Взаимоупор” либерализма и радикализма
К середине XIX в. ставшее уже хроническим противостояние консервативных и демократических сил в русской культуре приобрело характер оппозиции дворянской и разночинской культур, выдвигавших свои эстетические и нравственные, политические и научно-познавательные нормы, ценности, установки. Рождение и утверждение в общественной жизни демократической разночинской культуры и ее главного носителя — разночинной интеллигенции, образовавшейся из разных классов российского общества (дворян, духовенства, чиновничества, мещанства, а позднее и крестьянства), привело к изменению приоритетов в строении русской культуры. Русская интеллигенция, по характеристике Н. Бердяева, являлась не социальной, экономической или профессиональной группой, но — идеологической, “объединенной исключительно идеями и притом идеями социального характера”. Именно на идеологической почве развиваются в русской культуре “идейная нетерпимость” и “крайний догматизм”, “беспочвенность” (“разрыв со всяким сословным бытом и трацициями”), “социальная мечтательность”, политический радикализм, представляющий собой перенесение политики “в мысль и литературу”.
Это в значительной мере предопределило роль литературы и литературной критики в русской культуре XIX в., их влияние на смежные явления русской культуры — философию и общественно-политическую мысль, живопись и музыку, нравственные и религиозные искания русской классики, то есть, говоря в общем, — литературоцентризм русской культуры XIX в. Именно в этой связи А. Герцен писал: “У народа, лишенного общественной свободы, литература — единственная трибуна, с высоты которой он заставляет услышать крик своего возмущения и своей совести. Влияние литературы в подобном обществе приобретает размеры, давно утраченные другими странами Европы”. Литература и литературная критика брали на себя функции тех сфер культуры, которые — по политическим, цензурным, религиозным и другим причинам — не могли развиваться свободно и открыто, — философии, общественной мысли, гуманитарных наук, публицистики, неортодоксальной религиозности. Особенно это касалось политической мысли, которая могла развиваться в условиях российского государственного деспотизма лишь в художественно завуалированной, иносказательной, метафорической форме, то есть как инобытие литературы.
В результате все культурные процессы в России, начиная с конца 1840-х гг. резко политизировались: идеологи консервативно-охранительного лагеря делали ставку на запретительную стратегию в области культуры (политическая и духовная цензура, борьба с инакомыслием, полицейские меры при наведении культурного “порядка” и т. д.), пресечение какого-либо культурного плюрализма, насаждение “официоза” как единственно разрешенной культурной парадигмы; напротив, идеологи радикализма во что бы то ни стало стремились к подрыву status quo, дискредитации официальной идеологии и культуры, расшатыванию общепринятых норм и критериев оценки. Если официальная пропаганда делала упор на апологию пресловутой “триады гр. С. Уварова” (“самодержавие — православие — народность”), то радикалы противопоставляли самодержавию крестьянскую демократию (апеллируя к патриархальной общине как первооснове демократического строя); православию — достижения естествознания и вытекающий из него атеизм (по своему пафосу и фанатизму скорее напоминавший новую светскую религию, абсолютизирующую выводы науки, нежели отрицание религии как таковой); народности же официальной, трактуемой как патриархальное смиренномудрие, покорность властям, верность преданию, противополагались народный бунт, самоуправление народа, народное творчество, пробудить которые от вековой спячки народа чувствовали себя призванными радикально настроенные интеллигенты-просветители, вооруженные данными и методами передовой западной науки и революционными социальными идеями.
Соответственно развивалась в XIX в. поляризация всех категорий культуры: официальному идеализму противостоял материализм (причем самого вульгарного толка); аполитичному “чистому искусству” — демонстративный культ пользы, социально-политическая тенденциозность в литературе и искусстве, в критике и эстетике; гуманитарному знанию (исподволь обремененному идеализмом, субъективизмом, метафизикой и, как представлялось радикалам, политическими симпатиями к власти) — опытные, позитивные науки (главным образом, естественные, особенно биология и медицина); почитанию традиций и авторитетов — нигилизм любого рода: политический и правовой, философский и эстетический. В русской культуре, особенно явно в пореформенный период — 60-70-е гг., в противовес культуре официальной нарождалась контркультура, пронизанная революционными идеями, материализмом и атеизмом, чреватая нигилизмом и экстремизмом.
Гражданская смелость и личное бескорыстие идеологов русского радикализма — В. Белинского и А. Герцена, М. Бакунина и Н. Чернышевского, Н.Добролюбова и Д.Писарева, а также их многочисленных единомышленников — соратников и эпигонов — приобретали в русском обществе большую популярность и влиятельность, особенно среди студенческой молодежи, к которой главным образом и обращались радикалы, имея в виду будущее поколение страны, “детей”, закономерно и неизбежно приходящих на смену отжившему поколению — “отцам”. Судебные гонения и политические преследования, цензурные притеснения и запреты, обрушившиеся на радикалов со стороны официальных кругов, ореол идейного мученичества и религиозного праведничества, резкий идейный максимализм и репутация радетелей за народное дело, правду-справедливость, социально-политическое и культурное обновление страны, — все это только стимулировало сочувствие, интерес и одобрение радикализма в самых широких кругах интеллигенции и вообще читающей публики.
