За пятьдесят минут до происшествия

…Женька Столетов вместе с Аркадием Заварзиным стояли на тормозной площадке мчавшегося поезда, прятались от пронзительного завихряющегося между платформами ветра, а когда поезд с таежного «уса» вырвался на простор главной магистрали и еще добавил скорости, на них неожиданно пахнуло весенним теплом и самым радостным запахом на всем белом свете — запахом начинающей цвести черемухи.

Уже было сумрачно, узкоколейный паровозик раздвигал темень желтым светом лобового прожектора, но все равно кусты черемухи, отороченные свадебной белизной, проклевывались в темноте, и чем дальше поезд уходил от лесосеки, тем чаще мелькали белые кусты, иногда сливались в сплошную линию.

Счастливый стоял на тормозной площадке Женька Столетов. Еще несколько часов назад он не поверил бы, если бы ему сказали, что в десятом часу вечера он поедет на одной тормозной площадке с Аркадием Заварзиным и будет чувствовать его локоть, нечаянно прикоснувшийся к Женькиному бедру, видеть белое в темноте лицо с полоской белых зубов, раздвинутых улыбкой… Жизнь вообще была счастьем. И этот суетливый паровозик с весело снующими штоками поршней, похожих на согнутые ноги, и свадебный наряд черемухи, и мысли о том, что скоро он встретится с Людмилой, действительно нездоровой и поэтому не отвечавшей на его записки, — все было прекрасным. Они с Людмилой пойдут смотреть фильм «Этот безумный, безумный мир», сядут на заднюю скамейку, и он скажет, когда кончатся титры: «Я тебя люблю так, как в кино!»

Это значило бы, что он держал ее руку в своей, смотрел на экран ее глазами, смеялся ее смехом, удивлялся ее удивлением, а когда ловил на себе ее взгляд, то с губами происходило странное — они так плотно смыкались от нежности, что потом не хотелось разжимать.

Паровозик тоненько посвистывал, плевался паром, на поворотах выбрасывал из-под котла новогодний фейерверк искр, звезды и луна вращались вместе с небом — и это все тоже было таким, что Женька Столетов не мог долго молчать. Он еще раз посмотрел на кособокую луну, хватив ноздрями острый черемуховый запах, дружески положил руку на плечо Заварзина:

— У тебя славный пацаненок, Аркаша! — весело прокричал он. — Недавно твоя жена приводила его к моей матушке, так твой Петька насмешил всю больницу.

Женька сам во все горло захохотал:

— Матери в тот день помогал лысый фельдшер Марвич, так твой оголец потрогал пальцем его лысину и спросил: «Дядя, а дядя, где же у тебя голова? Все лоб да лоб!»

— Мне Мария рассказывала об этом, — откликнулся Заварзин и тоже захохотал. — Ты не стой, Женька, на ветру, сдай немного к центру…

Между тем паровозик все прибавлял и прибавлял скорости, луна понемножечку становилась все больше и больше, а звезды, наоборот, гасли, уступая место лунному сиянию.

— Он забавный, этот фельдшер Марвич! — кричал Женька. — Вот человек, который никогда не улыбается, как участковый Пилипенко. Однажды приходит к нам, молча садится на стул и говорит деду: «Егор Семенович, не обращайте на меня внимания! Мне надо просмеяться, тогда я скажу, зачем пришел…» А у самого лицо как у покойника. — Женька прыснул в кулак. — Ну, ты знаешь моего деда! Это, брат, не сахар! «А над чем или над кем вы смеетесь, любезный?» — «Как над кем? — удивился фельдшер. — А кинофильм „Верные друзья“, который мы просматривали вчера?»

Рассказывая, Женька оживленно жестикулировал, надувал щеки и морщил многозначительно лоб, чтобы походить на фельдшера Марвича, и Аркадий Заварзин смеялся вместе с ним, но что-то странное, непонятное слышалось Женьке в его хохоте, словно что-то мешало Заварзину смеяться. От усиливающегося света луны его лицо все сильнее бледнело, щеки ввалились, плотно сжатые губы погасили золотой блеск фиксы.

Одним словом, Заварзину было не так весело, как он стремился показать, и Женька, огорченный за него, хотевший, чтобы все люди сейчас были счастливы, наклонился к уху Заварзина.

— Аркаша, ты не думай, что мы хотим плохого Гасилову, — с детской интонацией и откровенностью сказал Женька. — Мы через недельку прекратим «забастовку наоборот», убедим всех в правильности нашей позиции, и… если Гасилов станет работать по-новому, мы ему поможем… Да боже мой, Петр Петрович! Ну ты подумай, Аркадий, разве я могу желать ему лиха, если он отец Людмилы… Ты только подумай — отец Людмилы!

