Воспоминания о средневековье
Мне было тринадцать лет, когда я впервые выехал за пределы провинции Арагон. Приглашенный друзьями семьи, которые проводили лето в Вега-де-Пас, близ Сантандера, на севере Испании, я с восторгом открывал для себя страну басков, новые пейзажи, совершенно непохожие на известные доселе. Я видел облака, дождь, леса, затянутые туманом, влажный мох на камнях. Дивное впечатление, которое я никогда не забуду. Я обожаю север, холод, снег и стремительные горные потоки.
Земля Нижнего Арагона очень плодородна, но пыльная и страшно сухая. Бывает, что год или два здесь не видят облачка в небе. Когда же случайные кучевые облака появлялись над горами, соседи, служащие продовольственного магазина, стучались в наш дом, на крыше которого была труба маленькой обсерватории. Через нее они долго рассматривали медленное приближение тучи и с горечью говорили: «Ветер южный. Она пройдет мимо». И оказывались правы. Туча удалялась, не наградив землю ни каплей дождя.
Однажды во время особо страшной засухи в соседней деревне Кастельсерас население со священниками во главе организовало крестный ход, дабы вымолить у неба дождя. В тот день темные тучи и так сгустились над деревней. Казалось, вознесение молитв совсем и не требуется.
Но тучи рассеялись еще до окончания шествия, и снова появилось палящее солнце. Тогда особенно недовольные, из тех, которые встречаются в каждой деревне, подхватили статую Святой девы и, проходя по мосту через Гуадалопе, сбросили ее в воду.
В деревне, где я родился 22 февраля 1900 года, средневековье, можно сказать, затянулось до первой мировой войны. Изолированное, инертное общество, отмеченное четкими классовыми различиями. Уважение, субординация трудового народа по отношению к сеньорам, крупным землевладельцам казались незыблемыми, уходящими в глубину веков обычаями. Управляемая колокольным звоном церкви Пилар, жизнь текла ровно, монотонно, по однажды заведенному порядку для каждого времени года. Колокола извещали о церковных церемониях (мессах, вечернях, молениях) и о повседневных событиях, скажем о наступлении смертного часа, и тогда их звон именовался toque de agonia, то есть звон по умирающему. Когда кто-нибудь из взрослых жителей приближался к вратам смерти, колокол звонил медленно. Самый большой колокол, тяжелый и торжественный, извещал о последней борьбе человека, легкий же бронзовый колокол — об угасании ребенка. Люди останавливались в полях, на дорогах, улицах и спрашивали: «Кто это умирает?» Вспоминается звон при пожаре и радостные перепевы колоколов по воскресным большим праздникам.
В Каланде было менее пяти тысяч жителей. Эта большая деревня в провинции Теруэль, не представляющая интереса для вечно спешащих туристов, находится в восемнадцати километрах от Альканьиса, где останавливался поезд, доставлявший нас из Сарагосы. Три запряженные лошадьми коляски ждали у вокзала. Самая большая из них называлась «хардинера», вторая — «галера»— была повозкой с верхом. За нами следовала еще маленькая тележка на двух колесах. Семья была большая, багажа много, да еще слуги, но мы как-то размещались в трех колясках. На то, чтобы проехать восемнадцать километров под знойным солнцем, требовалось три часа. Однако я не помню, чтобы хоть когда-нибудь поездка была скучной.
Если не считать праздника в честь святой Пилар и сентябрьских ярмарок, в Каланду приезжало очень мало посторонних. Каждый день к полудню в облаках пыли появлялся дилижанс из Макана, который тянула упряжка мулов. Он доставлял почту и иногда какого-нибудь бродячего торговца. Мы впервые увидели в деревне автомобиль лишь в 1919 году.
Его купил дон Луис Гонсалес, человек современный, либерал и даже антиклерикал. Его мать, донья Тринидад, вдова генерала, принадлежала к знатному семейству Севильи. Эта утонченная дама стала жертвой болтливости собственных слуг. Она использовала для интимных омовений устройство, которое возмущенные и стыдливые дамы из высшего каландского общества изображали жестом, похожим на гитару. Из-за биде они долго отказывались разговаривать с доньей Тринидад.
Тот же дон Луис Гонсалес проявил твердость характера, когда виноградники Каланды оказались пораженными филоксерой. Лозы погибали без лечения, но крестьяне решительно отказывались вырывать их, заменяя американскими саженцами, как это делают повсюду в Европе. Специально приехавший из Теруэля агроном установил в большом зале мэрии микроскоп, который позволял увидеть вредителей. Но ничего не действовало. Крестьяне по-прежнему отказывались заменять лозы. Тогда дон Гонсалес показал пример, выдергав все свои лозы. А так как ему стали грозить расправой, он расхаживал по винограднику с ружьем. Это было коллективное, типично арагонское упрямство, с которым удалось покончить лишь много позднее.
