Глава 3. Демократия, тоталитаризм и манипуляция сознанием.

Как мы установили, манипуляция — способ господства путем духовного воздействия на людей через программирование их поведения. Это воздействие направлено на психические структуры человека, осуществляется скрытно и ставит своей задачей изменение мнений, побуждений и целей людей в нужном власти направлении.

Уже из этого очень краткого определения становится ясно, что манипуляция сознанием как средство власти возникает только в гражданском обществе, с установлением политического порядка, основанного на представительной демократии. Это — «демократия западного типа», которая сегодня, благодаря промыванию мозгов, воспринимается просто как демократия — антипод множеству видов тоталитаризма. На самом деле видов демократии множество (рабовладельческая, вечевая, военная, прямая, вайнахская и т. д. и т. п.). Но не будем уклоняться.

В политическом порядке западной демократии сувереном, то есть обладателем всей полноты власти, объявляется совокупность граждан (то есть тех жителей, кто обладает гражданскими правами[14]). Эти граждане — индивидуумы, теоретически наделенные равными частицами власти в виде «голоса». Данная каждому частица власти осуществляется во время периодических выборов через опускание бюллетеня в урну. Равенство в этой демократии гарантируется принципом «один человек — один голос». Никто кроме индивидуумов не обладает голосом, не «отнимает» их частицы власти — ни коллектив, ни царь, ни вождь, ни мудрец, ни партия.

Но, как известно, «равенство перед Законом не означает равенства перед фактом». Это популярно разъяснили уже якобинцы, отправив на гильотину тех, кто требовал экономического равенства на основании того, что, мол, «свобода, равенство и братство», не так ли? В имущественном смысле равные в политическом отношении граждане не равны. И даже обязательно должны быть не равны — именно страх перед бедными сплачивает благополучную часть в гражданское общество, делает их «сознательными и активными гражданами». На этом держится вся конструкция демократии — «общества двух третей»[15].

Имущественное неравенство создает в обществе «разность потенциалов» — сильное неравновесие, которое может поддерживаться только с помощью политической власти. Великий моралист и основатель политэкономии Адам Смит так и определил главную роль государства в гражданском обществе: «Приобретение крупной и обширной собственности возможно лишь при установлении гражданского правительства. В той мере, в какой оно устанавливается для защиты собственности, оно становится, в действительности, защитой богатых против бедных, защитой тех, кто владеет собственностью, против тех, кто никакой собст­вен­ности не имеет».

Речь здесь идет именно о гражданском правительстве, то есть о правительстве в условиях гражданского общества. До этого, при «старом режиме», власть не распределялась частицами между гражданами, а концентрировалась у монарха, обладавшего не подвергаемым сомнению правом на господство (и на его главный инструмент — насилие). Как и в любом государстве, власть монарха (или, скажем, генсека) нуждалась в легитимации — приобретении авторитета в массовом сознании. Но она не нуждалась в манипуляции сознанием. Отношения господства при такой власти были основаны на «открытом, без маскировки, императивном воздействии — от насилия, подавления, господства до навязывания, внушения, приказа — с использованием грубого простого принуждения». Иными словами, тиран повелевает, а не манипулирует.

Этот факт подчеркивают все исследователи манипуляции общественным сознанием, отличая способы воздействия на массы в демократических и авторитарных или тоталитарных режимах. Вот суждения видных американских ученых:

Специалист по средствам массовой информации З. Фрейре: «До пробуждения народа нет манипуляции, а есть тотальное подавление. Пока угнетенные полностью задавлены действительностью, нет необходимости манипулировать ими».

Ведущие американские социологи П. Лазарсфельд и Р. Мертон: «Те, кто контролируют взгляды и убеждения в нашем обществе, прибегают меньше к физическому насилию и больше к массовому внушению. Радиопрограммы и реклама заменяют запугивание и насилие».

Известный и даже популярный специалист в области управления С. Паркинсон дал такое определение: «В динамичном обществе искусство управления сводится к умению направлять по нужному руслу человеческие желания. Те, кто в совершенстве овладели этим искусством, смогут добиться небывалых успехов».

