За восемь месяцев до происшествия
…Женька Столетов был молодым трактористом, и «Степанида» была не просто «Степанида», а еще именовалась «Степанидой Филимоновной».
В середине сентября прошлого года Женька Столетов работал во вторую смену, то есть приезжал на лесосеку к пяти, кончал работу после полуночи. Сентябрь был отменно сухим и солнечным, и в середине месяца, казалось, вернулись погожие летние денечки. Сосны стояли на солнце барабанно-звонкие, голоса птиц были слышны за километр, земля бордовилась крупными ягодами брусники, и тракторные гусеницы возвращались из лесосеки кровавыми; тайга была такой чистой, словно осень прошлась по ней свистящей метлой, и во всем мире жили прозрачность, грустность, ощущение легкой тревоги.
В тот день, когда произошли смешные и тревожные события, к половине седьмого вечера Женька уже сделал четыре ездки, чокеровщики Пашка и Витька, давно работающие с ним, уже до отвала нажрались брусники и ходили с красными губами. В это время на трелевочном волоке появился начальник лесопункта Сухов — редкий гость в лесосеке. Он торопливо подошел к Женькиному трактору, движением руки остановив машину, сердито потребовал, чтобы Женька вышел из кабины. Столетов спрыгнул на землю, с улыбкой подошел к начальнику и пожал ему руку:
— Здравствуйте, Павел Игоревич! Рад вас видеть!
Сухов поверх Женькиной головы заглядывал в кабину трактора, поднимался на цыпочки и по-прежнему был очень сердит. Он наконец что-то высмотрел в тракторе, опустился на каблуки и обиженно закричал:
— Слушайте, Столетов, а вы, оказывается, конструируете новое сиденье…
Обрадованные перекуром, развлечением и вообще суматохой, к трактору прискакали чокеровщики Пашка и Витька, усевшись на пеньки, радостно принялись наблюдать, как начальник лесопункта Сухов разносит, по их мнению, Столетова. Пашке и Витьке было лет по семнадцати, они из школы ушли, как только получили паспорта, и за год работы не стали взрослее.
А Сухов действительно разъярился.
— А ну показывайте, что вы там такое напортачили! — возбужденно потребовал он.
Они забрались в кабину трактора, теснясь и толкаясь, стали рассматривать самодельное сиденье из дерматина, матрасных пружин и конского волоса.
— Ну и что это дает? — недовольно спросил Сухов. — Каким образом вы учли линии тела? Как рассчитывали высоту рычагов?
— Ничего я не рассчитывал! — мрачно ответил Женька и спрыгнул на землю. — Я не знаю, как рассчитываются подобные вещи… Я, как вам известно, провалился на экзаменах в политехнический…
— Наплюйте, Столетов! — закричал Сухов. — На будущий год будете студентом…
Чокеровщики Пашка и Витька наслаждались. Витька, чавкая, ел бруснику, Пашка мстительно улыбался, и у обоих на лицах стыло блаженное выражение: не работать среди бела дня, сидеть на пеньках, слушать непонятные фразы Столетова и начальника лесопункта — что еще человеку надо! Посмотрев на них, Женька негромко засмеялся, перестал злиться на самого себя и Сухова, показал пальцем на Пашку с Витькой:
— Вы знаете, почему они здесь? Ждут, когда вы начнете «свольнять» меня с работы. Я для них — эксплуататор!
После этого Женька и Сухов забрались еще раз в кабину, разглядывая и щупая сиденье, спокойно обсудили особенности конструкции. Потом они, отойдя от Пашки и Витьки метров на двести, сели на пеньки. Сухов вынул пачку «Беломорканала», прищуриваясь от непривычного солнечного света, деловито сказал:
— Иностранцы накопили большой опыт устройства автомобильных сидений. Они трогательно заботятся о заде автомобилиста, но их опыт нельзя применить к трелевочным машинам. — Он разочарованно поморгал. — Разные задачи, Столетов! Транспортировка человека и транспортировка сопротивляющегося груза плюс транспортировка работающего человека… Понимаете? Надо соединить заботу о заде с проблемой работающих ног и широких русских плеч…
Тонкое, интеллигентное лицо Сухова было бледным от кабинетного затворничества, постоянного курения. Начальник лесопункта не замечал, что сидит на крохотном пеньке, не видел ни солнца, ни тайги, ни брусничного ковра под ногами, и солнечные блики на его лице лежали чужеродно, и весь он был такой, словно сошел в лесосеку со страниц романа — этакая мыслящая субстанция, этакий теоретический казус на фоне обыкновенных тракторов и сосновой лесосеки.
— Перестаньте дуться, Столетов! — ворчливо сказал он. — Инженерами рождаются! Ваше сиденье, конечно, дерьмо, но постановка вопроса интуитивно правильна… Поступите в институт! Ясно?