В нижней части провинции Арагон производится лучшее в Испании да, вероятно, и во всем мире оливковое масло. В иные годы обильному урожаю грозила засуха, способная оголить деревья. Считавшиеся большими специалистами, некоторые крестьяне Каланды отправлялись обрезать деревья в Андалусию, близ Хаэна и Кордовы. Сбор олив начинался с наступлением зимы, и во время работы крестьяне пели хоту «Оливарера». В то время как мужчины, стоя на лестницах, били палками по ветвям, женщины подбирали плоды на земле. Хота «Оливарера» звучит нежно и мелодично, утонченно — по крайней мере такой она осталась в моей памяти. Она удивительно контрастирует с необузданной силой местных арагонских песен.
И еще одна песня запомнилась мне навсегда — она звучала где — то между сном и пробуждением. Думаю, сегодня о ней не помнят вовсе, ибо она передавалась на слух из поколения в поколение и никогда не записывалась нотами. Она называлась «Песней зари». Перед восходом солнца мальчики бегали по улицам, будя ею крестьян, которые начинали работу очень рано. Быть может, некоторые из этих людей еще живы и могли бы вспомнить ее мелодию и слова, чтобы не исчезла эта великолепная полурелигиозная-полумирская песня, пришедшая к нам из древности. Она будила меня среди ночи во время сбора урожая. Затем я засыпал снова.
Все остальное время года наш сон охраняли двое ночных сторожей, хорошо оснащенные трещотками и маленькими дудками. «Да благословен будет бог», — кричал один, а второй отвечал: «Да благословен будет он во веки веков». Иногда они, например, говорили так: «Одиннадцать часов, погода прекрасная», а куда реже — о, радость! — «Пасмурно», и как о чуде: «Идет дождь!» В Каланде было восемь оливковых мельниц. Одна из них была уже гидравлической, а остальные работали в точности как во времена римлян: тяжелый, конусообразной формы камень, вращавшийся с помощью мулов, давил оливы на другом камне. Казалось, ничто не должно было измениться. Те же жесты, те же желания переходили от отца к сыну, от матери к дочери… Лишь откуда-то издалека, подобно тучам в открытом море, долетали сюда слухи о прогрессе.
Смерть, вера, секс…
Каждую пятницу по утрам дюжина мужчин и женщин преклонного возраста рассаживалась у церковной стены, напротив нашего дома. Это были самые бедные из бедных. Один из слуг выходил на улицу и вручал каждому кусок хлеба, который они почтительно целовали, и монету в пять сантимов — достаточно высокая милостыня в сравнении с «сантимом на бороду», то есть на каждого, который им обычно подавали другие богатые люди деревни.
Именно в Каланде я впервые столкнулся со смертью, которая вместе с глубокой верой и зарождающимся половым инстинктом стала неотъемлемой частью моей жизни в творчестве. Однажды, когда я прогуливался с отцом в оливковой роще, ветер донес запах чего-то терпкого и гадкого. В сотне метров от нас лежал сдохший осел, раздутое и растерзанное тело которого стало добычей десятка грифов и нескольких собак. Это зрелище и притягивало меня, и отталкивало одновременно. Насытившись, птицы с трудом поднимались в воздух. Местные крестьяне не хоронили сдохших животных, полагая, что их останки удобряют землю. Я стоял словно завороженный, смутно ощущая в этой картине некий метафизический смысл. Отец едва оттащил меня.
В другой раз один из наших пастухов во время ссоры получил удар ножом в спину и умер. В своих широких кушаках, «фаха», мужчины всегда носили острый нож. Вскрытие производилось обычно в часовне на кладбище деревенским врачом с помощью местного брадобрея. Тут же находились четверо или пятеро друзей врача. Мне удалось проникнуть в часовню.
Из рук в руки переходила бутылка водки, я тоже лихорадочно пил, пытаясь укрепить свой дух, который начал сдавать при скрежете пилы, распиливающей череп, и при виде разбиваемых одно за другим ребер. В конце концов, совершенно пьяного, меня отвели домой, и мой отец сурово наказал меня за пьянство и за «садизм».