Женька замолк так резко, словно ему в рот забили тугой кляп, тихонечко ойкнул и даже попятился, так как лицо Аркадия было перекошено, бледно и так же страшно, как возле озера, когда он задыхался от ненависти к Женьке Столетову. У бывшего уголовника было такое лицо, с каким выхватывают из кармана нож…

Когда арестованный Заварзин замолк с закушенной нижней губой и косящими от напряжения глазами, капитан Прохоров нагнулся над столом, отложив в сторону все лишнее, принялся читать что-то написанное на листках квадратной плотной бумаги, и его опущенные глаза снова умиротворенно соглашались с правильностью и необходимостью всего, что происходит в этом лучшем из миров. «А вот это может быть! — говорили старушечьи глаза Прохорова. — Это не только может быть, но так и должно быть и не может быть иным, так как все хорошо и славно в этом прекрасном мире…»

А бывший уголовник Аркадий Заварзин снова качался вместе со стулом на крошечном кончике бездонной пропасти, и существовал человек, который был способен толкнуть Аркадия Заварзина в бездну или, схватив за руку, вытащить на солнечный простор. Этого человека звали Александром Матвеевичем Прохоровым, он что-то читал, а когда закончил, поднял на арестованного глаза ласковой, верующей, доброй ко всему миру старушки.

— До сих пор все было правдой, — медленно сказал он. — Теперь надо закончить правдой… Да вы посмотрите мне в глаза, Заварзин! Я не кусаюсь!.. Прямо, прямо!

И когда Заварзин посмотрел в глаза Прохорова, он снова увидел иконное, верующее, неистовое, словно капитан радостным шепотом говорил: «На белом свете не бывает таких людей, которые врут. Это ошибка, недоразумение, так как человек не создан для того, чтобы врать…»

— Итак, вы смотрели на Столетова с ненавистью, у вас было, как вы сами почувствовали, перекошенное лицо, и Столетов с испугом отшатнулся…

ЗА МИНУТУ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ

…у Заварзина было перекошенное, страшное лицо, глаза в свете луны горели желтой кошачьей ненавистью, закушенная губа дрожала; весь Заварзин в эту страшную минуту походил на эпилептика за секунду перед припадком, и Женька испуганно отшатнулся от него, молниеносно приняв решение бить Заварзина длинным ударом в подбородок, замер…

А Заварзин уже изменился — все ненавистное и больное вдруг мгновенно исчезло с его красивого лица, вместо этого — так же мгновенно — появилась красивая, плакатная, ласковая улыбка, сверкающая золотом.

Это было еще страшнее прежнего, и Женька, забыв обо всем на свете, начал замах, когда бывший уголовник заговорил.

— Я не тебе, Женька, глаза выдавлю, а Гасилову, — с ослепительной улыбкой сказал Заварзин. — Он меня хуже тюрьмы поломал. Он и тебя сломать хочет… Людмила-то собирается с Петуховым расписываться…

Оглушительно стучали хлысты на передней платформе, срывался с них упругий взгальный ветер, ударив в лицо Женьке, растрепал волосы и прикрыл ими глаза.

— Врешь! — крикнул Женька приглушенно.

— Не вру! — прокричал в ответ Заварзин. — Сейчас Петухов с Людмилой возле Кривой березы гуляют…

— Врешь!

Женька бросился к Заварзину, схватив его обеими руками за лацканы кожаной куртки, так приблизил к себе его лицо, что их лбы соприкоснулись. Женька трясся, как в лихорадке.

— Врешь!

Заварзин не врал. Доведенный тюрьмой, допросами, страхом до неврастении, он вдруг отвернулся от Женьки с заслезившимися глазами, опустил голову и повис в руках Столетова.

Он упал бы на пол площадки, если бы Женька не поддержал Заварзина инстинктивным движением и не прислонил бы его к стене. Когда же у Женьки освободились руки, он, развернувшись, пошел к подножке, забыв о Заварзине, о себе, о скорости поезда, о скользких резиновых сапогах.

Женька не услышал крика пришедшего в себя Заварзина, не почувствовал, что его схватили за рукав так, что затрещала рубаха.

— Стой! Остановись!

Женька не остановился — шагнул в духовитую темень и теплоту черемуховой поляны с Кривой березой в самом центре…

У арестованного Аркадия Заварзина в глазах стояли слезы; он действительно так износил к двадцати семи годам нервную систему, что уже не мог владеть собой ни в ненависти, ни в горе, ни в любви.