— Ясно!
— Тогда извольте ответить, что вас заставило дать имя машине? Мне это важно… Почему трактор зовется «Степанида Филимоновна»?
«Степанида Филимоновна», оказывается, стояла в неловкой, вымученной, неестественной позе. Неожиданно остановленная приказывающим жестом Сухова, она замерла с низко опущенным мотором, как бы уткнувшись в землю; задняя часть машины была поднятой. У «Степаниды Филимоновны» был такой вид, словно ее, напроказившую, в наказание ткнули носом в колдобину, мучая и стыдя, как разумного щенка, оставили в обидной, унизительной позе.
— Я не очень понимаю себя, Павел Игоревич, — откровенно сказал Женька. — А вот почему вы этим интересуетесь, мне понятно… — Он помолчал, потом спросил: — Что легче ударить гаечным ключом? Автомобиль или пустотелый бак неизвестного предназначения? Ухватываете мысль?
— Эка сложность! Ухватываю…
На этот раз Женька не обиделся. Он только насмешливо прищурился. На скулах привычно набухли желваки, похожие на грецкие орехи, да округлился маленький царский рот.
— Коли вы такой сметливый, — сказал Женька, — то учтите, что водитель наедине с машиной проводит больше времени, чем с самым близким человеком… Восемь часов — это не баран начихал! Восемь часов! Вы только подумайте… В течение восьми часов ты видишь только приборы, которые обязан видеть, слышишь только голос машины, который обязан слушать… Вы встречали водителя, который бы не шептал забуксовавшей машине: «Ну, давай, родимая, ну, давай, голубушка!» — Женька остановился, подозрительно покосился на Сухова, не улыбается ли. — Моя «Степанида Филимоновна», несмотря на ее мещанское, обывательское нутро, дама решительная… Послушайте, как она сейчас сердито урчит! Недовольна, что ее оставили на среднем газу… Вы послушайте, послушайте!
В осеннем звонком лесу на самом деле слышалось, как сердито, обиженно и неуживчиво гудит мотор «Степаниды Филимоновны». Одинокая, брошенная машина не то звала к себе Женьку Столетова, не то собиралась заглохнуть на высокой сварливой ноте; в недовольном урчанье слышалось металлическое позвякивание, что-то дребезжало, постукивало.
— Вы, конечно, скажете, что у «Степаниды Филимоновны» барахлит коробка скоростей, — улыбнулся Женька. — Это так и есть, но я-то ее знаю. Она, сквалыга, злится, что ее сунули носом в яму! А Никита Суворов, передавая смену, меня сегодня предупредил: «Ты ее, заразу, послухивай! Она сегодня чего-то норовиста. Так и рвет, так и рвет, холера, чтоб ей пусто было!»
Женька захохотал.
— Никитушке неизвестно, что именно сегодня в цилиндры «Степаниды Филимоновны» поступает предельно насыщенный кислородом воздух.
Они помолчали, задумчиво глядя на трактор.
— Ну, как не дать машине имя, если она зависит от погоды, от твоего настроения, от кладовщика Гурьяныча, выдающего то хорошее, то плохое горючее, даже от луны. Ей-богу, Павел Игоревич, «Степанида Филимоновна» лучше тянет в полнолуние, чем на ущербе. Причину этого можно объяснить, но как не впасть Никитушке в мистику? Луна и трелевочный трактор! А как машина реагирует на балбесов Пашку и Витьку? Она их когда-нибудь шибанет за то, что плохо формируют пучки…
Хорошо было в осеннем сквозном лесу. Золотыми свечками стояли прямые корабельные сосны, земля, вышитая крупными бисеринками брусники, лежала под ногами ковром, воздух был легок для дыхания, тени от ясного солнца, возвысив деревья, делали лес двойным, тройным, похожим на торжественный грандиозный собор. Безостановочно попискивали нежными голосами пичуги, летал меж соснами слепой филин, потревоженный гулом трактора.
— Здорово сердится на меня «Степанида Филимоновна», — озабоченно сказал Женька. — А эти анчихристы, Пашка и Витька, не догадаются сбросить газ… Таких лентяев, как они, мир еще не рождал!
В эту секунду и произошло то, о чем долго говорили в Сосновке. Неожиданное, конечно, объяснялось неисправностями в коробке скоростей «Степаниды Филимоновны», но впечатление от происходящего было такое, что у Женьки пополз мороз по спине, а Сухов нервно захохотал… Работающая на средних оборотах машина вдруг железно крякнула, звук был такой, будто она подавилась металлом. Потом раздалось шелестящее гудение трансмиссии, и «Степанида Филимоновна» медленно выползла из ямины. В первую секунду Женька подумал, что это Пашка или Витька включили трактор, но, увидев их сидящими на прежнем месте, зажмурился.