На похоронах простых людей гробы ставили открытыми перед вратами церкви. Священники пели. Викарий ходил вокруг жалкого катафалка, кропил его святой водой и бросал щепотки пепла на грудь умершего, приподнимая на минуту покрывало, которым он был закрыт. (Нечто подобное можно увидеть в финальной сцене фильма «Грозовой перевал».) Тяжелый колокол звонил по усопшему. Как только гроб поднимали, чтобы нести на кладбище, раздавался душераздирающий крик матери: «О, сын мой! Ты оставляешь меня одну! Я никогда больше тебя не увижу!». К ее стенаниям присоединялись сестры покойного и другие родственницы, а подчас и соседки, подруги, составляя таким образом хор плакальщиц — «планидерас».
Смерть постоянно напоминала о себе, она была частью жизни, как в средние века.
Точно так же и вера. Воспитанные на догмах римского католицизма, мы ни на секунду не могли усомниться в его универсальности. У меня был очень добрый, очень милый дядя — священник. Его звали «Тио Сантос», дядя Сантос. Каждое лето он учил меня латыни и французскому. В церкви я был его служкой и входил в состав музыкальной капеллы Святой девы дель Кармен. Нас было в ней семь или восемь человек. Я играл на скрипке, один из друзей — на контрабасе, а ректор одного из религиозных заведений Альканьиса — на виолончели.
Вместе с певцами нашего возраста мы играли и пели десятки раз. Нас часто приглашали в монастырь кармелитов, позже доминиканцев. Основанный в конце прошлого века неким Фортоном, жителем Каланды, мужем аристократки из рода Каскахаресов, монастырь возвышался на окраине деревни. Эти верующие супруги не пропускали ни одной службы. Позднее, в начале гражданской войны, доминиканцы монастыря были расстреляны. В Каланде было две церкви и семь священников, не считая Тио Сантоса, который после несчастного случая — он упал в пропасть во время охоты — по просьбе отца стал управляющим его имений.
Господствующее влияние религии ощущалось даже в мелочах. Играя, я служил мессу на чердаке в присутствии своих сестер. У меня было несколько предметов культа из свинца, стихарь и риза.
Чудо Каланды
Наша вера была настолько слепой — во всяком случае, до четырнадцати лет, — что все мы верили в подлинность чуда, свершившегося в Каланде в 1640 году. Чудо это связано с именем Святой девы дель Пилар, именуемой так потому, что в давние времена римского владычества она явилась святому Иакову в Сарагосе на столбе. Дева Пилар — покровительница Испании, одна из великих испанских святых.
Другая, хорошо известная Гвадалупская Святая дева, кажется мне менее значительной (она является покровительницей Мексики) Итак, в 1640 году одному из жителей Каланды Мигелю Хуану Пельисеру колесом повозки раздавило ногу. Ногу пришлось ампутировать. Это был очень набожный человек. Он каждый день приходил в церковь, чтобы окунуть палец в лампадное масло, горевшее перед ликом Святой девы, а потом смазывал им свою культю. Как-то ночью Дева и ангелы спустились с небес и даровали ему новую ногу.
Как и все чудеса — а иначе их нельзя было бы назвать чудесами, — оно было засвидетельствовано всеми тогдашними религиозными и медицинскими инстанциями. Оно стало объектом изображения на многочисленных иконах и в книгах. Великолепное чудо, перед которым меркнут все чудеса Лурдской девы. Представьте себе потерявшего ногу, она «умерла — и погребена», и вдруг он обретает ее вновь! Мой отец одарил приход Каланды великолепным paso — одно из изображений, которыми размахивают во время религиозных процессий и которые анархисты сжигали во время гражданской войны.
В деревне говорили — и никто из нас не ставил это под сомнение, — что сам король Филипп IV приезжал приложиться к ноге, которую ангелы водворили на свое место.
Не подумайте, что я преувеличиваю, говоря о соперничестве между разными святыми девами. Как-то один из священников в Сарагосе во время проповеди, говоря о заслугах ЛурдскоЙ Святой девы, отметил, что они не идут ни в какое сравнение с заслугами Святой девы дель Пилар. Среди присутствовавших находились француженки, служившие компаньонками и чтицами в богатых сарагосских семьях. Шокированные высказыванием монаха, они заявили протест архиепископу Сольдевилье Ромеро (убитому несколько лет спустя анархистами). Они не могли позволить, чтобы кто-то осмелился принизить прославленную французскую святую.
В Мехико в 1960 году я рассказал о чуде Каланды одному французскому доминиканцу.
Он улыбнулся и заметил:
— Друг мой, вы, вероятно, несколько преувеличиваете.
Смерть и вера. Их присутствие и всемогущество мы ощущали постоянно. От этого сильнее воспринималась радость жизни. Всегда, долгожданные удовольствия обретали какую-то особенную остроту, если ими удавалось воспользоваться. Препятствия увеличивают полученную радость.