Он низко наклонился, чтобы Прохоров не видел его лицо, достав из кармана носовой платок, приложил его к глазам и так, не разгибаясь, сидел долго. Потом глухо, в платок, сказал:

— Это я угробил Женьку! Если бы я ему тогда не сказал про Петухова и Гасилову, он бы жил… Но я ему потому сказал, что он счастливый был, как ребенок. Таких людей нельзя обманывать! Это все равно что ребенка обворовать…

Чтобы не щипало в глазах, Прохоров через окно рассматривал тучу, которая за это время выросла и распухла, в черном ядре ее перемещались иссиня-розовые космы, похожие на дым пожарища, и скоро, очень скоро туча обещала закрыть надолго солнце.

— Верните арестованному вещи! — приказал Прохоров участковому инспектору. — Следствие стопроцентно убеждено в том, что гражданин Заварзин не оказывал механического воздействия на прыжок Столетова… Наоборот, он пытался удержать погибшего…

Наступила недолгая тишина, затем послышались металлические шаги — это участковый Пилипенко, покинув свой пост за спиной Заварзина, пошел за вещами арестованного. С места Прохорова казалось, что центр комнаты опустел, словно не было ни Заварзина, ни табуретки — ничего!

Вопиющая пустота образовалась в центре кабинета, хотя Аркадий Заварзин уже подавал еле заметные признаки жизни — на левой руке, висящей вдоль туловища, вздрогнули пальцы, одно плечо поднялось выше другого, словно Заварзина что-то изгибало, корежило.

— Вы свободны, товарищ Завараин.

Тракторист сжал пальцы в кулак, подержав их немного в таком положении, разжал; мелкие капли пота поблескивали на его меловом лбу, подбородок заострился. Впрочем, в комнате действительно было так душно, как бывает перед близкой грозой, — воздух был неподвижен и густ; слышалась уже специальная, ни на что не похожая предгрозовая тишина, белые занавески на окнах от влажного воздуха висели прямо, тяжело.

— Вы свободны, Заварзин! — уже абсолютно спокойно повторил Прохоров и с легкомысленным видом помахал над столом одним из плотных квадратных листов бумаги. — Жаль, Заварзин, — убежденно сказал он, — жаль, что вы до сих пор даете показания и даже разговариваете на воровском жаргоне… Вот в протоколе Сорокина сказано: «Я вернулся из лесосеки до десяти часов вечера. Это все соседи могут подтвердить. У меня квартира-одноходка…»

Прохоров потрогал подбородок пальцами, ничего лишнего не обнаружив, продолжал:

— Одноходка — это квартира с одними дверями. Вся человеческая жизнь, Аркадий Леонидович, тоже своего рода одноходка. Одни двери в жизнь — трудовые! Все иное — чердачные ходы и оконные лазы…

В кабинете сделалось опять тихо: не шелестел в предгрозовой неподвижности воздуха старый осокорь на берегу, замерли рябины и черемухи, птицы куда-то исчезли, черная туча уже откусила от солнца небольшой кусочек.

— Можете идти, Заварзин! — вставая, сказал Прохоров. — Идите, идите, Аркадий Леонидович, пока не началась гроза…

Табуретка под Заварзиным тонко заскрипела, деревянные ножки заелозили по полу, затем шаркнули подошвы тяжелых кирзовых сапог, замолкли, потом опять шаркнули…

После этого шаги уходящего из кабинета Аркадия Заварзина стали напоминать начало сильного дождя… Вот цокотнула о сухую твердую землю первая капля, за ней с треском шлепнулась вторая, потом сразу две, затем три-четыре — и пошла писать губерния!..

Из досок крыльца каблуки Аркадия Заварзина выбили отчаянную барабанную дробь, а по деревянному тротуару стучали беспорядочно, жутковато, как птица в силке.

— Пилипенко, немедленно догоните Заварзина, — быстро проговорил Прохоров. — Догоните и проводите до дому…

— Так точно, товарищ капитан! Поставлена задача проследить за тем, чтобы Заварзин не пошел к Гасилову и… и не шлепнул бы его…

— Исполняйте!

— Есть исполнить!

И понес плакатную улыбку в двери кабинета, просквозил ею темные сени, вынес на деревянный тротуар и дальше, дальше, по всей деревне, видимо, до Аркадия Заварзина, шаги которого уже не слышались в кабинете.

— Черт полосатый! — выругался Прохоров. — Он все-таки личность, этот Пилипенко…

Солнце почти совсем скрылось за тучей. Теперь был виден только розовый мутный диск, и все окрест порозовело: река, осокорь на берегу, собака, которая, задрав хвост, легонько трусила по тротуару с озабоченным видом — наверное, бежала брехать на волков к околице деревни, коли среди бела дня, в пятом часу пополудни наступила ночь из-за темной грозовой тучи…

