Моя прекрасная токийская леди
Время пить чай…
В Токио я смотрел «Мою прекрасную леди» в исполнении японской труппы. Я просто влюбился в японских актеров, когда они пели и танцевали в окружении декораций викторианского Лондона.
Взять хотя бы японского профессора Хиггинса — красавец, похожий на Рекса Харрисона, стоял на парадном крыльце лондонского дома 1890-х годов, сзади тянулась целая улица таких же лондонских домов, и он пел по-японски о том, как, надо полагать, любит японскую Элизу Дулиттл.
Наверное, думал я, в этих домах сидят викторианские японцы, слушают песню и надеются, что все будет хорошо.
Я вглядывался в окна декораций, но не видел там любопытных соседей — никто не выходил на крыльцо, улица была пуста. Может, они пьют чай в садиках.
У всех своя жизнь. Не могут же они просто так стоять и слушать, кто там о чем поет, тем более что не их это дело.
Рожденные ночью
Мое воображение влюблено в людей, которые умеют быстро и ловко ходить в темноте. Их движения прекрасно выверены — подобно святым, они добиваются во всем максимального эффекта.
Другими словами: они знают, что делают, как знает это рожденный ночью морской прилив. Их труд подобен работе шпионов, проворачивающих в темноте свои дела.
Но вот дело сделано, рампа вспыхивает, спектакль продолжается, и мы видим актеров уже не в гостиных элегантных викторианских особняков, а на улицах бедного лондонского района.
Не будь я писателем, я бы, пожалуй, пошел в рабочие сцены: бродил бы в темноте, как шпион-чародей, и уносил прочь мебель: диван, стол, пианино, — а с возвращением света водружал бы на их место улицы Лондона.
Актер через миллион лет…
Особенно внимательно я слежу за актером, который играет человека, намного старше себя. Инеем из белого вещества ему тронули волосы, и вот он вполне подходит к годам своего персонажа.
Это на самом деле вас и старит — когда изнашиваются кости, мышцы и кровь, сердце тонет в забвении, исчезают дома, в которых вы жили, и люди уже не уверены, существовала ли когда-нибудь ваша цивилизация.
МЕНЮ/1965
У Калифорнии под носом демографический взрыв. Сейчас в ней живет 20 миллионов человек, из них сорок восемь — на Улице Смерти в Сан-Квентине. В 1952 году на Улице Смерти жило двадцать два человека, а все население Калифорнии составляло 11 миллионов. Если дела и дальше пойдут такими темпами, в 2411 году в Калифорнии будет жить 500 миллионов человек, а на Улице Смерти — 2 тысячи.
Два дня назад я был в Сан-Квентине и разговаривал с начальником тюрьмы мистером Лоренсом Уилсоном. Поглядывая на Улицу Смерти, он сказал с некоторой досадой:
— Сорок восемь человек, и суд постоянно шлет новых. Если казнить их прямо сейчас, получится больше, чем за весь прошлый год по всей стране.
Начальник Уилсон в затруднении. Калифорния не казнит преступников с января 1963 года, когда сельхозрабочий по имени Джеймс Бентли исчерпал все возможности остаться ее гражданином.
Из сорока восьми обитателей Улицы Смерти больше половины находится там два года, а то и дольше. Двое — Мануэль Чавес и Клайд Бейтс — с 1957-го. В Калифорнии проходит не один год, прежде чем приговоренный попадает в газовую камеру. Кэрил Чессмен так долго пробыл на Улице Смерти, что ему пора назначать пенсию.
Улица Смерти, Калифорния. Что это значит для меня как писателя и гражданина этого штата? Я решил выяснить. Позвонил в Сан-Квентин, трубку снял помощник начальника тюрьмы Джеймс Парк. Я спросил, можно ли посетить Улицу Смерти.
По-дружески, почти фамильярно он ответил, что это не поощряется.
— Там очень замкнутое общество, — добавил он. — Им будет неприятно, если станут ходить посторонние и смотреть на них, как на зверей в зоопарке.
Взамен мистер Парк предложил показать мне газовую камеру. Видимо, в порядке утешения.
Я приехал в Сан-Квентин через несколько дней. Мне хотелось знать, насколько далеко я продвинусь в своем понимании Улицы Смерти.
Джеймс Парк — психолог-клиницинист, выпускник Университета Калифорнии в Лос-Анджелесе — встретил меня в своем кабинете и предложил чашку чая. Он держался свободно, а говорил четко. На нем был очень красивый полосатый галстук.
Что едят на Улице Смерти? — спросил я. Меня интересовала не последняя трапеза, а то, что они едят каждый день. Я понимал, что самое важное в тюрьме — это пища.
— Давайте посмотрим, — сказал мистер Парк. Встал и вышел в главный офис. Открыл шкаф и достал недельное меню.