Несмотря на искреннюю веру, ничто не могло усмирить в нас навязчивое любопытство к сексуальной жизни и нетерпеливое желание. В двенадцать лет я еще верил, что детей привозят из Парижа (но без помощи аистов, а на поезде или в машине), пока один приятель, года на два постарше, не раскрыл передо мной великую тайну. Последовали обычные среди мальчишек предположения, споры, обмен сомнительными сведениями, знакомство с онанизмом, то есть мы стали ощущать тираническую сущность сексуальной жизни. Высшая форма добродетели, говорили нам, есть целомудрие, совершенно необходимое для достойного образа жизни. Нас раздирала мучительная борьба между инстинктом и целомудрием. Происходившая только в мыслях, она порождала О угнетающее чувство вины. Иезуиты, скажем, говорили нам: — Знаете ли вы, почему Христос не отвечал Ироду, когда тот обращался к нему с вопросами? Потому что Ирод был похотлив, а наш Спаситель испытывал ужас перед этим пороком. Откуда в католической религии подобный страх перед сексом? Я часто задавал себе этот вопрос. По всей видимости, по многим причинам — теологического, исторического, морального и социального характера.
В организованном, построенном на иерархии обществе секс, не признающий никаких преград, никаких законов, может в любой момент стать фактором беспорядка и настоящей опасностью. Вероятно, поэтому некоторые отцы церкви и святой Фома Аквинский в вопросах плоти проявляли такую непреклонность. Святой Фома доходил до того, что утверждал, будто отношения между мужем и женой являются грехом, ибо из них не так просто исключить вожделение, которое по самой своей природе греховно. Конечно, желание и наслаждение допускаются богом, но всякое вожделение (простейшее изъявление любви) должно быть отвергнуто плотью во имя единственной идеи: родить нового служителя господа.
Ясно, что сей неумолимый запрет — я много раз повторял это — порождает чувство греха, которое может стать сладостным. Так долгое время было со мной. К тому же по необъяснимым причинам я всегда считал, что любовь в чем-то подобна смерти, что между ними существует какая-то непостижимая постоянная связь. Я даже попробовал образно выразить это в «Андалузском псе»: лицо мужчины, ласкающего груди женщины, внезапно становится мертвенно-бледным — не потому ли, что все свое детство и юность я был жертвой невиданного подавления половых инстинктов?
Богатые молодые люди Каланды дважды в год ездили в один из борделей Сарагосы. Однажды — это было уже в 1917 году — по случаю празднеств в честь Святой девы дель Пилар хозяин кафе Каланды пригласил для обслуживания своих клиентов служанок, известных свободными нравами. Два дня они, как могли, боролись с крепкими щипками клиентов, а потом, не выдержав, сбежали. Конечно, клиенты ограничились лишь щипками. Если бы они позволили себе что-то другое, тут же вмешалась бы гражданская гвардия.
Вот мы и старались вообразить, играя с девочками в докторов или подглядывая за животными, что обозначает сие заклейменное, но тем более подогревавшее наше воображение наслаждение, представлявшееся смертным грехом.
Летом в послеобеденное время, когда жара становилась особенно сильной и мухи жужжали на опустевших улицах, мы собирались при закрытых дверях и окнах в лавке торговца тканями, чтобы посмотреть «эротические» журналы тех лет (бог знает, как они сюда попали) — «Оха де Парра» или «КДТ», с натуралистическими репродукциями, которые сегодня показались бы ангельски чистыми и невинными. На них едва проглядывали верхняя часть ноги или женской груди. Но и это уже воспламеняло наши желания и воображение. Полное разъединение мужчин и женщин усиливало еще больше остроту наших смутных желаний. Когда сегодня я вспоминаю о тех первых эмоциях, я тотчас же ощущаю запах тканей.
В Сан— Себастьяне, когда мне было уже лет тринадцать или четырнадцать, источником информации становились пляжные кабины. Они делились на две половины. Не составляло большого труда через щелочку подглядывать за раздевающимися дамами.
В ту эпоху в моде были длинные булавки, которыми закреплялись на голове шляпки, и дамы, зная, что за ними могут подглядывать, втыкали эти булавки во все дыры, невзирая на опасность проткнуть глаза любопытных (я вспомнил об этой детали позднее в картине «Он»). Чтобы обезопасить себя от булавок, мы закрывали дырки стеклышками.