В строгом полупустом кабинете парторга Марлена Витольдовича Голубиня темные шторы на окнах были раздвинуты до конца, но было все равно сумрачно, сосновский день в пятом часу казался вечером при выщербленной луне, и, наверное, поэтому на лице технорука Петухова, сидящего за маленьким столом, приставленном торцом к большому, лежала как бы двойная тень — от скудного освещения и внутреннего состояния. На подоконнике зыбко сидел вялый начальник лесопункта Сухов и чистил ногти обгоревшей спичкой. На дерматиновом диване с полуприкрытыми, как бы зашторенными глазами посиживал капитан Прохоров, а на отдельном стуле расположился Петр Петрович Гасилов, совершенно непохожий на самого себя. Это объяснялось тем, что мастер сейчас был одет в строгий черный костюм, замшевые туфли, белую рубашку с бордовым галстуком. Этот маскарад, по мнению Прохорова, был ошибкой Гасилова, так как свидетельствовал о том, что Петр Петрович придавал особенное значение происходящему и, значит, праздновал труса, хотя сам мастер, наверное, считал, что непривычное для обыкновенного рабочего дня облачение придаст ему большую значительность. Этого, однако, не произошло. Обычные для него клетчатая ковбойка и сапоги создавали впечатление бодрой созидающей основательности, а черный строгий костюм неожиданно придал Гасилову канцелярско-бюрократический вид. И другое: черный костюм дал совершенно неожиданный эффект — вкупе с бордовым галстуком он сгладил, сделал менее заметными камуфляжные боксерьи складки и морщины на лице мастера и тем самым уничтожил выражение спокойной и вальяжной мудрости. Одним словом, Петр Петрович Гасилов проигрывал во всех отношениях, сменив ковбойку и сапоги на костюм и рубашку с галстуком.

На часах было пятнадцать минут пятого, когда парторг Голубинь, перебирая в пальцах три цветных карандаша, сказал:

— По причине окончания следствия по делу Евгения Столетова капитан Александр Матвеевич Прохоров имеет желание сказать несколько слов… Пожалуйста, Александр Матвеевич…

— Спасибо!

Прежде чем говорить, Прохоров незаметно для себя самого осмотрел кабинет таким внимательным взглядом, каким, наверное, окидывает боевые порядки командир перед боем. Поле сражения представляло собой обыкновенную комнату с портретом Ленина, висящим над головой парторга, с картой СССР на стене, книжным шкафом, с двумя поставленными друг к другу столами, ковровой дорожкой и черным телефоном на свободном от бумаг столе.

— Я хочу объяснить свое присутствие в этом кабинете, — негромко сказал Прохоров и тускло улыбнулся. — Как известно, советская милиция существует для того, чтобы бороться с уголовно-преступными элементами и для профилактической работы по предупреждению преступлений…

Проговорив эти слова привычно-заученно, Прохоров остановился и так посмотрел на Гасилова, словно хотел спросить: «Помните, я вам обещал объяснить, что такое уголовник?»

На лице Гасилова не появилось никакого любопытства, поэтому Прохоров официальный тон переменил на будничный.

— Как-то бессонной сосновской ночью, — сказал он, — я родил, простите за хвастовство, следующий афоризм: уголовник — это мещанин, доведенный до абсурда.

Прохоров лицемерно вздохнул.

— В Уголовном кодексе Российской Федерации нет пока статьи, преследующей мещанство, поэтому я, — он с легкомысленным видом ткнул себя пальцем в грудь, — я могу заняться только профилактической работой…

После этого Прохоров почувствовал необходимость посмотреть, что произошло со слушателями, пока он занимался этой, по его мнению, пустопорожней болтовней. Перемен было немного, но они были существенны: во-первых, мастер Гасилов подъехал со стулом к маленькому столику, чтобы спрятать ноги и поставить локти на столешницу, во-вторых, технорук Петухов с независимым видом положил ногу на ногу и принялся мечтательно глядеть на грозовую тучу, начальник лесопункта Сухов сидел по-прежнему вялый, потный, скучный без своих чертежей.

— Я считаю, — сказал Прохоров, — что мне необходимо объясниться сначала с товарищем Петуховым… Ей-богу, Юрий Сергеевич, я неповинен в том, что трое коммунистов отозвали рекомендации, по которым вы должны были стать кандидатом в члены партии… Правда, ход расследования дела Евгения Столетова мог повлиять на позицию рекомендуемых, но… Без моей подсказки, товарищ Петухов, без моей подсказки…

Прохоров сделал еще одну длинную паузу, чтобы убедиться в том, что его слова не произвели никакого впечатления на технорука Петухова — он по-прежнему глядел на темную тучу, лицо у него по-прежнему было мечтательным, словно технорук говорил: «Хороший будет дождичек! Такой хороший, что просто прелесть!» А положение петуховского тела, находящегося в самом удобном положении для этого момента, было откровенно вызывающим. «Мели, Емеля, твоя неделя!» — вот что выражала барская поза технорука.