— Павел Игоревич, Павел Игоревич… — пробормотал Женька. — Что же это делается…
Иррациональным, мистическим, жутким веяло от машины, которая самопроизвольно двинулась с места в тот миг, когда инженер и тракторист разговаривали о том, что «Степанида Филимоновна» сердится.
Жутковатое впечатление производил трактор, начавший самостоятельное движение оттого, что была неисправна коробка скоростей, и Женька вскочил с пенька, поглядев на инженера Сухова, совсем испугался, так как на лице начальника увидел блаженное, удовлетворенное, верующее выражение.
Трактор двигался. Прыснули в стороны Пашка и Витька, сидевшие на пути машины, побежали сломя голову в тайгу, когда машина спокойно подмяла под себя молодую сосенку, замерев на секунду, уверенно двинулась вперед по трелевочному волоку, оставляя позади сизый мирный дымок.
— Павел Игоревич!
«Степанида Филимоновна» набирала скорость, так как рычаг газа от вибраций подавался назад. Трактор шел по волоку уверенной поступью человека, выполняющего свой долг.
— Какая трудолюбивая, славная «Степанида Филимоновна!» — услышал Женька насмешливый голос инженера Сухова. — Настоящая женщина!
Только после этого Женька нелепыми кенгуриными скачками бросился вслед за трактором. Он догнал «Степаниду Филимоновну» за несколько секунд до столкновения с сосной-семенником, чертиком запрыгнув в открытую кабину, все-таки успел спасти трактор от крупной сосны. Когда Женька, дрожа и задыхаясь, вылез из машины, к ней подбежали Пашка и Витька, стали смотреть на Женьку с любопытством.
— Чего это вы с ней произвели, что она сама пошла? — спросил Пашка. — Пружину вставили?
— Часовую механизму они к ней приделали, — сказал Витька. — Это навроде будильника. Потикает, а потом давай звонить.
К трактору осторожно подошел Сухов, положил руку на горячий бак машины, пробормотал что-то неслышное. Он опять был такой, что не замечал мира — не видел ни тайги, ни неба, ни земли, ни Женьки Столетова, ни чокеровщиков Витьку и Пашку.
— Двадцатый век, двадцатый век, — бормотал Сухов. — Черт знает что делается…
Не попрощавшись, Сухов задумчиво пошел по трелевочному волоку. Он сутулился, размахивал руками, разговаривал сам с собой. Женька глядел ему вслед и думал о странном, иррациональном — о том, что сейчас инженер Сухов похож на ожившую «Степаниду Филимоновну». В инженере Сухове, как в тракторе, что-то внезапно включилось, заработало, ожило.
Ничего не видящий, не слышащий шел Сухов по трелевочному волоку, и этот путь для него был таким же неосознанно-рациональным, как путь металлической «Степаниды Филимоновны». И Женька Столетов поежился. «Мистика! — насмешливо подумал он. — Вот это денек!» Он все еще не мог прийти в себя от того, что машина вела себя как человек, а человек — как машина.
— Так чего вы сотворили? — спросил Пашка. — Пружину или часовую механизму?
— Часовую механизму, — уверенно сказал недоросль Витька. — Пущать трактор она может, а останавливать еще не может…
…Начальник лесопункта Сухов сел на свое рабочее место, потерев подбородок сильными пальцами, поглядел на Прохорова испытующе.
— Вот вам объяснение необъяснимого факта, — сказал он. — Самопроизвольное включение трактора, вызванное стечением ряда технических неисправностей старой машины, породило у Столетова желание ставить трактор мотором вверх… Парень вообще был мыслящий. Сиденье-то он сочинил перспективное…
Сухов несколько секунд посидел молча, потом снова потер пальцами подбородок, покосившись на Прохорова, вдруг решительно поднялся, перешагивая через вещи, не ища обходных путей, подошел к дверям, запер их, подергал, проверяя, закрыты ли, потом вернулся к металлическому громадному сейфу и открыл бесшумно дверцы. Они, оказывается, вовсе не были заперты на хитроумный замок, а были просто задвинуты — никто ведь не догадается подергать дверцы стального сейфа. Открылось серо-зеленое нутро, сверкнула этикеткой бутылка с коньяком, увиделась открытая банка с кильками, аккуратно нарезанный лимон.
— Не хотите ли, Александр Матвеевич? — спокойно спросил Сухов.
— Благодарствую!
Сухов налил крохотную хрустальную рюмку, посмотрев на нее хитро, одним движением опрокинул в рот коньяк, смакуя, подержал его под языком.