Хотя идеология, эта замена религии для гражданского общества, возникла как продукт Научной революции и Просвещения, в Европе, главным создателем концепции и технологии манипуляции массовым сознанием с самого начала стали США. Впрочем, они — порождение Европы (как говорили уже в XVIII веке, США — более Европа, чем сама Европа) Здесь, на пространствах, свободных от традиций старых сословных культур, возник индивидуум в самом чистом и полном виде. У «отцов нации» и состоятельного слоя Соединенных Штатов появилась острая потребность контролировать огромную толпу свободных индивидов, не прибегая к государственному насилию (оно было попросту невозможно и противоречило самой идейной основе американского индивидуализма). В то же время не было возможности взывать к таким этическим нормам, как уважение к авторитетам — США заселили диссиденты Европы, отрицающие авторитет. Так возник новый в истории тип социального управления, основанный на внушении. Писатель Гор Видал сказал, что «американскую политическую элиту с самого начала отличало завидное умение убеждать людей голосовать вопреки их собственным интересам».

В целом, один из ведущих специалистов по американским средствам массовой информации профессор Калифорнийского университета Г. Шиллер дает такое определение: «Соединенные Штаты совершенно точно можно охарактеризовать как разделенное общество, где манипуляция служит одним из главных инструментов управления, находящегося в руках небольшой правящей группы корпоративных и правительственных боссов... С колониальных времен власть имущие эффективно манипулировали белым большинством и подавляли цветные меньшинства».

Можно сказать, что американцы совершили научный и интеллектуальный подвиг. Шутка ли — создать в кратчайший срок новаторскую технологию управления обществом. То, что в других обществах складывалось тысячи лет, что в европейской культуре имело в своей основе уже огромные, обобщающие философские труды (такие как «Политика» Аристотеля и «Республика» Платона), в США было сконструировано на голом месте, по-новому, чисто научным и инженерным способом. Герберт Маркузе отмечает это огромное изменение: «Сегодня подчинение человека увековечивается и расширяется не только посредством технологии, но и как технология, что дает еще больше оснований для полной легитимации политической власти и ее экспансии, охватывающей все сферы культуры». Подчинение не посредством технологии, а как технология! Тиран создать технологию не мог, он всего лишь подчинял людей с ее помощью, причем используя весьма примитивные системы (топор и плаха — уже технология).

В США создавалась именно технология, и на это работал и работает большой отряд обученных, профессиональных интеллектуалов. Г. Шиллер отмечает: «Там, где манипуляция является основным средством социального контроля, как, например, в Соединенных Штатах, разработка и усовершенствование методов манипулирования ценятся гораздо больше, чем другие виды интеллектуальной деятельности».

Можно сказать: что в деле манипуляции специалисты США достигли совершенства — они обращают на службу правящим кругам даже те общественные течения: которые, казалось бы, как раз находятся в оппозиции к власти этих кругов. Известный американский ученый Ноам Хомский в книге «Необходимые иллюзии: контроль над сознанием в демократических обществах» пишет, что в течение 80-х годов правительству Рейгана и Буша в США удавалось проводить крайне правую социальную и милитаристскую политику при том, что в общественном мнении происходил сильный сдвиг в сторону социал-демократических принципов. При опросах подавляющее большинство поддерживало введение государственных гарантий полной занятости, государственное медицинское обслуживание и строительство детских садов, а соотношение сторонников и противников сокращения военных расходов было 3:1. Почти половина населения США была уверена что фраза «от каждого по способностям, каждому по потребностям» — статья Конституции США, а вовсе не лозунг из Коммунистического манифеста Маркса[16].

Философы Адорно и Хоркхаймер, столь уважаемые нашими либеральными интеллигентами, в книге «Диалектика Просвещения» представили организацию всей жизни в США как «индустрию культуры, яв­ляющуюся, возможно, наиболее изощренной и злокачественной формой тоталитаризма». Так что речь, если на то пошло, идет не о выборе между демократией и тоталитаризмом, а между разными типами тоталитаризма (или разными типами демократии — название зависит от вкуса).

Если обращаться не к дешевой пропаганде по телевидению, а читать серьезные книги, то мы узнаем, что в самой западной философской мысли «демократических» иллюзий давно уже нет. Монтескье в своей теории гражданского общества предложил идею разделения властей, считая, что это ограничит тиранию исполнительной власти. Эти надежды не сбылись, что наглядно показала история Запада. В конце XIX века писатель Морис Жоли даже написал веселую книгу «Диалог в аду между Макиавелли и Монтескье», в которой тень Макиавелли как теоретика циничной и жестокой исполнительной власти в два счета объяснила Монтескье, как легко государь может манипулировать другими «ветвями власти» просто потому, что именно он контролирует финансы, даже не прибегая к более жестким средствам. А они тоже, когда надо, применяются.