Прохоров почувствовал щекочущий холодок в груди, что с ним происходило всегда, когда встречался, как говорится, крепкий орешек. Прохоров тоже положил ногу на ногу, тоже начал мечтательно глядеть на черную тучу.

— Мне думается, — таким тоном, каким говорят о давно решенном деле, сказал Прохоров, — что и администрация леспромхоза не останется в стороне, когда узнает о том, что дипломированный инженер из личных побуждений скрывал, на мой взгляд, преступное занижение производственных планов и возможные приписки к плану… Кстати, последним фактом в ближайшие дни займется ОБХСС.

Технорук Петухов, черт бы его побрал, и после этого ни на йоту не переменился. Мало того, он в стекле распахнутого во всю ширь окна заметил, что широкий узел галстука ослаб и, неторопливым четким движением устранив беспорядок, снова замер в прежней позе.

Прохоров ярко улыбнулся.

— Не выпячивайте челюсть, Петухов! — насмешливо сказал он. — На вашем лице легко читается мыслишка: «Не удалось на этот раз, удастся в другой!» Знаю: вы упрямы и работоспособны, как вол, но время не то… Не то время! Теперь люди не позволяют по головам ходить… Неужели вы так наголодались в детстве, что на всю жизнь потеряли благородство? Евгений Столетов тоже вырос не в барских хоромах, а каким бессребреником был. Так какого же черта вы наступаете на человеческие головы? Они не ступеньки, ведущие вверх…

Прохоров забавно выпятил нижнюю губу и быстро спросил:

— Однажды в присутствии Андрея Лузгина вы назвали Анну Лукьяненок, любви которой домогались, проституткой. Так это или не так? Я к вам обращаюсь, Юрий Сергеевич. Да или нет?

Теперь Прохорову приходилось держать в поле зрения сразу двух человек — технорука и мастера.

— Так это или не так?

Мастер Гасилов бросил на технорука вопросительный взгляд, а сам технорук, продолжавший смотреть в окно, заметно побледнел, однако не сделал ни одного движения.

«Гасилов знает об Анне Лукьяненок», — решенно подумал Прохоров, уже имеющий сведения о том, что мастер слышал о визитах Петухова к вдове. И если раньше Прохоров раздумывал, верить или не верить слухам, то теперь ни капельки не сомневался в их подлинности.

— Да или нет, гражданин Петухов?

— Да, — резко и злобно ответил технорук.

— Так кто же из вас проститутка? Анна, отказавшая вам, или вы?

Парторг Голубинь разложил веером на столе три цветных карандаша, движения пальцев были спокойными, но левая бровь нервно приподнялась. Поэтому Прохоров сделал длинную успокоительную паузу, потом вздохнул и сказал:

— Вы, наверное, больной человек, Петухов, и с вами полагается говорить осторожно… Простите меня за прокурорский тон!

Прохоров действительно так обозлился, что потерял ощущение реальной обстановки. «Мало меня били! — сердито подумал он о себе. — Увлекаюсь, как мальчишка, и хвастлив, как мальчишка…»

— Вы определенно больны, Петухов! — тихо и спокойно сказал Прохоров. — У Джека Лондона есть рассказ «Любовь к жизни». Если не читали, прочтите… Герой этого рассказа, пройдя через огонь и медные трубы, на спасшем его корабле ворует и прячет галеты, чтобы наперед не случилось голода. Он набивал галетами матрац, прятал их под подушку… Рассказ кончается фразой: «Скоро это все прошло…» Кончайте и вы копить галеты! Наш народ сейчас хорошо ест. Какого же дьявола вы…

Прохоров не закончил фразу, так как инженер Сухов, спрыгнув с подоконника, щелкнул языком, выбросил вперед и вверх ораторско-философским жестом руку. Он не заговорил, а так горячо и громко закричал, словно в кабинете нескончаемо долго спорили.

— Во! Святая правда! — восторженно завопил Сухов. — Когда я сопоставлял параметры будущей трелевочной машины с параметрами водителя, то расчеты показали одну прелюбо-о-опытнейшую деталь. Прелюбопытнейшую!

В кабинете на полу ничего лишнего не было, никаких деталей, чурбаков, железных листов, и инженер забегал по кабинету освобожденной веселой рысью.

— Прелюбо-о-опытнейшую деталь я обнаружил, товарищи! — по своему обыкновению орал Сухов. — Усредненный вес сосновского тракториста ныне превышает тот вес, который считался предельным в пятидесятые годы… Вы же понимаете, что я не могу конструировать трактор, не зная среднего веса и среднего роста водителя! — Он изумленно округлил глаза. — Я не могу, не могу без этого, товарищи!.. И вот обнаруживается, что вес усредненного сосновского тракториста на четы-ыре килограмма превышает вес того же усредненного тракториста в пятидесятые годы. Четыре лишних килограмма! А кондиционер воздуха, который для машины обязателен, должен весить не больше одиннадцати килограммов. Каково?! А?