— У меня к вам вопрос, — насмешливо произнес Сухов, закладывая в рот ломтик лимона. — Не скажете ли вы, что произошло с родной советской милицией? Отчего она так терпима и лояльна, наша родная советская милиция? Вы — правило или исключение из правил, Александр Матвеевич?
Инженер Сухов молодел на глазах — прояснивались, начинали блестеть круглые глаза, твердели черты лица, сильной становилась фигура, а от сейфа он отошел такой походкой, словно теперь вовсе не собирался присаживаться в опостылевшее кресло. Трех минут не прошло, а Сухов опять был готов бегать среди вещей, говорить, философствовать, бросаться штурмом на заманчивые идеи, вести себя естественно в собственном сладком раю грядущей удачи.
— А вы фрукт! — тоже насмешливо сказал Прохоров. — Хотел бы я знать, от кого это вы запираете дверь, если не робеете перед милицией?
— От уборщицы! — быстро ответил Сухов. — Только она входит в кабинет без стука.
— Понятно! — протянул Прохоров. — Уборщица способна нарушить плавное течение свободной творческой мысли, разрушить очарование воодушевляющего творческого процесса…
Прохоров полулежал в кресле, легкомысленно покачивал блестящим ботинком, но был такой, словно говорил: «Мне палец в рот не клади!»
— Вот что еще интересно! — сказал Прохоров. — Армянского коньяка нет в поселке. Уж не Петр ли Петрович Гасилов достает для вас коньяк?
Прохоров насмешничал, но уже понимал, что говорит не с человеком, а с очеловеченной идеей совершенного трелевочного агрегата. Капитан Прохоров принял все меры к тому, чтобы не показать восхищения инженером Суховым — человеком из тех, которые, по его мнению, двигают вперед технику, прогресс человечества, черт побери! Прохоров нарочно заузил губы, нахмурившись, начал считать про себя: «…пять, шесть, семь, восемь…» Он досчитал до девяти, когда Сухов выскочил из-за стола, лавируя между вещами, помчался по кабинету.
— Это хорошо, что вы мне напомнили о Гасилове! — неожиданно по-детски обрадовался он. — Этот человек подтверждает мысль о существовании психологического стереотипа, который из-за какого-то неисследованного дефекта лишен возможности контактироваться с окружающей средой… Да чего тут непонятного! — вскричал Сухов, увидев недоуменные глаза Прохорова. — Гасилов — доведенный до абсурда тип некоммуникабельности… Тот же Столетов называл Гасилова мещанином на простейших электронных лампах. Это, если хотите знать, довольно точно отражает технический уровень Гасилова…
Прохоров склонил голову на левое плечо, посидел немножко в такой позе, выпрямился. Нет, не походил на сумасшедшего этот человек с ясными глазами и высоким лбом! Он был одержимым!.. А как хороши были слова Евгения Столетова: «Мещанин на простейших электронных лампах!» Прохоров живо представил особняк Гасилова, увидел лошадей на эстампах, телескоп под острым шпилем флигеля, философские книги на стеллажах, развернутый журнал на полированном столике. Мещанин на простейших электронных лампах!
И все-таки попахивало сумасшедшинкой от этого кабинета и всего, что происходило в нем! Бегал среди хаоса бледнолицый взъерошенный человек, сверкал стальной сейф, свернутые в трубочку чертежи походили на папирусы. А где-то существовала обычная жизнь — за пыльным окном шли двое мужчин, вовсе не похожие на машины, шаркала подошвами в коридоре уборщица, над поселком висело жаркое солнце.
— Помилуй бог! — вызывающе сказал Сухов. — Отчего вы на меня так смотрите, Александр Матвеевич? Вы не схарчите меня часом, бедного?
Прохоров не улыбнулся, а только еще раз посмотрел в окно, словно хотел убедиться, что за ним по-прежнему существовала обычная жизнь. Потом он лениво сказал:
— Убедительно прошу сесть и не перебивать меня. У меня тоже философское настроение… Хочется выяснить, прав ли человек, бросивший на произвол судьбы сто сорок живых душ во имя их будущего счастья… Простите за высокопарность!
Он вежливо кивнул инженеру.
— Пока вы работаете над новой машиной, Сухов, на лесопункте занижается производительность труда, развращается неустойчивая часть коллектива, а конфликт Гасилова со Столетовым кончается…
Прохоров ожесточился.
— Знаем мы этих гениальных устроителей будущей жизни! Нам уже сегодня нужна хорошая жизнь! На несовершенном пока трелевочном тракторе…
Прохоров перевел дыхание, измученный вспышкой гнева и теснотой слов, помолчал немного. Потом он с остановками, задушенным голосом продолжал:
— Из-за вас, Сухов, конфликт между Столетовым и Гасиловым зашел так далеко, что явился косвенной причиной его смерти… Из-за вас, Сухов, бывший уголовник Аркадий Заварзин считает, что можно жить не работая и не воруя… О заде тракториста думаете, а в душу ему плюете! Да что я вас разоблачаю, когда все ясно, как дважды два — четыре!