Когда философы пишут всерьез, они отбрасывают ругательства вроде «тоталитаризма» или «культа личности», а говорят о двух типах деспотизма — восточном и западном. Современный французский философ С. Московичи видит главное отличие западного типа в том, что он опирается на контроль не над средствами производства, а над средствами информации и использует их как нервную систему: «Они простирают свои ответвления повсюду, где люди собираются, встречаются и работают. Они проникают в закоулки каждого квартала, каждого дома, чтобы запереть людей в клетку заданных сверху образов и внушить им общую для всех картину действительности. Восточный деспотизм отвечает экономической необходимости, ирригации и освоению трудовых мощностей. Западный же деспотизм отвечает прежде всего политической необходимости. Он предполагает захват орудий влияния или внушения, каковыми являются школа, пресса, радио и т. п... Все происходит так, как если бы шло развитие от одного к другому: внешнее подчинение уступает место внутреннему подчинению масс, видимое господство подменяется духовным, незримым господством, от которого невозможно защититься».

Представление же, будто наличие «демократических механизмов» само по себе обеспечивает свободу человека, а их отсутствие ее подавляет — плод наивности, почти неприличной[17]. В какой-то мере эта наивность была еще простительна русским в начале века, но и тогда уже Бердяев писал: «Для многих русских людей, привыкших к гнету и несправедливости, демократия представлялась чем-то определенным и простым, — она должна была принести великие блага, должна освободить личность. Во имя некоторой бесспорной правды демократии мы готовы были забыть, что религия демократии, как она была провозглашена Руссо и как была осуществлена Робеспьером, не только не освобождает личности и не утверждает ее неотъемлемых прав, но совершенно подавляет личность и не хочет знать ее автономного бытия. Государственный абсолютизм в демократиях так же возможен, как в самых крайних монархиях. Такова буржуазная демократия с ее формальным абсолютизмом принципа народовластия... Инстинкты и навыки абсолютизма перешли в демократию, они господствуют во всех самых демократических революциях»[18].

Строго говоря, как только манипуляция сознанием превратилась в технологию господства, само понятие демократии стало чисто условным и употребляется лишь как идеологический штамп. В среде профессионалов этот штамп всерьез не принимают. В своей «Энциклопедии социальных наук» Г. Лассуэлл заметил: «Мы не должны уступать демократической догме, согласно которой люди сами могут судить о своих собственных интересах».

Раз уж мы заговорили о демократии и тоталитаризме, надо на минуту отвлечься и выделить особый случай: что происходит, когда в обществе с «тоталитарными» представлениями о человеке и о власти вдруг революционным порядком внедряются «демократические» правила? Неважно, привозят ли демократию американские военные пехотинцы, как на Гаити или в Панаму, бельгийские парашютисты, как в Конго, или отечественные идеалисты, как весной 1917 года в России. В любом случае это демократия, которая не вырастает из сложившегося в культуре «ощущения власти», а привносится как прекрасный заморский плод. Возникает гибрид, который, если работать тщательно и бережно, может быть вполне приемлемым (как японская «демократия», созданная после войны оккупационными властями США). Но в большинстве случаев этот гибрид ужасен, как Мобуту.

Для нас этот вариант важен потому, что вот уже больше десяти лет проблема демократии и тоталитаризма стала забойной темой в промывании наших мозгов. А в действительности мы, даже следуя логике наших собственных демократов, как раз получаем упомянутый гибрид: на наше «тоталитарное» прошлое, на наше «тоталитарное» мышление наложили какую-то дикую мешанину норм и понятий (мэры и префекты вперемешку с Думой, дьяками и тысячью партий).