Умнейшим человеком в Каланде, который лишь посмеивался над нашими проблемами совести, когда мы о них рассказывали, был один из двух местных врачей — дон Леонсио. Убежденный республиканец, он обклеил стены кабинета цветными вырезками из «Эль Мотин»— периодического откровенно антиклерикального издания анархистов, весьма популярного в Испании в то время. Вспоминается один такой рисунок. Двое разжиревших священников сидят на тележке. Ее тянет Христос, весь в лоту, с искаженным от усилий лицом.
Чтобы дать представление о стиле этого журнала, приведу описание в нем демонстрации в Мадриде, во время которой рабочие решительно вступили в рукопашную со священниками, разгромив витрины и поранив прохожих:«Вчера днем группа рабочих спокойно шла вверх по улице Монтера, как вдруг увидела двух кюре, спускавшихся вниз по другой стороне улицы. Перед такой провокацией…»Я часто цитировал эту статью в качестве прекрасного примера «провокации».
Мы приезжали в Каланду лишь на страстную неделю и на лето вплоть до 1913 года, пока я не открыл для себя север и Сан — Себастьян. Заново отстроенный отцом дом привлекал любопытных. Иные, чтобы посмотреть на него, приезжали даже из других деревень. Дом был обставлен и украшен в стиле эпохи, который сегодня именуется «дурным вкусом» в истории искусства и самым известным представителем которого в Испании был блестящий каталонец Гауди.
Когда входная дверь открывалась, впуская или выпуская кого — то, можно было видеть сидящих на ступенях детей бедняков от восьми до десяти лет, бросавших удивленные взгляды на «роскошную» обстановку внутри дома, У большинства на руках были маленькие братья и сестры, неспособные отгонять мух, которые лезли им в глаза, в рот и нос. Матери этих детей работали на полях или, возвратившись домой, готовили картофель и фасоль — основное блюдо у сельскохозяйственных рабочих.
В трех километрах от деревни, около реки, отец построил загородный дом, который назывался «Ла Торре». Вокруг него был разбит сад и посажены фруктовые деревья, спускавшиеся к маленькому пруду, где стояла лодка, и дальше к реке. Через сад, в котором сторож разводил овощи, был проложен маленький оросительный канал.
Вся наша семья — человек десять — почти каждый день отправлялась в «Ла Торре» в двух запряженных «хардинера». Из своей коляски мы, счастливые дети, видели худых и ободранных сверстников, собиравших в корзины лошадиный навоз, которым их отцы могли бы удобрить несколько арпанов огорода. Эта картина нищеты, похоже, оставляла нас совершенно равнодушными.
Часто по вечерам мы плотно ужинали в саду «Ла Торре» при мягком свете ацетиленовых ламп и возвращались поздно ночью. Праздная, беззаботная жизнь. А если бы я был среди тех, кто поливал своим потом землю или собирал навоз, какими бы стали мои нынешние воспоминания?
Мы, без сомнения, были последними представителями старого уклада жизни. Торговали здесь мало. Ощущалась зависимость от времен года. Застой в мыслях. Единственной отраслью промышленности было производство оливкового масла. Извне к нам доставлялись ткани, изделия из металла, медикаменты — или, точнее, сырье, с помощью которого здешний аптекарь изготовлял по рецептам лекарства.
Местные ремесленники — кузнец, жестянщик, гончар, шорник, каменщик, булочник, ткач — удовлетворяли самые насущные наши потребности.
Сельскохозяйственная экономика оставалась полуфеодальной. Владелец земли сдавал ее испольщикам, которые возвращали ему половину урожая.
У меня сохранилось около двадцати фотографий 1904 — 1905 годов, сделанных другом семьи. На них можно видеть отчетливое изображение. Вот мой отец, довольно полный, с пышными седыми усами и почти всегда в мексиканском сомбреро (только в исключительных случаях в канотье). Вот моя мать, двадцатичетырехлетняя брюнетка, улыбающаяся при выходе из церкви, после мессы приветствуемая всеми знатными людьми деревни. Вот отец и мать, позирующие с зонтиком, а вот мать на осле (это фото называлось «Бегство в Египет»). А здесь я шести лет, вместе с другими детьми на кукурузном поле. А потом прачки, крестьяне, стригущие овец, сестра Кончита, совсем маленькая, на коленях отца, болтающего с доном Макарио, мой дедушка, кормящий собаку, красивая птица в гнезде.
Сегодня в Каланде не увидишь бедняков, сидящих по пятницам около церкви в ожидании куска хлеба. Деревня стала довольно зажиточной, люди живут хорошо. Традиционная одежда — широкий пояс, повязка на голове, узкие брюки — давно исчезла.