Прикусив нижнюю губу, он гневно замолчал, так как у Сухова опять фанатически сверкнули глаза, губы радостно сморщились, а руки взлетели.
— Вы отсталый тип! — упоенно закричал Сухов. — Дважды два уже давно не четыре!
Он вскочил, зарычал:
— Новосибирские математики, развивая теорию Эйнштейна, выяснили, что близ Земли дважды два не четыре, а на три миллиардных больше… В районе Марса эта величина изменяется еще на одну сотую своей величины… В межгалактическом пространстве десятичная система исчисления вообще, по-видимому, неприменима…
Победоносно вскинув руку, Сухов хотел еще что-то добавить, но вдруг поймал взгляд Прохорова. Капитан смотрел на него такими усталыми, печальными, грустными глазами, что Сухов осторожно сел на место.
— Кажется, я увлекся, — сказал он, — три миллиардных не такая уж значительная величина, чтобы считаться с ней в практике…
А Прохоров сидел на продавленном кресле с таким выражением лица, словно только сейчас понял, что для него начинается самое трудное, самое главное, а вот человек по фамилии Сухов не хочет понять, что началось самое трудное, самое главное… Вздохнув, Прохоров закурил, колечком выпустив дым, поискал для затылка удобное положение, прислушался — на улице кричали ребятишки, солнце нескромно заглядывало в окно кабинета, над поселком летел самолет, судя по звуку мотора, Ан-2. В коридоре смеялись женщины.
— Вас трудно привлечь к уголовной ответственности, товарищ Сухов! — негромко сказал Прохоров. — В кодексе, к сожалению, нет такой статьи, которая карала бы за социальную пассивность, но снять с работы вас необходимо… Хотите изобретать трактор в одиночестве, станьте сторожем!
Инженеру Сухову было бы легче, если бы капитан произносил эти слова обличительным голосом, если бы Прохоров не смотрел на него так, словно не знал, что делать. Однако капитан уголовного розыска казался по-прежнему раздавленным сложностью мира, удивленным необычными стечениями обстоятельств и был совершенно непрофессионален — ничего милицейского, специфического не было в этом небольшом худощавом человеке. И глаза у Прохорова были незащищенными.
— Сторож — это, пожалуй, идея! — криво усмехнувшись, сказал Сухов. — Сторож при тракторном гараже… Вы правы, Александр Матвеевич, как начальник лесопункта я — ничто.
Он сказал это искренне. Хорошим было его тонкое, интеллигентное лицо, в появлении на свет которого принимало участие не одно поколение российских интеллигентов; хороши были глаза, в которых читались усталость и печаль. И мир Сухова теперь уже не был таким элементарным, что вмещался в один-единственный трелевочный трактор. С этим человеком уже можно было обращаться как с живым.
— Вы меня озадачили, Александр Матвеевич, — нормальным голосом сказал Сухов. — Каким образом Гасилову удается сдерживать производительность труда? При каких условиях?
Ну как не впасть в печаль и тоску, если на этой удивительной планете Земля существует начальник лесопункта, который спрашивает заезжего капитана уголовного розыска, почему на вверенном ему лесопункте сдерживается рост производительности труда? Как не будешь чувствовать себя травмированным, если инженер с академическим образованием, заперев себя в башне из слоновой кости, чтобы дать миллионам трактористов совершенную машину, никогда не допускал мысли о том, что возможен человек, заинтересованный в сдерживании производительности труда, и вот заезжему капитану приходится доказывать, что практически такой человек не только возможен, но существует и называется Петром Петровичем Гасиловым.
— Вы что, в самом деле пьете, Сухов? — официальным тоном спросил Прохоров.
— Чепуха! Не пью. Но коньяк держу.
— Каким образом сдерживается производительность труда — это вторая сторона дела! — устало сказал Прохоров. — Самое важное: для чего она сдерживается!
Сухов поднял на Прохорова умные глаза.
— Производительность труда занижается для того, чтобы всегда можно было получить предельно высокую премиальную оплату, не затрачивая на это силы! — прежним тоном произнес Прохоров. — Неужели за полтора года работы на лесопункте вы не заметили, что мастер Гасилов проводит в лесосеке не более двух часов в сутки? Он только встречает и провожает смену, треть рабочего времени проводит в райцентре, где в конторе леспромхоза и других районных организациях завязывает полезные знакомства, все остальное время Гасилов отдает своему особняку, телескопу, жеребцу Рогдаю и так далее.
Разозлившись, Прохоров поднялся с удобного, но допотопного кресла, пересев на табуретку, резко произнес:
— И в этом вы повинны, товарищ Сухов, так как помогли Гасилову создать себе синекуру.
