов на всех все равно не хватит.

Для того чтобы уяснить себе, насколько новейший "либертаризм" отличается от классического либерализма, надо отметить, что в данном случае имеются в виду вовсе не те "сильные", о которых пеклась либеральная классика. Речь идет не о "сильных" в старом бюргерском смысле — твердо стоящих на собственных ногах и не нуждающихся в каком бы то ни было патернализме. Речь, скорее, идет о "сильных" в военно-феодальном смысле — использующих свои властные привилегии для присвоения и монополизации собственности. Это отступление от понятийной строгости создало предпосылку взаимопонимания между современными западными либералами и постсоветскими номенклатурными приватизаторами бывшей государственной собственности. В самом деле: ведь и в Западной Европе так называемый прусский путь к капитализму — превращение феодальной элиты в капиталистическую — признан исторически и политически менее затратным, чем попытки просто выставить юнкерство за двери.

Однако различие постсоветской модернизации с модернизацией прусского типа при приближенном рассмотрении оказывается весьма существенным. Юнкерская приватизация протекала в границах национального государства: она совпала с формированием в Германии единого большого национального пространства, построенного на месте архаичных этносуверенитетов. Постсоветская номенклатурная приватизация осуществлялась в контексте глобализма, заявившего о себе после окончания холодной войны и победы в ней Запада. У "победителей" появились совершенно особые основания для критики национального государства, неизвестные классическому либерализму: они дискредитировали идейно и демонтировали политически сильное государство на Востоке как инструмент, мешающий осуществлению гегемонистских планов победителей. И здесь им пригодилась новая теория глобального рыночного отбора или глобальной экономики, не знающей национальных границ и суверенитетов. Номенклатурным приватизаторам предложили еще один обмен, наряду с обменом бывшей власти на собственность: речь шла об обмене национального суверенитета на прием в либеральный интернационал — властвующую элиту мира.

Новая либеральная теория, обещающая восхождение стран и народов с уже "устаревшего" национального уровня на глобальный, соответствующий императивам информационного общества, на деле способствовала расколу единых больших наций на либеральный интернационал, "не имеющий отечества", и туземное большинство, насильственно лишаемое единого большого Отечества и выталкиваемое в архаику малых этнических пространств, местничества, племенных распрей и племенного вождизма. Неожиданно для народов, но логично с точки зрения теории мирового "естественного отбора" единые политические нации с их едиными межэтническими пространствами — экономическими, политико-правовыми, информационно-образовательными — оказались разрушенными на Востоке, а с ними оказался похороненным и новейший проект модерна. Напрашивается ряд вопросов.

1. Смирятся ли народы "второго мира", уже вкусившие плодов индустриализации, урбанизации и просвещения, с политикой выталкивания их в третий мир, причем в худшем его варианте, ибо речь идет о жизни, уже лишенной традиционных подпорок в лице общины, натурального хозяйства, прочного бытового и нравственного уклада? Пройти семьдесят лет по пустыне, испытав все возможные и невозможные лишения, и в итоге попасть не в землю обетованную, а на выжженное место, тогда как земля обетованная на глазах захватывается чужими? Размышления над ответом на этот вопрос суть прогностические размышления, вписывающиеся в общую диалектику вызова — ответа.

2. Какие последствия повлекут за собой дальнейшие попытки демонтажа крупных суверенных государств на Востоке в качестве препятствия открытому глобальному обществу или мировому естественному отбору? Демонтаж таких государств — это вызов сразу по двум критериям.

Во-первых, это вызов Просвещению. Хотя Запад всячески поощряет этносуверенитеты на Востоке от имени "права на самоопределение вплоть до отделения", последствием их стал провал народов в архаику узких замкнутых пространств — выпадение из ареала как западного, так и восточного Просвещения.

Во-вторых, это, несомненно, вызов мировой стабильности и прямой путь к новой мировой войне. Пороговый барьер против такой войны резко ослаблен тем, что в ход пускаются нетрадиционные тонкие технологии разрушения противника. Речь идет в первую очередь о создании специфической виртуальной реальности как для местных элит, помещаемых в пространство символических достижений, так и для масс, сбиваемых с толку ловкими манипуляторами. Сегодня принято говорить об устарелости экономического суверенитета; почему-то замалчивается реальная угроза утраты социокультурного суверенитета странами, где четвертая власть (СМИ) перешла в руки другой стороны.

Однако, как это мы видим сегодня в России, виртуальная реальность очень быстро рассеивается и народы сталкиваются с подлинной реальностью, внезапно очутившись вместо обетованной земли свободы, демократии и процветания в бесправном и нищенском гетто. Именно поэтому стратеги однополярного мира стремятся во что бы то ни стало обеспечить синхронность двух процессов: под шумок убаюкивающей пропаганды, пока действует анестезия виртуальной реальности, народы лишают средств реальной обороны — независимого государства, армии, союзников. Таким образом, когда наступает отрезвление, обороняться уже нечем. Эта стратегия до сих пор эффективно работала, но в долгосрочном измерении она, несомненно, представляет собой авантюру: народы, очутившиеся в гетто и отчаявшиеся, так или иначе будут искать шансы взять реванш и объединятся для совместного отпора. Поэтому стратегам однополярного мира предстоит бесконечно дробить мир, так, чтобы в итоге выстроилась еще невиданная в истории полярность: мировые правители на одной стороне, распыленная масса "граждан мира" (на самом деле изгоев) на другой. Вот почему философией однополярного мира является номинализм: те, кто пожелали править миром, должны раздробить любые крупные общности, способные сопротивляться гегемонистским замыслам. Но не означает ли это, что в фазе ответа самой высокочтимой ценностью станет коллективная солидарность, что повлечет за собой новую реабилитацию крупных сообществ, торжество "реализма" над номинализмом?