Улицы покрыты асфальтом и освещены электричеством. Есть водопровод, канализация, кинотеатры, бары. Как и во всем мире, телевидение способствует утрате зрителями своего мнения. Есть автомобили, мотоциклы, холодильники, тщательно продуманные материальные удобства, изобретенные нашим обществом, в котором научный и технологический прогресс отодвинул на задний план нравственность и сознание человека. Энтропия — хаос — приобрела форму демографического взрыва и становится с каждым днем все более угрожающей.
Мне посчастливилось провести свое детство в средневековье, в мучительную и изысканную эпоху, как писал Гюисманс. Мучительную своей материальной стороной, изысканную — духовной. Сегодня все происходит как раз наоборот.
Барабаны Каланды
В маленьких деревнях провинции Арагон существует обычай, вероятно единственный в мире, бить в барабан в страстную пятницу. Это делают и в Альканьисе, и в Ихаре. Но нигде, кроме Каланды, это не совершается с такой таинственной, неумолимой силой. Обычай этот восходит к концу XVIII века. Уже к 1900 году ему перестали следовать. Но один из святых отцов Каланды, мосен Висенте Альянеги, возродил его снова.
Барабаны Каланды гремят непрерывно ровно сутки с полудня страстной пятницы до полудня субботы. Таким образом отмечается память о тьме великой, спустившейся на мир в минуту смерти Христа, а также о содрогнувшейся земле, разверзшихся скалах и разорванной сверху донизу завесе в храме. Впервые я услышал отзвуки этой прекрасной, волнующей церемонии еще в колыбели, когда мне было два месяца. Позднее я сам многократно в ней участвовал вплоть до последних лет. Я познакомил с этим обычаем многих своих друзей, которые были поражены не меньше меня самого.
В 1980 году во время моей последней поездки в Испанию в средневековом замке вблизи Мадрида собрались гости. Их решили поразить барабанным громом специально доставленных — из Каланды инструментов. Среди приглашенных были и мои добрые друзья Хулио Алехандро, Фернандо Рей, Хосе Луис Баррос. Все присутствующие заявили, что были заворожены воздействием этих звуков, хотя 'и не могли объяснить почему. Пятеро из них даже признались, что плакали. Сам не понимаю, с чем связано такое волнение. Его можно сравнить разве что с волнением, порождаемым музыкой. Вероятно, оно объясняется каким-то особым ритмом, захватывающим и вызывающим необъяснимый трепет.
Мой сын Жан-Луи сделал короткометражку «Барабаны Каланды», да и я сам не раз использовал эту дробь в своих фильмах, например в «Золотом веке» и «Назарине». В дни моего детства в церемонии участвовало человек двести-триста. Сегодня участвует более тысячи, в том числе шестьсот или семьсот барабанов и несколько сот «бомбос», больших барабанов.
Еще до полудня в страстную пятницу толпа собирается на главной площади напротив церкви. Все ждут в полной тишине с барабанами на перевязи. Если кто-нибудь особенно нетерпеливый позволит себе ударить палочками, толпа выразит ему свое неодобрение. В полдень, после первого удара колокола, деревня вздрагивает от невиданной силы громового рокота. Все барабаны бьют одновременно. Барабанщиками овладевает необъяснимое волнение, превращающееся в своего рода опьянение. Барабаны гремят два часа подряд. Затем образуется процессия «Эль Прегон», по названию барабана, сзывающего публику, она покидает площадь и обходит всю деревню. Народу столько, что последние не успевают покинуть площадь, как первые уже появляются на ней снова.
В этой процессии можно увидеть римских солдат с приклеенными бородами, называемыми putimtunes (произношение этого слова уже напоминает барабанный ритм), центурионов, римского генерала и персонажа под именем Лонгинос в средневековых латах. На последнего возложена задача защищать тело господне от надругательств, и он в какой-то момент дерется на дуэли с римским генералом. Толпа барабанщиков образует вокруг них круг. Зашатавшись, римский генерал делает вид, что убит, и Лонгинос остается на страже гроба господня.
Христос представлен статуей под стеклянным колпаком.
Участники процессии поют «Страсти Христовы», в тексте которых встречалось выражение «презренные евреи», изъятое лапой Иоанном XXIII.
К пяти часам церемония завершается. После минуты молчания барабаны снова начинают бить, и бьют уже до полудня следующего дня.
Барабанная дробь имеет пять или шесть разных ритмов, которые я не забыл до сих пор. Когда встречаются две группы барабанщиков, играющие в разных ритмах, они останавливаются друг против друга, и начинается настоящее состязание, которое может длиться час и более. В конце концов более слабая группа присоединяется к более сильной.