Итак, Россия никогда не была «гражданским обществом» свободных индивидуумов. Говоря суконным языком, это было корпоративное, сословное общество (крестьяне, дворяне, купцы да духовенство — не классы, не пролетарии и собственники). Мягче, хотя и с насмешкой, либеральные социальные философы называют этот тип общества так: «теплое общество лицом к лицу». Откровенные же идеологи рубят честно: тоталитаризм. Как ведут себя люди такого общества, когда им вдруг приходится создавать власть (их обязывают быть «демократами»)? Это мы видим сегодня и поражаемся, не понимая — народ выбирает людей никчемных, желательно нерусских, и очень часто уголовников. Между тем удивляться тут нечему. Этот архетип, эта подсознательная тяга проявилась уже в начальный момент становления Руси, когда управлять ею пригласили грабителей-варягов.

Этому есть объяснение низкое, бытовое, и есть высокое, идеальное. Давайте вспомним «чистый» случай гибридизации власти, когда после февральской революции 1917 г. и в деревне, и в городе пришлось сразу перейти от урядников и царских чиновников к милиции, самоуправлению и «народным министрам». Что произошло?

Нам оставил скрупулезное, день за днем, описание тех событий М. Пришвин в своих дневниках. Он был чуть ли не единственный писатель, который провел годы революции в деревне, в сердце России, на своем хуторе в Елецком уезде Орловской губернии. И не за письменным столом — сам пахал свои 16 десятин (ему даже запретили иметь работника). кроме того, он действительно был в гуще всех событий, так как был делегатом Временного комитета Государственной Думы по Орловской губернии, ежедневно заседал в своем сельском комитете, объезжал уезды и волости. Временами бывал в Петербурге — в министерствах, Думе и Совете. В своем отчете в Думу от 20 мая он пишет, что в комитеты и советы крестьяне выбирают уголовников. «Из расспросов я убедился, что явление это в нашем краю всеобщее», — пишет Пришвин. Приехав в начале сентября в столицу и поглядев на министра земледелия лидера эсеров Чернова, Пришвин понял, что речь не о его крае, а о всей России. Вот его запись 2 сентября:

«Чернов — маленький человек, это видно и по его ужимкам, и улыбочкам, и пространным, хитросплетенным речам без всякого содержания. «Деревня» — слово он произносит с французским акцентом и называет себя «селянским министром». Видно, что у него ничего за душой, как, впрочем, и у большинства настоящих «селянских министров», которых теперь деревня посылает в волость, волость в уезд, уезд в столицу. Эти посланники деревенские выбираются часто крестьянами из уголовных, потому что они пострадали, они несчастные, хозяйства у них нет, свободные люди, и им можно потому без всякого личного ущерба стоять за крестьян. Они выучивают наскоро необходимую азбуку политики, смешно выговаривают иностранные слова, так же, как посланник из интеллигенции Чернов смешно выговаривает слова деревенские с французским de. «Селянский министр» и деревенские делегаты психологически противоположны настоящему мужику».

Как же реально создается эта власть и как рассуждают те, кто желает ей подчиниться? Пришвин записал ход таких собраний. Вот один случай, 3 июля 1917 г. Выборы в комитет, дело важное, т. к. комитет, в отличие от совета, ведет хозяйственные дела. Кандидат Мешков («виски сжаты, лоб утюжком, глаза блуждают. Кто он такой? Да такой — вот он весь тут: ни сохи, ни бороны, ни земли»). Мешков — вор. Но ведущий собрание дьякон находит довод:

« — Его грех, товарищи, явный, а явный грех мучит больше тайного, все мы грешники!

И дал слово оправдаться самому Мешкову. Он сказал:

— Товарищи, я девять лет назад был судим, а теперь я оправдал себя политикой. По новому закону все прощается!

— Верно! — сказали в толпе.

И кто-то сказал спокойно:

— Ежели нам не избирать Мешкова, то кого нам избирать. Мешков человек весь тут: и штаны его, и рубашка, и стоптанные сапоги — все тут! Одно слово, человек-оратор, и нет у него ни лошади, ни коровы, ни сохи, ни бороны, и живет он из милости у дяди на загуменье, а жена побирается. Не выбирайте высокого, у высокого много скота, земля, хозяйство, он — буржуаз. Выбирайте маленького. А Мешков у нас — самый маленький.

— Благодарю вас, товарищи, — ответил Мешков, — теперь я посвящу вас, что есть избирательная урна. Это есть секретный вопрос и совпадает с какой-нибудь тайной, эту самую тайну нужно вам нести очень тщательно и очень вежливо и даже под строгим караулом!