Напротив, представители официальной идеологии обладали гораздо меньшим авторитетом в среде деятелей культуры, интеллигенции, студенчества; сам факт сотрудничества или духовно-нравственного альянса с властями (в любой культурной форме), как правило, порицался, а его культурно-историческая значимость в общественном мнении снижалась. Характерный лозунг радикализма (особенно четко нашедший свое выражение у Д. Писарева и В. Зайцева, а позднее у П.Ткачева и С.Нечаева): “Примирения нет1” — вызвал едва ли не поголовное одобрение среди “левой” интеллигенции и демократических сил: нельзя совместить интересы “плантаторов” и “негров” (т. е. помещиков и крестьян), сторонников “домостроя” и последователей Бюхнера, Фогта, Молешотта, Дарвина, поклонников Чернышевского и Некрасова, то есть гражданственности в поэзии, и почитателей А. Фета, Ап. Майкова, Н. Щербины и других представителей “чистого искусства” (включая самого Пушкина).
Господствовавшая в русской культуре второй половины XIX в. идейно-политическая конфронтация реакции и радикализма обусловила неудачу “третьей силы” русской классической культуры — либерализма, сочувствовавшего революционно и демократически настроенной оппозиции, но не принимавшего нигилистических и экстремистских крайностей радикалов; пытавшегося найти компромиссную позицию между властями и оппозицией, но не сочувствовавшего реакционерам и отвергшего политический и культурный монополизм государства, попирание властями политических и духовных свобод, полицейские методы борьбы с оппозицией и инакомыслием. Для идеологов радикализма либералы были “запятнаны” контактами с властями и уступками официальной идеологии; охранителям всевозможных оттенков и правительству либералы казались ненадежными союзниками ввиду их явного вольномыслия, пристрастия к модернизаторским проектам и демократическим идеалам.
Таким образом, зарождавшаяся в России с конца XVIII в. и развивавшаяся на протяжении XIX в. форма “срединной культуры” (столь характерная для Западной Европы) последовательно изживалась и дискредитировалась одновременно с двух сторон — как охранительной, так и радикальной. Вместе с ней изгонялась из социокультурного обихода нации и вообще любые медиативность и медиация — как механизм формирования в системе национальной культуры ценностно нейтральных, а потому универсальных, всеобщих смыслов и семантических полей.
Авторитет либерализма, еще в начале XIX в. котировавшийся достаточно высоко, последовательно падал, несмотря на принадлежащие ему значительные по своему творчеству и духовному потенциалу силы (Т. Грановский, Д. Кавелин, С. Соловьев, Б. Чичерин, И. Тургенев, И. Гончаров, Ф. Буслаев, А. Пыпин и др.), что получило блестящее отражение в сказке М. Салтыкова-Щедрина “Либерал” с его убийственной формулой политического приспособленчества: “применительно к подлости”. В различных кругах российского общества либерализм получал негативную, насмешливо-ерническую интерпретацию как “бесцветное”, безликое, “никакое” направление общественной мысли и политики, как воплощение творческой импотенции русской интеллигенции, не решающейся на решительные действия и радикальный пересмотр устоявшихся норм, ценностей, традиций, как символ политической и культурной трусости, робости, блеклости, не заслуживающей иного общественного признания, кроме презрения и брезгливости (не в каждом конкретно-личностном случае, а в целом, как к социокультурному, мировоззренческому явлению).
Вместе с отвержением отечественного либерализма как своего рода “пустоцвета” культуры дискредитировалась формула любого политического, социального, культурного или идеологического компромисса — как “справа налево”, так и “слева направо”. Это означало последовательное стимулирование в русской культуре как левого, так и правого радикализма, при их взаимной неуступчивости, непримиримости, взаимной неспособности к диалогу и склонности к “силовой борьбе”, то есть к разрешению всех противоречий с помощью силы. Насилие получало в русской культуре — и “справа” и “слева”, и “сверху” и “снизу” — культурное оправдание и метафизический смысл как неизбежное и необходимое средство наведения общественного “порядка” того или иного рода, как средство сознательного “исправления” действительности человеком в соответствии с определенными гражданскими или философско-религиозными, политическими и нравственными идеалами социального строя. Будучи санкционировано социально-политически и культурфилософски, насилие становилось не только фактором российской общественной жизни, но и фактом русской культуры. И это социокультурное укоренение насилия в русской культуре оказалось для нее судьбоносным, роковым феноменом, подготовившим русскую революцию и предопределившим ее разрушительный для культуры характер.