Бегающий по кабинету Сухов все-таки нашел обо что споткнуться, — он зацепился ботинком за край ковровой дорожки, потеряв равновесие, чуть не упал на Прохорова, но чудом удержался и, зло пнув дорожку, продолжил:

— Как быть? Что делать? Я бегу к местному врачу Столетовой, усаживаю ее против себя и начинаю выяснять, отчего средний вес тракториста так резко увеличился… И что вы думаете?! Тракторист, оказывается, пе-ре-кормлен! Врач Столетова сказала, что…

Внезапно, словно он наткнулся на стенку, Сухов остановился, опустив руки, пораженно посмотрел на Прохорова и, обнаружив на лице Прохорова то, что искал, зябко повел плечами.

— Насколько я понимаю, местный врач Столетова — это, видимо, родственница Евгения Столетова? — неуверенно проговорил он. — Скажите, пожалуйста, они однофамильцы или родня? Кто она? Тетка, сестра или… или мать Евгения Столетова? Не однофамилец?

— Мать! — сказал Прохоров. — Мать!

Инженер Сухов, траурно опустив голову, вернулся почти на цыпочках к своему насиженному подоконнику, но не сел, а остановился и обернулся к Петухову. Он смотрел на технорука точно такими же удивленными глазами, как смотрел на капитана Прохорова несколько секунд назад, когда узнал, что местный врач Столетова — мать погибшего тракториста.

Удивленное молчание длилось довольно долго, потом Сухов сказал:

— По Малинину и Буренину получается, что вы, Петухов, косвенный соучастник гибели Евгения Столетова… А?!

— Как и вы, товарищ Сухов! — прозвучал в тишине голос Прохорова. — Как и вы!

И наступила такая тревожная тишина, в которой было невозможно следить за тем, как черная зловещая туча поглощает остатки света и тепла.

Если полчаса назад солнце еще давало знать о себе похожими на пожар лохматыми космами, то теперь оно скрывалось совсем, и сделалось так темно, как бывает при солнечном затмении.

— А ведь это только начало, Павел Игоревич! — сказал Прохоров, когда инженер осторожно примостился на краешек подоконника. — Это только самое-самое начало…

Прохоров пересел на валик дерматинового, грандиозно большого дивана, произведенного на свет в конце сороковых или в начале пятидесятых годов.

— Так как суда по делу Столетова не будет, — монотонно проговорил он, — то мне необходимо сообщить присутствующим те детали дела Столетова, которые в случае судебного разбирательства вошли бы в частное определение…

Прохоров успел заметить, что Гасилов опять бросил на Петухова взгляд, которого технорук не пожелал заметить. Да и вообще, за все это время Петухов не только ни разу не посмотрел на Гасилова, а, напротив, вел себя так, словно мастера в кабинете не было.

— Итак, начинаю, — неохотно и вяло произнес Прохоров. — Гасилов Петр Петрович, русский, социальное положение… — Прохоров замолк и вопросительно посмотрел на Гасилова. — Социальное положение требует специального исследования, — неохотно признался он. — Поэтому не удивляйтесь, что я буду пользоваться мыслями и определениями покойного Евгения Столетова.

Он загнул указательный палец.

— Утверждать, что Гасилов — рабочий, нельзя по той причине, что он не имеет никакого отношения к орудиям труда. Служащим, то есть работником конторского типа, назвать гражданина Гасилова тоже нельзя. К руководящему составу гражданина Гасилова причислять нельзя по той причине, что он никак и ничем не руководит, возложив все функции на бригадира Притыкина. — Прохоров загнул очередной палец. — К технической интеллигенции Петр Петрович не может быть отнесен по элементарной причине: мастер нигде не учился после десятилетки.

Петр Петрович чуточку наклонился вперед, ноги расположил удобно и прочно, голову втянул в плечи, а лицо у Гасилова было таким маловыразительным, точно вокруг него не было ни единой живой души. Мастер, несомненно, был тысячекратно умнее технорука Петухова, открыто демонстрирующего независимость от всего того, что происходило в кабинете парторга.

— Гражданин Гасилов, — сказал Прохоров, — вы имеете право отказаться отвечать на мои вопросы, покинуть кабинет или просто-напросто послать меня туда, где Макар телят не пас… — Он покосился на технорука. — К слову сказать, на это же имеет право и гражданин Петухов.

На улице по-прежнему было темно, как вечером, в грозовой туче уже безостановочно и бесшумно метались молнии, вспышка следовала за вспышкой, но ни одна из них не вызывала громовых раскатов, слышалось только, как в туче что-то басовито урчало, точно безуспешно заводили мотор реактивного самолета. В темном тревожном мире неожиданно светлой, голубой и яркой казалась река.