И призвал к выборам:

— Выбирайте, однако, только социалистов-революционеров, а которого если выберете из партии народной свободы, из буржуазов, то мы все равно все смешаем и все сметем!».

Вот это и есть — гибрид демократии и «теплого общества». В результате, как пишет Пришвин после февраля всего за полгода «власть была изнасилована» («за властью теперь просто охотятся и берут ее голыми руками»). И охотиться за властью, насиловать ее могут именно люди никчемные:

«Как в дележе земли участвуют главным образом те, у кого ее нет, и многие из тех, кто даже забыл, как нужно ее обрабатывать, так и в дележе власти участвуют в большинстве случаев люди голые, неспособные к творческой работе, забывшие, что... власть государственная есть несчастие человека прежде всего».

Здесь Пришвин уже касается «идеальной» установки, быть может, мало где встречающейся помимо русской культуры. Бремя власти есть несчастье для человека! Власть всегда есть что-то внешнее по отношению к «теплому обществу», и принявший бремя власти человек неминуемо становится изгоем. Если же он поставит свои человеческие отношения выше государственного долга, он будет плохой, неправедной властью. В таком положении очень трудно пройти по лезвию ножа и не загубить свою душу. Понятно, почему русский человек старается «послать во власть» того, кого не жалко, а лучше позвать чужого, немца. Если же обязывают, демократии ради, создать самоуправление, то уклонение от выполнения властных обязанностей и коррупция почти неизбежны.

На бытовом уровне это выглядит у Пришвина так:

«14 июня. Скосили сад — своими руками. Чай пьем в саду, а с другого конца скошенное тащут бабы. Идем пугать баб собакой, а на овсе телята деревенские. Позвать милиционера нельзя — бесполезно, он свой деревенский человек, кум и сват всей деревне и против нее идти ему нельзя. Неудобства самоуправления: урядник — власть отвлеченная, со стороны, а милиционер свой, запутанный в обывательстве человек...

И правда, самоуправляться деревня не может, потому что в деревне все свои, а власть мыслится живущей на стороне. Никто, например, в нашей деревне не может завести капусты и огурцов, потому что ребятишки и телята соседей все потравят. Предлагал я ввести штраф за потравы, не прошло.

— Тогда, — говорят, — дело дойдет до ножей.

Тесно в деревне, все свои, власть же родню не любит, у власти нет родственников.

Так выбран Мешков — уголовный, скудный разумом, у которого нет ни кола, ни двора, за то, что он нелицеприятный и стоит за правду — какую правду? неизвестно; только то, чем он живет, не от мира сего. Власть не от мира сего».

В сущности, крестьяне России (особенно в шинелях) потому и поддержали большевиков, что в них единственных была искра власти «не от мира сего» — власти без родственников. Надо сказать, что этот инстинкт государственности проснулся в большевиках удивительно быстро, контраст с нынешними демократами просто разительный. Многозначительно явление, о котором официальная советская идеология умалчивала, а зря — «красный бандитизм». В конце гражданской войны советская власть вела борьбу, иногда в судебном порядке, а иногда и с использованием вооруженной силы, с красными, которые самочинно затягивали конфликт. В некоторых местностях эта опасность для советской власти даже считалась главной. Под суд шли, бывало, целые парторганизации — они для власти уже «не были родственниками»[19].

А когда большевики выродились и их власть стала «жить и давать жить другим», из нее и дух вон. И сегодня добрую КПРФ не очень-то к власти зовут, слишком она домашняя.

Итак, мы провели классификацию. Есть, условно говоря, две «чистые» модели — демократия и тоталитаризм. И самый трудный случай, наш собственный — навязанная гибридизация чужеродной демократии, наложенной на культуру «теплого общества». В этом гибриде наши реформаторы надеются убить компоненту «тоталитаризма» (вернее, делают вид, что надеются). Чуть ли не главным инструментом в их усилиях стала манипуляция сознанием.

Ее технология, созданная в США, применяется сегодня в более или менее широких пределах в других частях мира (в России — без всяких пределов) и должна стать главным средством социального контроля в новом мировом порядке. Разумеется, дополняясь насилием в отношении «цветных». Правда, таковыми все более и более считаются бедные независимо от цвета кожи (например, японцы уже не считаются цветными, а русские уже почти считаются).