Усваиваемый русской культурой европеизм заключался не столько в приятии либерально-демократических ценностей и принципов, неразрывно связанных с западноевропейской “срединной культурой” (амортизировавшей, сглаживавшей поляризацию социокультурных тенденций в развитии западной культуры), сколько в приобщении к идейно-нравственному наследству Великой французской революции с ее идеалами свободы, равенства и братства (очень адекватно ложившихся на традиционные для русской культуры представления о соборности, общинном коллективизме, “мире” как стихийном самоосуществлении социальной гармонии). А это наследство с необходимостью подразумевало как свой центральный, основополагающий элемент “кровавую любовь Марата к свободе”, его “кровавую ненависть" ко всему, что, как писал В. Белинский В. Боткину летом 1841 г., отделялось от “братства с человечеством хоть коляскою с гербом”.
В сознании леворадикальной русской интеллигенции начинало укореняться странное смешение любви и ненависти: два сильных и полярных по своей направленности чувства перестали быть взаимоисключающими, — напротив, сознавались как взаимодополнительные, неразрывно сопряженные друг с другом, а подчас — как одно, амбивалентное чувство. Ненависть признается условием и средством достижения всеобщей любви; деспотизм — путем достижения свободы; насилие и жестокость — предпосылкой будущего гуманизма и всеобщего счастья людей.
Особенно красноречивы интимные признания Белинского Боткину в своей “фанатической любви к свободе и независимости человеческой личности" в обществе, “основанном на правде и доблести”. “Безумная жажда любви” выражается у “неистового Виссариона” в его стремлении “любить человечество маратовски”: чтобы “сделать счастливой” малейшую часть человечества, ему кажется возможным “огнем и мечом” истребить остальную. Белинский доказывал, что “улучшение человека” только и возможно “через социальность”, а потому всего важнее способствовать ее развитию путем даже “насильственных переворотов”, через кровь. По Белинскому, людей “насильно надо вести к счастью”. “Кровь тысячей” у русского философа-радикала оправдывается “унижением и страданием миллионов ”. Позднее именно так будет мотивировать необходимость насилия и жестокости в процессе оцивилизовывания масс Ленин, дискутируя о социалистическом гуманизме с Горьким после Октябрьского переворота.
Смешение любви и ненависти в различных отношениях и сочетаниях стало основополагающим принципом революционного крыла русской культуры, едва ли не фундаментом самой центробежной тенденции в ее развитии, требовавшим борьбы противоположностей как условия социокультурной динамики. Одновременно с “уравнением в культурных правах” любви и ненависти в русской культуре шел процесс распространения того, что Писарев назвал “отрицательными доктринами”. Вслед за отрицанием окружающей социальной действительности, официальной культуры и идеологии, общественно-политического строя и т. п. отрицательный взгляд на все без исключения становится средством испытания каждого явления на жизненность и ценность. Однако сила отрицания во многих случаях оказывалась превышающей возможности предметов отрицания; и речь шла не только об искусе “нигилизма” (в лице того же Писарева или В. Зайцева, П. Ткачева или С. Нечаева).
В этом же ряду находится и беспощадный смех Салтыкова-Щедрина, в равной мере убийственный для глуповских “градоначальников” и для самих глуповцев, для пошехонских мужиков и для “господ Головлевых”, для “медведей на воеводстве” и “благонамеренных зайцев”. После Щедрина в российской действительности не осталось явлений, избегших осмеяния или не заслуживающих отрицания. Собственно, это и была любовь художника к своей стране, к своему народу, неотделимая от ненависти, — любовь-ненависть, воссозданная как исконно русское амбивалентное мировосприятие, своего рода бинарная структура русской культуры, не приемлющей компромиссной середины, отражение поляризованного общества.
Слабость и безжизненность российской “золотой середины” — либерализма — проявилась ярче всего в том, что крупнейшие фигуры русской классической культуры — А. Пушкин и Н. Гоголь, М. Глинка и П. Чайковский, И. Репин и И. Крамской, Ф. Тютчев и А. Фет, Л. Толстой и Ф. Достоевский, В. Соловьев и К. Леонтьев — избежали соблазна либеральной “середины”: их мировоззрение и творчество представляют собой противоречивую смесь демократизма и консерватизма, радикализма и реакционности — именно тесное сближение взаимоисключающих противоположностей, а не “снятие” противоречий в нейтральном третьем; преобладание внутренней борьбы над духовным примирением, гармоническим единством, целостностью. Бинарная структура русской культуры становилась, таким образом, внутренней формой каждого ее классического проявления и тем самым — способом выявления ее специфического национального содержания, менталитета.