3. Как будет меняться сознание победителей в холодной войне? Насколько совместимым окажется наследие христианства и новоевропейского гуманизма с задачами, которые предстоит решать победителям для закрепления своей победы? Уже сегодня от классического европейского либерализма оказались отсеченными ценности плюрализма, многообразия, терпимости. Либертаризм не просто призвал государство и другие социальные институты отступить и не вмешиваться в естественный рыночный отбор. Он сегодня занимается активной дискредитацией потерпевших и неадаптированных, отказывая им в праве на человеческое достоинство и сопротивление притеснителям, насаждая новый расизм под видом борьбы с традиционалистским менталитетом, и новый социал-дарвинизм под видом борьбы с патернализмом. Ясно, что в следующей стадии, когда побежденные опомнятся и мировая борьба вступит в новую силовую стадию, победителям придется вооружиться такими идеологемами, с которыми окажутся несовместимыми ни христианская мораль (даже в ее нынешней секуляризированной форме), ни другая гуманистическая "архаика".

Западу предстоит пережить новый бунт свирепых кшатриев против сентиментального брахманизма, возрождение культа богов войны и грозы, реванш язычества над христианством. В каком обличье явятся эти кшатрии и идолопоклонники, "белокурые бестии" и "сверхчеловеки" — это вопрос для сценаристов уже ближайшего будущего. Для США это несомненно означает превращение республиканских институтов в имперские; либерального мессианизма, вооруженного идеей прав человека,— в мессианизм расистский, вооруженный идеей прав западного "сверхчеловека". Словом, в скором времени раскроется глубочайшая из политических тайн западного модерна: обе его разновидности, и либеральная и социалистическая, рождают гордыню мировой власти и тоталитарное искушение.

Америке предстоит в сокращенные сроки (как обязывает закон сбережения времени) пройти путь СССР — путь создания общества, мобилизованного для борьбы с целым миром. Все благодушие нынешней американской провинции, тяготеющей к философии изоляционизма, будет осуждено и заклеймено как несовместимое с новыми глобальными задачами единственной сверхдержавы. Понятию "американский гражданин" будет придан смысл, аналогичный понятию гражданина Рима как мировой империи. Нынешняя либеральная мораль успеха обретет черты милитаристской морали мировых победителей, меряющих свой успех совсем другими критериями, чем добропорядочные бюргеры классической либеральной эпохи. Уже сегодня осталось не так много участков планеты, которые не были бы объявлены зоной жизненных интересов США. Для столь неохватной системы власти потребуется создать адекватную мотивацию, явно выходящую за рамки классического экономикоцентризма.

Индивидуализм мировой империи отличается от старого республиканского индивидуализма тем, что обретает черты ницшеанского сверхчеловека, призвание которого — управлять неразумным миром, населенным традиционалистскими "недочеловеками". На Западе уже сегодня исчезают влиятельные теории, разделяющие презумпции христианского универсализма и веру в единство человеческой судьбы. Фактически сталкиваются и причудливо переплетаются две концепции: культурологическая концепция плюрализма цивилизаций, развивающихся по своим законам, но сегодня столкнувшихся на нашей тесной планете, и либеральная концепция, с ее дихотомией "модернизм — традиционализм". Но если раньше "традиционализм" незападных народов считался преодолимым в ходе модернизации, вестернизации и просвещения, то теперь он обретает знакомые черты расовой неполноценности: народы с "негодным менталитетом" считаются обреченными, несмотря на тот факт, что они составляют большинство населения планеты.

Неолиберальное язычество разуверилось в большинстве человечества, но высоко ценит территорию, на которой это большинство обитает. Поэтому следует ожидать, что это язычество отовсюду будет заимствовать аргументы для обоснования "тихого" геноцида. Изобретательный ум "сверхчеловеков" обратится и к экономической теории, акцентируя имеющиеся в ней моменты мезантропии — отношение к человеку как к незаконному сыну космоса, опасному для природного равновесия. Вероятно, обратятся и к оккультной эзотерике, ибо захватчики мира, объявляющие себя его благодетелями, по необходимости являются эзотериками, оберегающими свои тайны. Под угрозу сегодня поставлен не только универсализм европейского Просвещения, но и его светско-экзотерический, открытый характер. Устроители однополярного мира, отданного на откуп новой расе господ — "золотому миллиарду" — станут большими оккультистами, презирающими "демократию разума" с ее прозрачными логическими универсалиями.

Наши рекомендации