Коротко оговорим и отложим в сторону проблему социального контроля в «тоталитарных» обществах. Почему способы жесткого духовного воздействия вне демократии не подпадают под понятие манипуляции? Ведь тираны не только головы рубили и «черным вороном» пугали. Словом, музыкой и образом они действовали ничуть не меньше, чем дыбой. Почему же литургия в храме или беседа политрука в Красной Армии, побуждающие человека к определенному поведению, — не манипуляция сознанием?

Воздействие на человека религии (не говорим пока о сектах) или «пропаганды» в так называемых идеократических обществах, каким были, например, царская Россия и СССР, отличаются от манипуляции своими главными родовыми признаками. Весь их набор мы осветим, когда будем говорить о способах манипуляции. А здесь укажем на один признак — скрытность воздействия и внушение человеку желаний, заведомо противоречащих его главным ценностям и интересам.

Ни религия, ни официальная идеология идеократического общества не только не соответствуют этому признаку — они действуют принципиально иначе. Их обращение к людям не просто не скрывается, оно громогласно. Ориентиры и нормы поведения, к которым побуждали эти воздействия, декларировались совершенно открыто, и они были жестко и явно связаны с декларированными ценностями общества.

И отцы церкви, и «отцы коммунизма» считали, что то поведение, к которому они громогласно призывали — в интересах спасения души и благоденствия их паствы. Поэтому и не могло стоять задачи внушить ложные цели и желания и скрывать акцию духовного воздействия. Конечно, представления о благе и потребностях людей у элиты и большей или меньшей части населения могли расходиться, вожди могли жестоко заблуждаться. Но они не «лезли под кожу», а дополняли власть Слова прямым подавлением. В казармах Красной Армии висел плакат: «Не можешь — поможем. Не умеешь — научим. Не хочешь — заставим».

Смысл же манипуляции иной: мы не будем тебя заставлять, мы влезем к тебе в душу, в подсознание, и сделаем так, что ты захочешь. В этом — главная разница и принципиальная несовместимость двух миров: религии или идеократии (в так называемом традиционном обществе) и манипуляции сознанием (в так называемом демократическом обществе).

Многих, однако, вводит в заблуждение сходство некоторых «технических» приемов, применяемых и в религиозной, и в пропагандистской, и в манипуляционной риторике — игра на чувствах, обращение к подсознанию, к страхам и предрассудкам. Хотя в действительности эти приемы в религии и идеократической пропаганде — следствие слабости и незрелости, а в манипуляции сознанием — принципиальная установка, это неочевидно. Более того, религиозные конфессии, взявшие курс на обновление и озабоченные успехом в социальной и политической сфере, действительно впадают порой в соблазн освоить большие манипуляционные технологии[20]. Об этом — одно из едва ли не главных размышлений Достоевского, выраженное в Легенде о Великом Инквизиторе. Помните, сошедшего на Землю Христа Великий Инквизитор посылает на костер, чтобы он не нарушал создаваемого в обществе Мирового порядка, основанного именно на манипуляции сознанием (как бы мы сегодня сказали). Великий Инквизитор упрекает Христа в том, что Он отказался повести за собой человека, воздействуя на его сознание чудом.

В отличие от Церкви, коммунистическая идеология своего критика масштаба Достоевского или Толстого не получила, но и без них мы видим: «обновленчество» Хрущева с соблазном использовать манипуляционные технологии сразу нанесло ей рану, в которой закопошились сожравшие ее Яковлевы и Бурбулисы. Хрущев, как фокусник, начал размахивать рукавом, из которого должны были посыпаться чудеса: догоним Америку по мясу и молоку, посеем кукурузу в Архангельске, через двадцать лет будем жить при коммунизме. С этого начало рушиться идеократическое советское общество. Говорится: для идеократического общества манипуляция сознанием дисфункциональна («вредна для здоровья»).

Но, повторяю, в реальной жизни отклонения от «чистой» модели затемняют фундаментальные различия, и поэтому остановимся пока что на очевидном родовом признаке: открытость и даже демонстративность, ритуальность установления желаемых норм поведения в теократических и идеократических обществах — и скрытое, достигаемое через манипуляцию сознанием установление таких норм в демократическом (гражданском, открытом, либеральном и т. д.) обществе.