— Каким образом?
— А вот таким…
Прохоров достал из кармана толстую записную книжку, открыл страницу алфавита на букве «п», посмотрел на цифры, бросил книжку на стол, чтобы Сухов мог заглянуть в нее.
— А вот таким образом, уважаемый Павел Игоревич! — повторил Прохоров. — Когда вы изволили прибыть на лесопункт, вы заметили, что на лесосеке применяется устаревшая технология… Так это?
— Да, — ответил Сухов. — Я приказал прекратить вывозку леса с кронами, перенес обрубку сучьев на нижний склад, разрешил грузить на сцепы больше нормы на кубометр… А в чем дело?
Женщины в коридоре перестали смеяться, ушли, видимо, и Прохоров подумал, что среди них могла быть та, которая ему сегодня была нужна, — Мария Федоровна Суворова. Уж не начался ли обеденный перерыв, уж не пропустил ли он возможность проводить Марию Федоровну до дому?
— Суть дела в том, товарищ Сухов, — сказал Прохоров, — что результаты улучшения технологии дали мизерное сокращение числа работающих на лесосеке. Взгляните в блокнот. На нижний склад переведено только шесть человек… Вы в книжку мою, в книжку смотрите…
Пока инженер Сухов разбирал мелкие, ровные, занудные буквы прохоровского почерка, капитан сидел с закрытыми глазами — весь расслабился, дышал через нос.
— Прочли? — спросил он. — Все прочли?
— Прочел!
— Вот, — печально сказал Прохоров, — в таких условиях план всегда перевыполняется, а мастер Гасилов, не затрачивая сил и времени на организацию труда и руководство бригадами, ежемесячно получает предельно высокую премиальную оплату. Легкая жизнь и деньги — вот гасиловский движитель! — Он захлопнул блокнот. — Думаю, что вы сами разберетесь в тех способах и методах, какими Гасилов сохранял предельно заниженное плановое задание. Не мне вам читать лекции, товарищ Сухов… — Прохоров сдержанно улыбнулся. — Скажу одно: Гасилова подвели декабрьские морозы.
Отдохнувший за несколько секунд Прохоров теперь весело относился к тому, что в чине капитана уголовного розыска поучал академически образованного начальника Сосновского лесопункта, умеющего чертить такие чертежи, которые казались напечатанными в образцовой типографии, но не слыхавшего о том, что происходило в лесосеке в декабре прошлого года.
— Именно в морозные дни, — сказал Прохоров, — Евгений Столетов понял, как резко занижено плановое задание бригады…
Положение было определенно комическим.
— Бог с ними, с декабрьскими морозами! — сказал он. — Меня больше интересует такой факт… Почему девятнадцатого, двадцатого и двадцать первого мая выработка на лесосеке выросла до двухсот пятидесяти процентов? Есть же связь между происшествием двадцать второго мая и тем, что в эти дни выработка возросла почти в три раза? Что вам известно об этом?
— Ничего! — после длинной паузы ответил Сухов. — О такой высокой производительности труда мне ничего не известно…
Кажется, инженер Сухов начинал понимать, как серьезно дело, почувствовал, какой прочной и тревожной связью соединяется его кабинет с полотном узкоколейной дороги, на обочине которой белеет похожий на череп камень. Он был умен, этот инженер Сухов, и ему хватило характера для того, чтобы подняться с места, подойти к капитану уголовного розыска и спросить:
— Чем я могу теперь помочь вам, товарищ Прохоров?
— Выяснить, что произошло на лесосеке в эти три дня, — подумав, ответил Прохоров, хотя не верил в то, что Сухов поможет. — Гасилов, как вы понимаете, скрыл от вас итоги работы трех майских дней… Да и мы добрались до них не сразу…
«Надо реально отрабатывать собственное право на существование, — думал, уходя, Прохоров. — Без ежедневной пользы, наверное, такого права у человека не должно быть».
Почувствовав, что ему будет трудно сразу перейти из кабинета Сухова в шумное помещение бухгалтерии, Прохоров несколько минут стоял в гулком коридоре. Опять закрыл глаза, задерживал воздух в легких, одним словом, все делал так, как советовали йоги и их поклонник майор Лукомский. Он постоял в пустом коридоре минут пять, то есть до тех пор, пока не почувствовал себя способным действовать решительно, умно, хитро и ловко. Он посмотрел на часы, убедившись в том, что до обеденного перерыва осталось ровно десять запланированных минут, вкрадчивым шагом пересек коридор.