Строчка «ДЕПАРТАМЕНТ ИСПРАВИТЕЛЬНЫХ УЧРЕЖДЕНИЙ» вверху страницы и чуть ниже «Недельное меню для ПРИГОВОРЕННЫХ» вызвали во мне странное чувство. В одной из самых сложных своих форм передо мной открылась функциональная близость смерти, в глаза бросилась преувеличенная роскошь обеда, который подадут здесь 16 апреля.
Суп с говядиной и лапшой
Капустный салат
Сметанный соус
Жареный палтус
Коктейльный соус
Куриная грудка
Рисотто
Панированная цветная капуста
— Можно мне взять это меню? — спросил я.
— Думаю, да, — ответил мистер Парк.
Я спросил, сколько содержится калорий в дневном рационе обитателей Улицы Смерти. Он позвонил по телефону:
— Какова калорийность пищи на Улице Смерти? Не меньше четырех тысяч двухсот, ага. Вы думаете, четыре тысячи пятьсот калорий. Понятно. Спасибо.
4500 калорий. Очень странно, подумал я. Столько калорий для людей, ведущих сидячий образ жизни, — и это в мире, который так не любит толстяков. Или на Улице Смерти все наоборот?
Я спросил, как на Улице Смерти с телевизорами. Мистер Парк ответил, что телевизор у них один на три камеры, у заключенных есть пульты, и они, когда хотят, прямо из камер переключают каналы. Есть наушники для звука, а по ночам можно смотреть по седьмому каналу фильмы.
Еще он сказал, что на этих людей сильно влияет телереклама, и они часто заказывают в тюремной лавке то, что им показывают по телевизору.
Я тут же представил, что будет, если все узники Улицы Смерти закажут в тюремной лавке по новому «форду».
— Какие на Улице Смерти любимые блюда? — спросил я.
Мистер Парк позвонил охраннику.
— Ах-ха. Мексиканские. И стейки. Они едят стейки дважды в неделю.
Через некоторое время заглянул начальник тюрьмы Уилсон, и мы еще долго говорили об Улице Смерти, высшей мере наказания, судах, газовой камере, богатых, бедных, чем они отличаются, когда убивают людей, и что происходит потом. Все это повторялось миллиарды раз, ну а мы повторили снова.
Но мясной рулет, который в четверг на Улице Смерти подадут к обеду, поразил меня гораздо больше, чем тот факт, что девяносто процентов тюремной администрации этой страны выступает против высшей меры наказания.
У меня на коленях лежало меню, и сколько бы мы ни говорили об Улице Смерти, я знал, что лишь этот прекрасный инструмент поможет мне ее понять. Меню заведет очень и очень далеко, и я не собирался отступать.
Помощник Парк принес «хорошую» книгу под названием «Смертная казнь в Америке», но куда ей было до жареной свинины во вторник.
Наконец я ушел, унося меню с собой. Меняя больше не интересовало, сколько Улиц Смерти помещается на острие иглы. Я не понимал другого. В автобусе по дороге к Сан-Франциско я мягко баюкал на коленях меню и тщательно планировал 6удущее.
В этот вечер ко мне заглянул друг. Он рвался в голливудские сценаристы и в то время искал машинистку для своей рукописи, чтобы потом эту
рукопись продать, стать богатым и знаменитым, пригласить меня в Лос-Анджелес и думать о высоком, плавая в собственном новеньком бассейне.
Не найдя пока что машинистку, он сидел у меня в кухне и пил темное, как апрель, немецкое пиво. И вовсе не случайно я ему показал меню Улицы Смерти. Пора было этому меню начинать работу. Я протянул его другу со словами:
— Вот, взгляни.
— Что это, Ричард? — Он прочел, и меню не принесло ему радости. Лицо вытянулось и нервно посерело. — Это поп-арт, и он напрягает, — сказал он.
— Ты так думаешь? — спросил я.
— Да, он тошнотворен, — ответил друг. — Как та скульптура. Ну, ты знаешь, ящики комода с мертвыми детьми.
Меню лежало перед ним на столе и сообщало, что на завтрак в субботу обитатели Улицы Смерти будут есть:
Калифорнийский апельсин
Кукурузные хлопья
Омлет простой
Хрустящий бекон
Французский тост
Кленовый сироп
Тост — Хлеб — Маргарин
Кофе — Молоко
Реакция моего друга подтвердила, что я на верном пути. Меню обладало невиданной силой и странным знанием. Посмотрим, что еще оно умеет, подумал я.
На следующий день я показал его друзьям-поэтам. Это очень нежные поэты, они живут в старом викторианском доме, в окружении деревьев и частенько недоедают. Мы устроились на кухне.
Первый поэт долго и тщательно изучал меню, а мосле сказал:
— Это страшно, непристойно и отвратительно.