Прохоров этим не был удивлен — он давно заметил, что река перед грозой всегда бывает светлой частью земли и неба.

А в кабинете было душно, очень душно…

— До свидания! — послышался спокойный голос. — Я с большим удовольствием уйду отсюда…

Технорук Петухов поднялся, поблескивая синтетическим заграничным костюмом, прямой, стройный, независимый, неторопко пошел к дверям, без скрипа открыл их — и был таков!

Только легкий запах какого-то мужского одеколона остался в кабинете парторга от инженера Петухова. Капитан Прохоров усмехнулся.

— Эффектный уход! — сказал он и обратился к Гасилову: — Вы тоже уйдете?

— Нет, нет! — проговорил мастер таким голосом, точно ему предлагали покинуть кинозал в тот момент, когда еще не закончился детективный фильм и не было известно, кто совершил преступление. — Я дослушаю вас, товарищ Прохоров. Вольному волю, спасенному — рай!..

Прохоров еще раз усмехнулся.

— Пожалуй, я недооценил вас, Гасилов, — раздумчиво сказал он. — А это опасно…

Прохоров в который уж раз погасил гнев, распирающий грудь и мешающий дышать и без того душным воздухом.

— Состав вашего преступления, Гасилов, не предусмотренного Уголовным кодексом РСФСР, таков… Во-первых, вы не соблюли основной принцип социализма и коммунизма: «Кто не работает, тот не ест!» Во-вторых, и это главное, вы едва ли не прямой виновник гибели Евгения Столетова…

Прохоров поднялся, так как больше не мог сидеть на дерматиновом диване, к которому липли брюки и от которого смрадно пахло столярным клеем.

Не надеясь получить облегчение, Прохоров все-таки подошел к окну, боком прислонился к нему, сунув в рот потухшую сигарету, сквозь зубы проговорил:

— Третье ваше преступление, гражданин Гасилов, состоит в том, что вы исковеркали жизнь собственной дочери, уничтожив ее как личность… Мне известно, что Людмила, согласившись на брак с Петуховым, каждый день тайно от вас ходит на могилу Евгения Столетова.

Капитан Прохоров потихонечку да понемножечку бледнел. Он ведь воевал целых четыре года, сразу после войны начал работать в уголовном розыске, неудачно женился, заработал язву желудка в дрянных столовых и забегаловках, расшатал свои нервишки на адской милицейской службе.

— Дочь уже жестоко, но пока неосознанно мстит за свои несчастья отцу! — сдерживаясь, сказал Прохоров. — Она предает вас, Гасилов! Это Людмила сообщила мне, что первого марта вы и Петухов по-купечески долго и жадно рядились о сумме, которую тому и другому следовало внести на строительство дома для молодоженов в Ромске.

Он отошел от окна, присел на петуховский стул.

— Четвертое ваше преступление, Гасилов, в том, что вы позволили бывшему уголовнику Аркадию Заварзину на какое-то время укрепиться на антиобщественных позициях. Дело, видите ли, в том, что Заварзин неосознанно подтолкнул Столетова к прыжку как раз в тот момент, когда переживал окончательное освобождение от гасиловщины.

Прохоров почувствовал, что у него дрожат руки и горячий комок ярости подкатывает под сердце.

— Минуточку! — сказал он, сам у себя выпрашивая передышку. — Только одну минуточку…

Он посмотрел на часы — время материально существовало и даже двигалось вперед, обратил взгляд на инженера Сухова — сидел живой, невредимый, покосился на Голубиня — парторг все три заветных карандаша держал в пальцах.

«Спокойствие, спокойствие! — сам себя приглушал Прохоров. — Научиться спокойствию — значит научиться быть мыслящим существом!»

— Все остальные аспекты дела Столетова имеют философскую, нравственно-этическую окраску, — сказал Прохоров, — и мне кажется, что гражданин Гасилов не дорос до их понимания.

Он встал, прошелся по ковровой дорожке, вынул из кармана пачку сигарет, но тут же забыл об этом.

— Погиб герой нашего времени, — негромко, но так, что все слушатели замерли, сказал Прохоров. Только после этого он вспомнил о сигарете, слепым движением нашел в кармане газовую зажигалку и вынул ее. — Такие парни, как Евгений Столетов, в минувшую войну бросались грудью на доты…

Зажигалка загорелась не сразу: видимо, и на кремень действовала духота и влажность, и зубчики кресала увлажнились, так что после третьей попытки из зажигалки вырвался жаркий огонек, подсветивший бледное лицо Прохорова.