Придав лицу легкомысленное, фатоватое выражение, одернув полы пиджака и поправив галстук, Прохоров осторожно открыл дверь в бухгалтерию, бесшумными шагами вошел в комнату, где сидели три женщины. Выполняя свой коварный план, он невразумительно поздоровался сразу со всеми, а глядел только на Анну Лукьяненок, мало того, он подошел к ней, взял ее руку, медленно поднес к губам и поцеловал.
— Здравствуйте, Анна Егоровна! — уважительно сказал Прохоров. — Обязан доложить вам, что женщина, распространяющая о вас по деревне клеветнические слухи, была приглашена в милицию и призналась в распространении ложных слухов… Виноватая предупреждена о том, что будет привлечена к уголовной ответственности, если осмелится клеветать в дальнейшем…
Опустив руку Анны, Прохоров подчеркнуто равнодушно поглядел на кассира Алену Брыль, так как она и была той сплетницей, которую он вчера в милицейском кабинете довел до слез и откровенного признания в клевете.
— Будет немедленно возбуждено судебное дело! — повторил Прохоров, с безнадежностью поняв, что Алена Брыль никогда не перестанет сплетничать.
Как только он, Прохоров, уедет, Алена Брыль, оставив в покое Анну Лукьяненок, начнет «собирать сведения» о всех других жительницах Сосновки.
По мнению участкового Пилипенко, сосновские мужчины не могли оценить тонкую, плоскую фигуру Алены Брыль, и она возненавидела всех женщин. Между тем капитан Прохоров, вызвавший Алену Брыль в милицейский кабинет, подумал: «Экая итальянская фигура!», так как она действительно напоминала героиню итальянского современного фильма — тонкая, высокая, с узкими бедрами и крошечной грудью.
Прохоров с угрозой повторил:
— Вот так-то! Под суд пойдет дамочка, если снова осмелится клеветать!
Теперь он посмотрел на главного бухгалтера Сосновского лесопункта Марию Федоровну Суворову, проверяя, какое действие оказала на нее расправа с Аленой Брыль.
Толстая бухгалтерша сидела спокойно, но с некоторой робостью в глазах, и была такой, что ее надо было специально создать для роли жены Никиты Суворова, если исходить из того принципа, что муж и жена должны быть контрастны. «Она не такая полная, как толстая, не так похожа на слона, как на мамонта!» — развеселившись, подумал Прохоров.
— Здравствуйте, Мария Федоровна! — вдруг отдельно поздоровался с бухгалтершей Прохоров и помигал загадочно. — Значит, это вы будете являться законной женой гражданина Суворова Никиты Гурьевича? Значит, это вы и есть — одна тысяча девятьсот двадцать четвертого года рождения, русская, служащая, к суду привлекалась по подозрению в растрате, но оказалась невиновной, на иждивении трое детей, уроженка Сосновки…
Говоря все это, Прохоров равнодушно осматривал комнату бухгалтерии — вплотную сдвинутые конторские столы, испачканные чернилами и клеем, исписанные головокружительными цифрами бумаги, отлакированные пальцами счеты и ободранные арифмометры. Он будто бы только тем и был занят, что вдыхал запах пыли и сухой бумаги, прокисших чернил и коленкора, крахмала и плесени, но потом у капитана Прохорова сделалось такое лицо, словно он поразился тем обстоятельством, что Анна Лукьяненок и в суровой бухгалтерской обстановке сумела сохранить красоту и женственность. «Ах, красавица!» — сказали глаза Прохорова, хотя думал он о другом.
— Так вот эта женщина будет являться гражданкой Суворовой? — спросил Прохоров у смеющейся Анны и подмигнул ей незаметно, чтобы перестала смеяться. — Я правильно указал на эту гражданку как на человека, могущего оказаться Суворовой?
Анна сидела спиной к окну, рабочее место ее ничем не отличалось от остальных двух, но отчего-то женщина казалась отдельной от бухгалтерии, отчего-то бумаги на ее столе лежали красиво, аккуратно, счеты и арифмометры не производили занудного впечатления. Все, что окружало Анну, казалось таким же красивым, аккуратным и подобранным, как она сама. Стол, стул, бумаги, счеты, арифмометры, школьная линейка Анны в скучности и пыльности бухгалтерской комнаты казались такими же пригодными для женского существования, как ее аккуратная современная одежда.
— До свидания, товарищи и граждане! — радушно попрощался Прохоров. — До свидания, Алена Юрьевна Брыль!
И тихонько вышел из бухгалтерии, чувствуя за спиной молчаливое смятение.
Неизвестность, таинственность — вот что было самым страшным! Собственно, и Никита Суворов боялся не реальной опасности, а вот этой жуткой призрачности, которая таилась за словами Аркадия Заварзина: «Все равно доберемся до тебя, Суворов!» А кто доберется, каким образом доберется, конечно, не сказал. И если разобраться подробненько в психологической основе страха, то, видимо, откроется… Прохоров услышал позади себя скрип двери, потом по крыльцу прошаркали тяжелые задыхающиеся шаги, раздался басовитый кашель. «Ага, голубушка!» — подумал он и торопливо сошел с крыльца.