Другой поэт, взглянув на меню, сказал:
— Посмотрите на эту пищу. Я так люблю хрустящий бекон. Год уже не ел. Посмотрите на эту пищу. Они разжиреют. Все равно что прибить гуся к полу и закормить; до смерти. Почему эту пищу не отдадут поэтам?
— Потому что поэты никого не убили, — ответил первый поэт.
Ах, как это здорово — путешествовать по Сан-Франциско с меню Улицы Смерти, открывать им новые горизонты и находить в старых надоевших вещах новую реальность.
Я носил это меню в конверте из оберточной бумаги мимо ни в чем не повинных и ни о чем не подозревающих людей — они же спешили в магазин купить себе на ужин палтуса, чтобы после задремать под седьмой канал телевизора.
Я навестил еще одного друга. Он работает ночами, и мы выпили по чашке кофе. Поболтали, зацепившись языками за собственные жизни, потом я сказал:
— Давай я тебе что-то покажу.
— Давай.
Я протянул ему меню. Он прочел, и лицо его превратилось из лица «сижу тут, кофе попиваю» в лицо очень серьезного человека.
— Что ты на это скажешь? — спросил я.
— Так обнажено и так реально, — ответил он. — Как стихи. Это меню — само по себе приговор нашему обществу. Так кормить человека, фактически мертвого, — это ли не лучшая иллюстрация к неуместности всего вообще? Бессмыслица.
Я посмотрел на брошенное на столе меню: во вторник обитатели Улицы Смерти ели на обед:
Суп со спагетти
Салат из свеклы с луком
Уксусный соус
Копченые свиные ножки
Темный соус
Бифштекс рубленый
Картофельное пюре
Тертую кукурузу и т. д.
В чем бессмыслица? Каким образом свекла и лук могут быть приговором нашему обществу? Я думал, мы сильнее. И не подорвет ли это меню основы штата Калифорния, если попадет не в те руки?
Целый день я показывал меню людям, изумленно бродил по Сан-Франциско, оставляя за спиной семидневную трапезу Улицы Смерти.
Наконец я очутился в доме своего друга, студента-отличника колледжа Сан-Франциско. Его дочь возилась на полу с игрушками. На ней была очень красивая рубашка в полосочку.
Пока отец читал меню, она громко повторяла буквы из азбуки. Он читал медленно и аккуратно. Он даже склонился над этим меню.
— «С» — это Санта Клаус.
Маленькая смышленая четырехлетняя девочка — как будто Клара Боу вернулась к нам в обличии ребенка.
— Меню, — сказал ее отец, дочитав наконец меню, — это описание пищи, которой никогда не существовало.
Мой друг — интеллектуал, он неистово, но безмолвно гордится своим интеллектом. Собственный мозг — главная его радость.
— Это не салат, — сказал он, указывая в меню на салат. — Это обещание салата, которое должно быть исполнено.
— Можно, пожалуй, посмотреть и с этой стороны тоже, — согласился я.
С работы вернулась жена. Она работает в больнице, и вид у нее был усталый. День выдался очень долгим. Я показал ей меню. Губы ее сморщились, а лицо перекосилось.
— Ужасно, — воскликнула она. — Просто ужасно. Это просто ужасно. — И отдала меню, словно какую-то мерзость — порнографическую, может быть.
Прошло время, и маленькая девочка отодвинула азбуку. Книжка ей надоела. Словно подводя грустную черту, она безнадежно сказала:
— «Г» — это Гнездо на дереве.
Мы с ее отцом говорили о меню. Вышел долгий разговор о реальности, дважды изъятой из этого меню. Долгий и глубокий разговор, где меню, точно мысленный водолазный колокол, опускалось все глубже и глубже, глубже и глубже, пока мы не очутились на плоском холодном морском дне и не вытаращились по-рыбьи на цветные пасхальные яйца, которые в следующее воскресенье подадут к столу на Улице Смерти.
Съезд
На прошлой неделе я встретил двух японских карликов — в один и тот же день на одной и той же улице с интервалом в час. Прекрасная случайная выборка, пример того, как невозможно управлять жизнью.
Никогда не знаешь, что случится потом.
Я всегда поражался карликам. При виде карлика у меня перехватывает дыхание. Для меня они — живое волшебство. Многие думают, что карлики похожи на детей. Это первое, что приходит в голову — всем, только не мне.
Я не могу представить, чтобы карлик когда-то был ребенком. Они словно родились такими, какие они сейчас, а сейчас им лет шестьдесят. Я почти уверен, что карлики всегда были такими и никогда не учились говорить, ибо умели с самого начала.
Я объясняю вам все это, но отношусь к своим словам предельно осторожно. Я не хочу делать никому больно. Я знаю, что карлики — тонко чувствующие и сострадательные люди, которым чрезвычайно нелегко живется. Я никогда не осмелюсь на это посягнуть.
И все же они для меня волшебники…
Может, здесь, в Токио, проходил съезд карликов, и за один час я встретил всех его делегатов.