Как это ни покажется странным, но мощный, космический бой барабанов заставляет дрожать под ногами землю. Достаточно прикоснуться рукой к стене дома, чтобы почувствовать, как она вибрирует. Природа словно подчиняется ритму барабанного боя, который звучит всю ночь. Если кто-либо и засыпает под этот гром, то внезапно пробуждается, если шум почему-либо стихает.
К концу ночи пленка на барабанах покрывается кровавыми пятнами. У барабанщиков, начинают кровоточить руки — а ведь это грубые руки землепашцев.
В субботу утром часть жителей отправляется на один из ближайших холмов, чтобы ознаменовать восшествие на Голгофу, и устраивает крестный ход. Другие продолжают бить в барабаны. В семь часов все собираются для участия в последней процессии, del entierro. В полдень при первом ударе церковного колокола все прекращается — до следующего года. Тем не менее еще какое-то время, словно подчиняясь ритму смолкших барабанов, жители непроизвольно продолжают разговаривать отрывистыми фразами.
Сарагоса
Отец моего отца был «богатым земледельцем» — он владел тремя мулами. У него родились двое сыновей. Один стал фармацевтом, другой — мой отец — покинул Каланду с четырьмя приятелями и отправился служить на Кубу, которая тогда принадлежала Испании.
По прибытии на Кубу его попросили заполнить и подписать формуляр. Благодаря стараниям школьного учителя, он обладал прекрасным каллиграфическим почерком, и его сделали писарем. Все приятели, отца погибли от малярии.
По окончании срока службы он решил остаться на Кубе. Поступив главным коммивояжером в одну контору, он зарекомендовал себя как человек энергичный и серьезный. Спустя некоторое время отец основал собственное дело — производство скобяных изделий, продавал инструменты, оружие, губки — всего понемногу. Его друзьями стали чистильщик сапог, приходивший по утрам, и еще один служащий. Отец доверил им свое дело на правах пайщиков и, забрав с собой заработанные деньги, вернулся в Испанию незадолго до обретения Кубой независимости. (К провозглашению независимости в Испании отнеслись безучастно. Люди шли в тот день на корриду, как будто ничего не произошло.) Вернувшись в Каланду в возрасте сорока трех лет, отец женился на молодой восемнадцатилетней девушке, моей матери. Купил земли, построил дом и «Ла Торре». Старший из детей, я был зачат во время поездки в Париж, в отеле Ронсерей, близ Ришелье-Друо. У меня было четыре сестры и два брата. Старший из двух братьев, Леонардо, рентгенолог в Сарагосе, умер в 1980 году. Другой, Альфонсо, архитектор, моложе меня на пятнадцать лет, умер в 1961 году во время съемок «Виридианы». Сестра Алисия умерла в 1977 году. Нас осталось четверо. Мои сестры Кончита, Маргарита и Мария здравствуют и поныне.
Еще со времен иберов и римлян — Каланда уже была римской деревней — в результате многочисленных нашествий, которым подверглась земля Испании, от вестготов до арабов, здесь смешались разные крови. В XV веке в Каланде проживала только одна семья старых христиан. Все другие были арабскими. Даже в одной семье можно было встретить внешне очень различные типы лиц. Скажем, моя сестра Кончита с ее светлыми волосами и голубыми глазами могла бы легко сойти за прекрасную скандинавку. А сестра Мария, напротив, была похожа на беглянку из гарема.
Покидая Кубу, отец оставил там своих компаньонов. В 1912 году, предчувствуя приближение мировой войны, он решил туда поехать снова. Вспоминаются молитвы в доме «о счастливом путешествии папы». Но его компаньоны отказались взять его в дело. Он вернулся в Испанию в ярости. Во время войны они заработали миллионы долларов. Одного из них спустя несколько лет отец встретил в открытой машине в Мадриде на проспекте Кастельяна. Они даже не перекинулись словом, не обменялись приветствием.
Отец имел рост метр семьдесят четыре сантиметра, был сильным и зеленоглазым. Человек строгий, но очень добрый, он умел легко прощать.
Спустя четыре месяца после моего рождения, в 1900 году, скучая в Каланде, он решил со всей семьей переехать в Сарагосу. Родители сняли большую буржуазную квартиру в доме, который ныне не существует и в котором когда-то размещался командный состав гарнизона. Квартира занимала весь второй этаж и имела не менее десяти балконов. Если не» считать каникул, которые я проводил в Каланде или, позднее, в Сан-Себастьяне, я жил в этой квартире до своего отъезда в Мадрид в 1917 году, когда сдал экзамены на бакалавра.