— Ах, ах! — проговорил Прохоров, озираясь. — Гагра скоро станет именоваться Сосновкой, а Сосновка — Нью-Гагрой!
День сегодня на самом деле вызрел такой жаркий и душный, какого еще не было этим летом. Над пыльной дорогой поднималось густое волнистое марево, над тайгой тоже струился горячий воздух, и даже над рекой перемещались блестящие чешуйки воздуха. На обочине дороги, задрав ноги, словно в витрине магазина, лежала неподвижная курица, она казалась бы мертвой, если бы не слышалось обморочное клохтанье. Жара была такая, что даже свиньи, защищенные от зноя слоем жира, лежали в тени.
Прохоров решительно развернулся, поглядел на бухгалтершу Марию Федоровну Суворову гипнотическим взглядом, озабоченно спросил:
— Вы сколько получаете, гражданка Суворова? Зарплата у вас какая?
На лице толстухи выступил рясный пот. Оно и без того было веснушчатым, а теперь казалось рябым. Дышала женщина тяжело, с перерывами, словно поднималась на крутую гору.
— Так какая у вас зарплата, гражданка Суворова?
— Сто десять! — ответила она и повторила с придыханием: — Сто десять рублей.
— А детей трое?
— Трое.
Прохоров нахмурился, зашевелил губами, словно считая.
— Мало! — воскликнул он. — Предельно мало!
В этот момент, разыгрывая сложную сцену с женой Никиты Суворова — важного свидетеля, — капитан Прохоров был сам себе до чрезвычайности противен, так как пускал в дело разные штучки-дрючки, но разве он мог поступать иначе, если именно толстая и грозная жена запретила Никите Суворову подписывать правдивые показания? Прохорову было неловко наводить страх на робкого Никитушку, и без того запуганного Заварзиным и грозной женой, а вот нагонять ужас на толстуху было сладостно — пусть бледнеет от страха, такая-сякая, пусть тоже делит сто десять рублей на троих детей и на саму себя, если не хочет помочь матери Столетова узнать, как и отчего погиб ее сын!
— Между прочим, — сказал Прохоров, — в Уголовном кодексе есть статья, которая наказывает тюрьмой за отказ от дачи показаний… Можно несколько лет схлопотать!
Жарко было чрезвычайно! Они и пяти минут не простояли на солнце, а Прохоров взмок под нейлоновой — будь она проклята! — рубахой. В туфлях образовалось мокрое пекло, а лицо грандиозно-толстой бухгалтерши окончательно покрылось девчоночьими веснушками. Собственно, такой и представлял Прохоров бухгалтершу в детстве — веснушчатая полнушка с розовой и нежной кожей, с упитанными икрами и каменными руками; волосы она носила веночком вокруг головы, и лицо тогда походило на незрелый подсолнух. Девчонка была такая, что никогда не теряла вещи, книги обертывала в бумагу, а чернильницу-непроливашку носила в специальном мешочке и не всем позволяла макать в нее ручку. Никитушку Суворова она присмотрела на первомайской гулянке, подсчитав разницу в возрасте и образовании, решила, что он ее будет уважать и любить, хотя на руках носить не сможет. Работать в бухгалтерии она мечтала с пятого класса.
— Передачи в тюрьму тоже ой-ой-ой сколько стоят! — сказал Прохоров. — Сальца килограммов пять — положи, твердокопченой колбасы — купи, сахаришко тоже надо… И нижнее белье, между прочим, иногда принимают…
Толстуха маялась от жары и страха, и Прохоров, сочувственно вздохнув, повернулся лицом к реке. От Оби хоть немножечко наносило прохладой, хоть вид воды позволял предполагать, что на земле бывает и прохладная погода. «Сдурела Сибирь! — подумал Прохоров с укоризной. — Нескромно ведет себя матушка!»
— Как бы в карты не научили Никиту играть! — мрачно произнес он. — Научат, а потом оставят в чем мать родила… А если мороз?… Тюрьма, мороз, а ты — голый! Спаси и помилуй!
Прохоров отчаянно махнул рукой и пошел серединой жаркой улицы, хотя мог подняться на деревянный тротуар, схорониться в тени рясных палисадников. Но разве могла идти речь о выборе удобного пути, когда происходили такие ужасные вещи, как засылка тихого и робкого Никитушки в тюрьму, или необходимость делить злосчастные сто десять рублей на четверых едоков? А передачи арестантику? А забота о нижнем белье? А голый Никита, обыгранный в карты?
— Товарищ милиционер, <