— Евгений не бросался на дот, — медленно продолжал Прохоров. — Он погиб в борьбе с мещанством, которое в его сознании отождествлялось с гасиловщиной…

Наливалось кровью, как бы распухало большое лицо мастера. Привычный в жаркие дни ходить налегке по своему прохладному домашнему кабинету, давно отвыкший работать в жаркие дни, он сейчас жестоко страдал от духоты и жары в своем черном костюме, надетом для большей представительности, а на самом деле превратившем его в заштатного канцеляриста.

— Гасиловщина! — с энергией произнес Прохоров. — Она страшна как осколочная бомба, ибо бьет с одинаковой силой во всех окружающих…

Капитан Прохоров сел, откинулся на спинку стула с облегченным видом человека, исправно выполнившего свой долг, но собирающегося сделать еще что-то внеплановое. Он потянулся к пепельнице на маленьком столике, чтобы стряхнуть пепел с сигареты, и посмотрел на лицо Гасилова вблизи. Затем, опять откинувшись на спинку стула, смерил мастера взглядом с ног до головы и внезапно увидел, какой он весь дряблый, какой, оказывается, мутноглазый, кукольный и, если вдуматься, несерьезный…

Нет, не прошла даром для Петра Петровича Гасилова паразитическая, неактивная жизнь, не могло пройти бесследно пассивное существование!

Старый, с настоящими морщинами на круглом лице человек сидел перед Прохоровым, не вызывая у него ни жалости, ни сострадания.

— Гасиловщина! — снова с силой произнес Прохоров. — Гасиловщина!

А дождь все еще не начинался, хотя казалось, что в гигантской теперь туче ревели на полную мощность моторы реактивного самолета, огромная сеть молний ежесекундно опутывала все небо, старый осокорь шелестел тревожно… «Круто сегодня будет жеребцу Рогдаю», — жалеюще подумал Прохоров и представил, как жеребец испуганно прядает ушами.

Потом Прохоров услышал желчный голос суховского шофера: «Спортили жеребца, сволочи».

— Я вам уже говорил, Гасилов, — сказал Прохоров, — что на языке уголовников лошадь называется скамейкой… Клянусь, — тихо закончил он, — клянусь, что не успокоюсь до тех пор, пока из-под ваших ног не будет выбита скамейка!

Инженер Сухов вытер мокрый лоб рукой и с болезненной, жалкой гримасой посмотрел на Гасилова.

— Слушайте, товарищ Гасилов, — неуверенно проговорил он, — слушайте… Ведь получается, что вы… Вы обманывали всех, в том числе и меня… Да как вы… Как вы смели лгать и комбинировать?!

В голосе начальника лесопункта было столько оторопи и удивления, что даже невозмутимый Голубинь уронил свои три карандаша на стол, а Прохоров укоризненно покачал головой.

— Мне больше нечего сообщить гражданину Гасилову, — брезгливо сказал Прохоров. — Если у вас, Марлен Витольдович, нет вопросов, мне бы хотелось остаться втроем.

— Мне тоже, — ответил Голубинь. — Я очень много опоздал…

Встав со стула, но не подымая головы, Гасилов пошел по ковровой дорожке к дверям. От уходящего технорука Петухова мастер отличался тем, что не бравировал, не показывал безразличия к тому, что произошло в кабинете. Не попращавшись и не обернувшись назад, Гасилов прямой рукой распахнул двери и — растворился, исчез, дематериализовался, так как по коридору пошел на цыпочках или, что тоже возможно, подслушивающе приник к дверям.

Трое оставшихся в кабинете долго молчали. Сухов по-прежнему вытирал лоб тыльной стороной ладони, Голубинь снова перебирал пальцами три цветных карандаша, а капитан Прохоров снова подошел к окну.

— Я бы хотел, как говорится, поставить точки над «и», — сказал Прохоров. — Необходимей всего, пожалуй, понять, в каких условиях может торжествовать его преподобие мещанство…

Вынужденный избегать прокурорского тона в разговоре с Петуховым и Гасиловым, капитан Прохоров не считал нужным быть сдержанным в присутствии Сухова и Голубиня. Он сделал резкое рубящее движение правой рукой и повернулся к Сухову.

— Гасиловщина пробирается в щелочку нашей безалаберщины, ухарства, широты характера и, конечно, пьянства!.. — Прохоров сделал паузу и объяснил: — Термин «гасиловщина» изобретен Евгением Столетовым… — И опять к Сухову: — Есть и еще одна щелочка, в которую проникает гасиловщина, товарищ Сухов. Нельзя любить завтрашнего человека, не любя сегодняшнего! — Прохоров опять помолчал. — Прошу простить меня за напыщенное философствование, но ведь именно вы, товарищ Сухов, помогли утвердиться Гасилову в его доморощенной теории посредственности… А как же! Посредственность считает всех других тоже посредственностями и знает о гении только то, <

Наши рекомендации