Осаждавшаяся дважды войсками Наполеона, старая Сарагоса была почти полностью разрушена. В 1900 году столица провинции Арагон Сарагоса, населенная двумястами тысячами жителей, была мирным и спокойным городом. Тут размещался завод железнодорожных вагонов, но никто и понятия не имел о рабочих волнениях, хотя позднее анархисты назовут наш город «жемчужиной синдикализма». Первые забастовки и серьезные демонстрации в Испании прошли в Барселоне в 1909 году, тогда-то и был расстрелян безвредный анархист Феррер (статуя которого неизвестно почему находится в Брюсселе). Сарагоса была затронута волнениями позднее, особенно в 1937 году, когда тут проводилась самая крупная социалистическая забастовка в Испании.
Сарагоса была тихим, заурядным городом. Упряжки лошадей здесь соседствовали с трамваями. Асфальтировали тогда только проезжую часть улицы, а по краям она утопала в грязи. В дождливую погоду невозможно было перейти улицу. В день поминовения все колокола звонили с восьми вечера до восьми утра. «Потерявшую сознание женщину переехал фиакр»— вот какое сообщение занимало тогда первые страницы всех газет. До войны 1914 года весь мир отсюда представлялся огромной и далекой частью света, сотрясаемой событиями, которые нас не касались, едва нас интересовали И доходили до нас уже утратившими силу. Так, о русско — японской войне я узнал из оберток на шоколаде. Как и у многих моих однолеток, у меня был альбом с картинками, которые пахли шоколадом. В течение первых тринадцати или четырнадцати лет своей жизни я не видел ни одного негра или азиата — разве что в цирке. Ненависть наша — я говорю о детях — была направлена исключительно на протестантов, против которых нас настраивали отцы иезуиты. Во время больших празднеств в честь Девы Пилар нам случалось забрасывать камнями торговавшего за гроши продавца Библии.
Зато тут не было никаких следов антисемитизма. Лишь много лет спустя я открыл для себя во Франции эту форму расизма. Испанцы могли в своих молитвах проклинать евреев, преследовавших Иисуса. Но они никогда не связывали этих евреев из прошлого с теми, кто жил с ними рядом.
Сеньора Коваррубиас считалась самой богатой женщиной Сарагосы. Говорили, что ее состояние насчитывает шесть миллионов песет (для сравнения: самый богатый в Испании граф Романьонес имел состояние в сто миллионов песет). В Сарагосе мой отец занимал третье или четвертое место. Когда испано-американский банк оказался в трудном положении, он передал им в полное распоряжение все, что было на его счете, и это, говорили дома, спасло банк от краха.
Откровенно говоря, мой отец ничего не делал. Вставал, завтракал, одевался, читал газеты (я тоже сохранил эту привычку). Потом шел проверять, доставлены ли из Гаваны ящики с сигарами, ходил по магазинам, иногда покупал вино или икру, регулярно пил аперитив.
Аккуратно завязанный пакетик с икрой — единственное, что отец мог позволить себе нести в руках. Это определялось сословными предрассудками, его положением в обществе: человек с его состоянием не мог носить покупки. Для этого существовали слуги. Точно так же, когда я отправлялся к учителю музыки, сопровождавшая меня нянька несла футляр со скрипкой.
Днем, после обеда и отдыха, который неизменно следовал за трапезой, отец переодевался и шел в клуб. Там в ожидании ужина он играл с друзьями в бридж и «тресильо».
Иногда по вечерам мои родители отправлялись в театр. В Сарагосе было четыре театра. Главный из них, существующий и сегодня, украшенный позолотой, очень красив. Тут у родителей была своя ложа. Они смотрели оперу или пьесу, игравшуюся заезжими актерами, или слушали концерт. Другое столь же благородное здание — театр «Пиньятелли»— уже не существует. Более фривольным, специализировавшимся на постановке оперетт, был театр «Парисиана». И, наконец, имелся цирк, где подчас игрались и пьесы!, — туда меня водили довольно часто.
Больше всего мне запомнилась оперетта, поставленная по «Детям капитана Гранта» Жюля Верна. Я видел ее раз пять или шесть. Всякий раз меня потрясало падение на самую середину манежа огромного кондора.
Большим событием в жизни Сарагосы стал авиационный праздник с участием французского летчика Ведринеса. Мы впервые увидели летающего человека. Весь город собрался на Буэна-Виста и ее холмах. С их вершин мы действительно увидели аппарат Ведринеса, который под аплодисменты всей толпы поднялся метров на двадцать над землей. Но меня это не заинтересовало. Я ловил среди камней ящериц и отрывал у них кончик хвоста, который еще некоторое время продолж