Мы договорились с самого начала — в этой книге постараться не давать явлениям своих оценок, а описывать явления, раскрывать их смысл. Оценки вытекают из идеалов, а идеалы у читателей различны, и спорить о них бессмысленно. Можно лишь, выяснив идеалы, договариваться о сосуществовании. А для этого надо понимать, что происходит — за видимостью различать смысл.

Поэтому вместо того, чтобы заклеймить тот или иной способ воздействия на поведение человека, укажем на два подхода к их сравнению. Первый мы назовем функциональным, а второй — моральным.

Насколько успешно подходы, выработанные в идеократическом и демократическом обществах, позволяют власть имущим выполнять одну из главных функций: обеспечить устойчивость общества, его воспроизведение, выживание?

В общем, идеократическое, традиционное общество и общество либеральное устойчивы или уязвимы перед ударами разных типов. Первые поразительно жизнестойки, когда тяжелые удары наносятся всем или большой части общества, так что возникает ощущение, что «наших бьют». В этих случаях устойчивость такова, что наблюдатели и политики «из другого общества» не просто изумляются, но раз за разом попадают впросак, тяжело ошибаются.

Сравнительно мало опубликовано материалов о разборе тех умозаключений советников Наполеона и Гитлера, которые ошиблись в своих прогнозах о реакции разных слоев русского народа на вторжение в Россию. Видимо, этот анализ до сих пор на Западе засекречивается, хотя бы по наитию, самими мыслителями. Но и то, что опубликовано, показывает: в обоих огромных «экспериментах» над Россией Запад ошибся фундаментально. Русские совершенно иначе «интерпретировали» жесты западных носителей прогресса, нежели они рассчитывали[21]. Каждый удар извне, который воспринимался русскими как удар именно по России, залечивал ее внутренние трещины и «отменял» внутренние противоречия.

Так же поражает сегодня западных экспертов (и их «российских» учеников) наша способность держать удары победителей России в холодной войне. Массовое обеднение не только не разрушило общество, оно даже почти не озлобило людей, не стравило их. Вопреки ожиданиям, общество не распалось, а продолжает жить согласно неписаным законам и культурным нормам, чуждым закону рынка и нормам индивидуализма.

Мы, с нашей привычной колокольни, просто не видим того, что происходит в России и как это воспринимается глазами «цивилизации». На Западе спад производства в 1 процент — уже кризис, который чудесным образом меняет все поведение обывателя. Даже если его лично еще совершенно этот кризис не коснулся и разорение ему непосредственно не угрожает. А если колесо кризиса его задело, происходят просто невероятные превращения. Приличный, культурный и радушный человек на твоих глазах превращается в злобного сквалыгу. Он мучает своих детей, рвет со всеми друзьями и начинает бешено, как помешанный, копить, совершая просто странные поступки — может обсчитать уличного торговца и обобрать своего аспиранта, присвоив его деньги. Зрелище исключительно тяжелое.

О том, как быстро в либеральном обществе утрачиваются скрепляющие его культурные нормы при обеднении среднего класса, написана масса печальной литературы. Во время Великой депрессии в США разорившиеся бизнесмены падали из окон, как спелые груши. Видим ли мы что-нибудь подобное в России? Даже смешно предположить. Ну, потерял состояние — пойду в управдомы. Два года назад из-за махинаций руководства прогорел крупный испанский банк «Сантандер». Акционеры потеряли около четверти своих состояний. В большом зале — их собрание, телекамеры. Я в жизни не видел такого собрания людей, на лицах которых написано неподдельное, глубокое человеческое горе. А еще говорят о бездуховности Запада. Художественно сделанные фотографии акционеров с того собрания, которыми были заполнены газеты, отразили трагедию высокого накала.

В преддверии либерализации цен, которая состоялась в России в январе 1992 года, был у меня разговор с одним испанским социологом. «Вас, — говорит он, — ожидают интересные явления. Понаблюдай, потом мне расскажешь». Он предсказал, например, что при резком повышении цен Москва за одну неделю наполнится бездомными собаками, и это будет феноменально. У них социологи используют как кустарный, но очень чувствительный показатель назревающих экономических трудностей простую сводку о количестве отловленных на улице бездомных собак. Рост этого индикатора до всяких изменений инфляции, биржевых индексов и показателей производства говорит: будет спад. Нюх среднего класса чуток и безотказен, никакой экономической науке за ним не угнаться.

Что же делает почтенная семья буржуа, почуявшая приближение этого спада? Она едет на прогулку за город. Все рады, дети возбуждены, собака прыгает от счастья и пытается лизнуть хозяина в лицо. Где-нибудь на опушке рощицы собаку выпускают погулять. И пока она с лаем носится за бабочками, все усаживаются в свою «тойоту», хлопают дверцы и — привет. Действительно, по улицам чистеньких городов бегают, с безумными глазами, породистые колли и доберманы. Они не могут понять, что с ними произошло, где же их добрый хозяин с его собачьим кормом «Рedigree». Я однажды встретил даже такого изумленного сен-бернара. А защитники животных расклеивают жалобные плакаты с портретом собаки и надписью: «Он бы так с тобой не поступил».

Сбылись ли прогнозы социолога, знатока западной души? Ни в коей мере, о чем я имел удовольствие ему сообщить. После повышения цен враз обедневшие старушки-пенсионерки, как и раньше, выносили на руках погулять своих дворняжек. Только к квартирам, в которых есть крупные собаки, соседи стали складывать больше костей. Нет у нас еще гражданского общества.

Зато традиционное общество исключительно хрупко и беззащитно против таких воздействий, к каким совершенно нечувствительно общество гражданское. Достаточно заронить в массовое сознание сомнение в праведности жизни, организованной в идеократическом обществе, или праведности власти в государстве, все устои политического порядка могут зашататься и рухнуть в одночасье. Об этом — «Борис Годунов» Пушкина. Об этом писали в «Вехах» раскаявшиеся либеральные философы после опыта революции 1905 года. Да и вся драма второго акта убийства Российской империи, уже в облике СССР, у нас перед глазами.

Идеократическое общество — сложная, иерархически построенная конструкция, которая держится на нескольких священных, незыблемых идеях-символах и на отношениях авторитета. Утрата уважения к авторитетам и символам — гибель. Если противнику удается встроить в эти идеи разрушающие их вирусы, то победа обеспечена. Отношения господства с помощью насилия спасти не могут, ибо насилие должно быть легитимировано теми же самими идеями-символами.

Гражданское общество, состоящее из атомов-индивидуумов, связано бесчисленными ниточками их интересов. Это общество просто и неразрывно, как плесень, как колония бактерий. Удары по каким-то точкам (идеям, смыслам) большого ущерба для целого не производят, образуются лишь локальные дырки и разрывы. Зато эта ткань трудно переносит «молекулярные» удары по интересам каждого (например, экономические трудности). Для внутренней стабильности нужно лишь контролировать «веер желаний» всей колонии таким образом, чтобы не возникало больших социальных блоков с несовместимыми, противоположными желаниями. С этой задачей технология манипуляции сознанием справляется. А борьба по поводу степени удовлетворения желаний вполне допустима, она суть общества не подрывает.

Это — фактическая, инструментальная сторона дела. Здесь спорить особенно не о чем. Иное дело — оценки идеальные, вытекающие из этических ценностей. Здесь взгляды диаметрально противоположны.

Человек либерального образа мыслей (который сегодня вроде бы господствует в «культурном слое» России) убежден, что переход от насилия и принуждения к манипуляции сознанием — огромный прогресс в развитии человечества, чуть ли не «конец истории». Об идеологах говорить нечего — они радуются этому переходу взахлеб (парадоксальным образом, они согласны, чтобы ради такого перехода в России на неопределенный период установился режим ничем не ограниченного насилия). Внутри научного сообщества оценки обычно более уклончивы. В книге «Психология манипуляции» Е. Л. Доценко свой в общем либеральный вывод делает с оговорками: «Можно вспомнить немало жизненных ситуаций, в которых манипулирование оказывается благом постольку, поскольку поднимает общение от доминирования и насилия к манипуляции — в известном смысле более гуманному отношению»[22].

«В известном смысле», «можно вспомнить немало ситуаций» — это лишает принципиальную оценку силы. Речь ведь не о ситуациях, а о моральном выборе типа общества и типа человеческих отношений. Сразу отметим, что и на Западе, среди ведущих специалистов, есть (хотя и немного) такие, кто прямо и открыто ст<

Наши рекомендации